Произведения - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 5 стр.


Во поле березонька стоя-а-а-ла,
Во поле кудрявая стоя-а-а-ла.

И так как в это время к Тисочке сватался шестидесятилетний асессор казенной палаты Чигунов, то Порфирий Петрович не без основания заключил, что слова песни

Встань ты, старый черт, проснися!
Борода седая, пробудися!

— относятся не к чему иному, как к оскорблению чести вышереченного Чигунова.

В другой раз Порфирий Петрович, собравшись поутру на службу, нашел на полу, в сенях, записку, на которой было написано: «Твой навек, Павел Махоркин».

В третий раз, накануне самого сговора Тисочки с Чигуновым, вся крутогорская публика могла прочитать на воротах порфирьевского дома приклеенную к ним записку следующего содержания: «Почивай, кроткая Феоктиста! друг твой не дремлет! Люблю!»

Узнав об этом, престарелый жених, сообразив рост и необыкновенную крепость мышц Махоркина, нашел, что было бы дерзко и неудобно сопротивляться персту указующему, и счел долгом отказаться от руки Тисочки. Крутогорские жители уверяли, что при этом слышен был под землею хохот врага человеческого.

Порфирий Петрович, до сих пор с терпением несший крест, ниспосланный ему судьбою, не выдержал. Положение его сделалось столь же невыносимым, как положение того жильца, который, вопреки советам друзей и родственников, поселился в заколдованной квартире и в которого аккуратно, в известный час, нечистая сила бросает из-за печки посудою, горшками, черепками и всем, чем попало. Получив отказ Чигунова, он, не медля нимало, отправился к генералу Голубовицкому и перед ним, как перед отцом, поведал свое горе.

— Ваше превосходительство, — сказал он, — не снисхождения, а справедливости вашей прошу! Шестьдесят лет жил я спокойно, наслаждаясь плодами рук своих, и вот теперь, видя, так сказать, вечернюю зарю перед собою, должен погибнуть насильственно от руки капитана Махоркина!

Генерал был в затруднительном положении. С одной стороны, он уважал и любил Порфирия Петровича, — потому что как его не любить? — но с другой стороны, он не усматривал в законах ничего, что могло бы быть приложено к настоящему случаю.

— Вы подайте просьбу о личном оскорблении, — сказал он по некотором размышлении.

— Помилуйте, ваше превосходительство! вам, стало быть, угодно, чтоб я, так сказать, сам перед всеми раскрыл свой собственный позор? Пожалейте отца семейства, ваше превосходительство!

— Хорошо, я попробую усовестить его, — сказал генерал. Но когда Махоркин вошел, по приглашению, в кабинет генерала, то последний, измерив его оком, сам внезапно почувствовал некоторое расслабление во всем своем организме.

— Я призвал вас, капитан, — сказал он, по временам переводя дух от волнения, — чтобы представить вам, каким неприятностям вы подвергаете девицу, по-видимому, вам дорогую…

Махоркин покраснел до ушей, но молчал.

— Если вы ее любите…

— Любил и люблю! — прервал Махоркин, отставив несколько правую руку и ударив ею себя в грудь.

— Я вам верю, капитан, но согласитесь сами: право, в наш просвещенный век несколько странно…

Генерал в смущении начал ходить по кабинету и, не зная, как продолжать речь, загонял ногою в угол валявшуюся на полу бумажку.

— Я надеюсь, что вы не будете больше смущать спокойствие мирных граждан, — сказал он наконец.

Махоркин почтительно приложил руку ко лбу, сделал направо кругом и удалился. Но на другой день Порфирий Петрович опять нашел в сенях раздушенный листок почтовой бумаги, на котором было начертано: «Или моя, или ничья!»

Что ж делала в это время Тисочка? Может быть, она варила колючую ягоду, может быть, переписывалась с Эрнестиною Б., но во всяком случае не обращала ни малейшего внимания на своего пламенного обожателя, который для нее изменил своим привычкам, покинул демикотоновый сюртук и суковатую палку и стал являться на всех гуляньях, где надеялся встретить предмет своих вздохов. Когда подруги шутя называли Тисочку madame Махоркиной, то она улыбалась, но как-то бесцветно, не поднимая глаз и не обнаруживая ни малейшего желания удостовериться, действительно ли Махоркин бросает на нее молящие взоры, как удостоверяла ее Аглинька Размановская.

— Признайся, ведь ты его любишь? — приставала Аглинька.

Но Тисочка снова улыбалась и даже не старалась отделаться от докучных вопросов, а по-прежнему продолжала, пошатываясь, ходить из угла в угол, доканчивая сто раз начатой и сто раз уже конченный роман о блуждании в лесу и переезде чрез огромное озеро.

В таком положении были дела, когда на крутогорском небосклоне явилась новая яркая звезда в лице Ивана Павлыча Вологжанина.

VII

Разговор

— Ну, что ж, говорил? — спросил однажды Иван Павлыч Мишку, которому, как читателю известно, было поручено подойти к Порфирьевым с заднего крыльца.

— Говорил-с.

— Ну, что ж?

— Не дело они, сударь, болтают. Надо, говорят, еще посмотреть, получит ли барин место, да какое еще, мол, у него состояние.

— Кто ж это говорил?

— Сама барыня в кухню выбегала… Ну, я говорю: состояние, говорю, хорошее, в Костромской губернии полтораста душ, земля больше чернозем и леса, говорю, большие…

— Что ж она?

— Надо, говорит, подумать; пущай, говорит, барин покамест так ездит.

— Ну, а насчет приданого узнал?

— А приданое, говорит: тридцать тысяч в руки, а потом, коли будет зять ласков, так смотря по силе возможности.

— Гм… ласков!.. Ступай!

«А это, черт возьми, скверно!.. Ласков!.. Что ж это, наконец, такое будет?.. Гм… ласков! не на коленях же, черта с два, перед тобою стоять!.. А ведь этак, пожалуй, и не поправишь обстоятельств!

Уж не отретироваться ли заблаговременно?.. Гм… да приударить этак по купеческой части?.. Тридцать тысяч!.. да нет, врешь ты, подлец! ты вот заиндевел здесь в мурье, да и думаешь, что на твои тридцать тысяч так сейчас и полезут!.. Ведь это, брат, не с Махоркиным дело иметь… Махоркин-то вот в медвежьей шапке даже летом ходит, ну, а я… я, брат, сам с усам — вот!

Что бы это, однако ж, за штука этот Махоркин? Неужели соперник?., да нет, не может этого быть! Ну, а если? ну, если да она, под видом скромности, уж имеет с ним тайные отношения?.. то есть, не то чтобы тово, а так коман ву порте ву,[48] «Я вечор в саду, младешенька, гуляла»… А не дурна она, черт возьми! этакую женку, я вам скажу, всякий возьмет за себя с удовольствием! Кругленькая, сочненькая, рассыпчатая, с перевальцем, так и катится, так и катится… нет, черт побери, не надо упускать такой случай… или пан, или пропал, нынче или никогда — вот я как скажу!

И что делает этот скотина Сыромятников? нет, да и нет на письмо ответа! Из-за его подлейшей лености, может быть, люди тут погибают, а ему ничего: спит, чай, задравши ноги, или расчесывает собачку Каролины Карловны! И ведь нет же стрелы небесной для такого лентяя!

Однако она сказала: пускай ездит; стало быть, не все еще погибло! Кто знает, может быть, с божьею помощью, мне и удастся этот куш сорвать… может быть, я вот теперь и опасаюсь и беспокоюсь, а она в эту самую минуту мечтает обо мне и говорит своей maman: «Jean или никто!..» О, моя радость!

Может быть, в эту самую минуту, все уж у них решено, и мне остается только сделать формальное признание… Следовательно, все это еще очень недурно, и, следовательно, горевать и беспокоиться тут не о чем… эй, Мишка! водки!., buvons, chantons et… aimons!»[49]

Кончивши этот монолог, Иван Павлыч действительно стал в позицию и проканканировал несколько туров по комнате.

Надо сказать, что Вологжанин уже переехал из гостиницы и обитал в наемной квартире, состоявшей из четырех небольших комнат. Квартиру эту он немедленно украсил прекрасною мебелью и разными изящными безделками, как-то: настоящей бронзовою лампой, несколькими подсвечниками под бронзу, пресс-папье, на котором грациозно раскинулась борзая собака, и чернильницей, состоявшей из легавой собаки с коромыслом в пасти, на котором с одной стороны была повешена чернильница, а с другой — песочница. Все это было очень мило. К счастью его, в это время приехал в Крутогорск жид с картинами, и Иван Павлыч, как человек с развитым вкусом, поспешил удовлетворить врожденной ему потребности изящного. Он купил с десяток картин, изображающих исключительно дам в различных обстоятельствах жизни. У одной, например, была спущена с плеча рубашка, и внизу подписано: «Naïveté»,[50] другая раскинулась на диване, тоже весьма мало одетая, и внизу было подписано: «Viens»,[51] третья была изображена спящею в самой грациозной и непринужденной позе, и внизу было подписано: «La belle endormie»[52] и т. д. Но сверх этих картин, которыми он украсил стены своей квартиры, было куплено им и еще несколько других, которые он показывал только самым коротким приятелям, а так как я, пишущий эти строки, не имел удовольствия пользоваться его доверенностью, то, к величайшему огорчению моему, не могу сообщить читателю никаких сведений по этой части. Итак, повторяю, все было очень мило, и Порфирий Петрович, приглашенный Вологжаниным на новоселье, осмотрел всё очень внимательно, крепко пожал хозяину руку и сказал:

— Очень приятно! я думаю, вам не дешево стало?

— Помилуйте, что ж это может стоить? Конечно, оно не дешево, но я могу… Нет, если б вы были у меня в костромской деревне! я туда перевез всю мебель, все вещи из петербургской своей квартиры.

— Очень приятно! — сказал снова Порфирий Петрович и при этом крякнул и искоса посмотрел на ломберный стол, что означало, что не мешало бы, дескать, теперь отдохнуть за вистиком.

Но возвращаюсь к прерванному рассказу.

Едва успел выпить Вологжанин поданную ему рюмку водки и проканканировать в последний раз, как в дверях комнаты показался Махоркин. Павел Семеныч остановился, скрестил руки на груди и, не снимая с головы фуражки, обвел грустным взглядом комнату.

— С кем я имею честь говорить? — спросил Вологжанин, несколько струсив и притворяясь, что не знает Махоркина.

В это же самое время он мысленно восклицал:

«Где же этот скотина Мишка! хоть бы он тут на всякий случай стоял!»

— Махоркин, — отвечал капитан, грустно покручивая усы.

— Очень рад-с… сделайте одолжение… не прикажете ли водки? эй, Мишка!

Махоркин, однако ж, молчал. Он все продолжал осматривать комнату; потом, не говоря ни слова, отправился в другую, которую тоже осмотрел, потом в третью и, наконец, в четвертую, где была спальня Вологжанина. В каждой комнате он на несколько времени останавливался, как будто соображая что-то, и наконец воротился тем же путем в первую комнату и сел на стул.

— Я люблю ее! — сказал он после нескольких минут размышления.

— Про кого вы изволите говорить? — спросил Вологжанин.

— И никому овладеть ее сердцем не позволю! — отвечал капитан.

— Мишка! подай водки!

— Благодарю! стакан квасу — и ничего больше! — возразил капитан.

Последовало несколько минут молчания.

— И она меня любит! скрывает, но любит… это верно! — продолжал капитан.

— Какая сегодня прекрасная погода! — прервал Иван Павлыч, — представьте, я был у генерала и…

Но тут Вологжанин заикнулся, потому что никак не мог вдруг изобрести, кого встретил или что делал у генерала.

«Проклятый язык! — подумал он с досадою, — вот, как не нужно, всякую дичь порет, а где нужно, тут его и нет!»

— И если вы задумали отнять у меня мое сокровище, — сказал Махоркин, — то я — лев!

Он встал и, скрестивши на груди руки, начал ходить по комнате. Потом стал к притолоке, вынул из кармана карандаш и заметил им рост свой; исполнивши это, взял за плечи Вологжанина и подвел его под мерку: не оказывалось восьми вершков. Результат этот, казалось, удовлетворил его, потому что он одну руку заложил за спину, а другою молча, но презрительно помахал пред самым носом Вологжанина, как бы желая сказать ему: «Ну, куда ж ты, жалкий человек, лезешь!»

Иван Павлыч ужасно покраснел и тогда же дал в душе своей обет, если испытание кончится благополучно, испороть Мишку беспримерным в истории образом за то, что смел пустить Махоркина в квартиру.

— Вы, конечно, сегодня гуляли, капитан? — спросил он, стараясь улыбнуться.

— Нет еще, — отвечал Махоркин, — но повторяю, что если будет продолжение замыслов, то я сотру того человека в табак и вынюхаю!.. дда, вынюхаю!

«Господи! да что ж это такое будет? Мишка, где же ты, ракальон ты этакой?» — вопиял мысленно Вологжанин.

— Да, и вынюхаю! и никто не узнает!

С этим словом Махоркин подошел к Ивану Павлычу, расстегнул сюртук свой и обнажил грудь, на которой рос дремучий бор волос.

— Ты это видишь? — сказал он, — это сила! это Самсон! Следственно, ты предуведомлен!

Павел Семеныч повернулся и медленными шагами вышел из комнаты.

— Уф! — крикнул во всю мочь Вологжанин, как только получил возможность овладеть своими чувствами.

VIII

Первый шаг сделан

«С.-Петербург, 15 августа 18 **.

Наша взяла, любезный друг Ваня, и я могу поздравить тебя с успехом. Каролина Карловна была в восторге от твоего письма, но велела тебе сказать, чтоб ты не посылал ни белорыбицы, ни осетрины, а прислал бы лучше денег, потому что ей кто-то сказал, что Крутогорская губерния — золотое дно. Между нами, ее барон стал к ней немножко холоден, и это заставляет ее несколько позаботиться насчет своего будущего. Описание твоего путешествия прелестно, и я жалею, что не могу напечатать письмо твое целиком в «С.-Петербургских ведомостях». Как-то идут твои дела насчет предполагаемого супружества? Зная мою давнюю дружбу к тебе, я не сомневаюсь, что ты не откажешь принять от меня совет, как поступать в этом деле. Главное, любезный друг, тут смелость и натиск. Иди вперед и все вперед, несмотря ни на какие резоны, и будь уверен, что достигнешь желаемого. Женщины, mon cher, любят, чтобы их ставили au pied du mur,[53] и отговариваются только для соблюдения формальностей. Для женщины не может быть ничего отвратительнее так называемого «размазни». Говорю это положа руку на сердце, потому что изучил женщин и знаю, что в отношении к ним одно только правило хорошо: вперед, вперед и вперед!.. А на твоем месте я все-таки до матримонии-то приударил бы и за Дарьей Михайловной. Судя по твоему письму, она должна быть аппетитная, да и в Петербурге имеются насчет ее кой-какие сведения, из которых можно заключить, что она дама чувствительная. Право, приударь, дружище! милее жизнь будет казаться!

А мы здесь проводим время очень приятно. Я, как ты знаешь, в качестве ami de cœur,[54] бываю везде, где блистает Каролина Карловна. На днях была у нас partie de plaisir,[55] и Каролинхен за обедом, будучи веселее обыкновенного, пустила в своего барона бокалом и в нескольких местах разрезала ему лоб. Это-то, быть может, и причина, что в отношениях их поселилась некоторая холодность, потому что в первую минуту барон, как кажется, очень обиделся. А впрочем, что же писать тебе об этом! все это теперь чуждо для тебя, которого занимает теперь иной мир и иные интересы. Господи! как подумаешь, что я теперь один, без утешений дружбы, и что ты далеко, далеко, в каком-то тридевятом Крутогорске, поневоле делается грустно!

Каролинхен велела тебе сказать, что ты можешь поддерживать в Голубовицком мнение о ее близких отношениях к тебе. Она очень хорошо понимает, что для тебя это может составить существенную пользу, а для нее решительно никакого ущерба. Что за женщина, что за прелесть эта Каролинхен! Веришь ли, mon cher, я вот почти десять лет с ней дружен, и каждый день открываю в ней все новые совершенства! Ты представь себе, что она даже не стареет, эта женщина, что ей сорок лет, а она кажется девочкой лет восемнадцати! Я счастлив, счастлив и счастлив!

Прощай, благословляю тебя на новые подвиги. Твой

Nicolas Сыромятников».

IX

Тягостное признание

На другой день по получении этого письма Вологжанин решился сделать предложение, рискуя быть раздавленным, как яйцо, от руки капитана Махоркина. Хотя он обладал документом, который давал ему законное основание надеяться на успех, однако же в душе его было как-то смутно и трепетно в ту минуту, когда экипаж его подъезжал к дому Порфирия Петровича. По-видимому, в доме этом ничего не изменилось; в зале стояли по-прежнему стулья по стенам; в гостиной у поперечной стены красовался знакомый диван с круглым столом спереди и креслами по бокам; Порфирий Петрович, по обыкновению, крякнул, встретивши его; Софья Григорьевна обязательно улыбнулась, а Тисочка сейчас же скрылась из комнаты. Но ему казалось, что все смотрело иначе, как будто не просто, а с умыслом. Краска на доме показалась ему не желтою, а оранжевою, свет в комнатах не белым, а радужным, столы, диваны и стулья расставленными слишком симметрически, будто в ожидании какого-то происшествия; Порфирий Петрович крякнул значительнее обыкновенного, Софья Григорьевна, улыбаясь, как-то пошевелила ноздрями, а Тисочка как будто закрыла руками лицо, когда убегала из комнаты.

Назад Дальше