Хор - Честертон Гилберт Кийт 2 стр.


«Это ты красивая, а не я», – целуя ее, успел вставить Андерс.

Но она сердито увертывалась от его поцелуев, морща лоб, жестом показывая: дай сказать! А ему было странно все это слушать. Он не считал себя красавцем, да и среди его знакомых, кроме того, не принято было обсуждать (и ценить) мужскую внешность, внешность вообще. Он никогда не чувствовал, что чем-то выделяется в толпе парней и мужчин. Голландские девушки не выказывали ему какого-либо особого предпочтения…

«А глаза? Отважные, светлые, очень северные… Я только в кино такие видала… А нос? Нос орлиный… Я тоже в кино только…»

«Если ко мне не получится, поеду с тобой, – решительно перебил он, – с тобой, с тобой, пусть будет там что угодно…»

«Куда?! Куда ты поедешь?! – она с силой оттолкнула его и зарыдала безудержно. – Что ты вообще о тамошней жизни знаешь?! Мне отец приказал, когда угоняли: как хочешь там устраивайся, как хочешь, а если и пропадешь, так хоть у чужих! Но назад он велел ни ногой, ни за что, никогда, – я тебя прокляну, вот что отец мне сказал, – если тебя тут, в твоем же родном фатерлянде, заживо сгноят…»

«Хватит, – сказал Андерс, решительно встал и протянул ей обе руки, – нам надо успеть до темноты».

6

Встретив свою будущую жену, Андерс перестал чувствовать себя жертвой. То есть он сразу же перестал сожалеть о той дурацкой истории, из-за которой его, вместе с членами одной из групп een verzetsbeveging[2] угнали на земли Третьего Рейха в качестве «Fremdarbeiter»[3]. А до этого он действительно классифицировал свою ситуацию как дурацкую – ведь ни в одну из групп de verzetsbeveging он не входил, так что его однократный, хотя и весьма действенный отпор носил совершенно частный, а, кроме того, глубоко стихийный характер. Относясь к «наиболее физически продуктивной группе» (мужчин от восемнадцати до сорока лет), Андерс в любом случае подлежал насильственной отправке на работы. Однако этот пункт оказался улаженным: Андерсу, который долгое время был добровольным репетитором для двух сыновей своего huisarts[4], удалось сделать через него убедительную справку о своей физической непригодности. Казалось бы, гроза миновала, но тут-то он и попался – на своем брезгливом неприятии животного грабежа, пусть даже в самой новомодной, т. е. «идеологически обоснованной» форме. Попросту говоря, Андерс – с громким деревянным стуком – столкнул арийскими черепами двух приземистых пехотинцев, когда они заявились, чтобы конфисковать «в пользу германской армии» его новенький велосипед. Он даже не успел тогда понять, что велосипед именно «конфискуют» (то есть его, Андерса, грабят на основе какого-то там мартышкиного «постановления»), как не уразумел и того, что жители его улицы, района, города уже полдня как аккуратно ограблены. В нем просто мгновенно сработал инстинкт человека, столетиями выученного уважать Собственность, а также Действующий Закон, принятый с ведома его, частного гражданина. Так что отмутузил он тогда немцев как следует, без малейшей скидки на их расовое превосходство – точно так же, как поступил бы и с любым своим нашкодившим компатриотом.

Оккупанты могли бы пристрелить его прямо на месте, – и один, с окровавленной рожей, уже передернул затвор, но другой, видимо, старший по званию, высокомерно поправляя форму, резко и безапелляционно его облаял (ссылаясь на некий приказ за номером таким-то), – потом он обстоятельно облаял Андерса, – потом к нему с лаем присоединился первый, – и так, вперебивку лая, они посулили ему свой всесильный, безупречно организованный ад.

Андерс, убежденный в своей правоте, не принял их посулов всерьез, а потому оказался по-детски обескуражен, когда к нему полчаса спустя ворвалась группа автоматчиков и старший по званию дал ему четыре минуты на сборы. В первое мгновение он просто не осознал связи происходящего с предшествовавшей – и, как он это расценивал, частной – дракой, однако семь пар кованых сапог дали ему понять, что связь эта существует. И никогда позже (даже когда ему, возможно, уже и следовало бы пожалеть обо всем сразу) Андерс ни секунды не пожалел ни о зверстве расправы, ни о гнусном страхе, низводящем человека до насекомого, ни о брезгливом чувстве дикой, непривычной беспомощности, когда его, с группой худых, угрюмо молчавших соотечественников, везли на восток – вдоль заброшенных, без единого тюльпана, полей – еще недавно, до этой войны, таких ярких, разворачивавшихся пред взором быстро гнавшего велосипедиста длинными разноцветными полосами, похожими на влажные акварельные коврики в альбомах его детства, – крестьянских полей, с гимназическим тщанием геометрически расчерченных словно бы им самим.

…Разумеется, он ни о чем не жалел, потому что всецело доверял Деве Марии и считал, что, если Богородица назначила ему встретить жену таким непростым путем, значит, другого пути в Ее небесной канцелярии не значилось. Кроме того, подростком потеряв отца (чье тело, уже изрядно распухшее, выброшенное морем на далекий зандфортский берег, довольно долго возбуждало толки о самоубийстве), Андерс, на двадцать шестом году жизни попавший в недружественное, как ему поначалу казалось, предместье Кауфбаха, успел за десять недель искренне привязаться к герру Цоллеру. Этот замкнутый, однако имевший большое уважение в округе старик, ежедневно деля трапезу с работниками своего обширного фермерского хозяйства (их было четырнадцать – в основном женщины из Восточной Европы), регулярно выдавая каждому карманные деньги, обеспечивая каждого одеждой, обувью, лекарствами, даже книгами, – все-таки выделял именно Андерса, причем делал это почти незаметно. Но Андерс, безошибочно улавливая драгоценные подтверждения этой ответной привязанности, хотел бы считать, что она проистекает не только от некоторого его сходства с погибшим под Смоленском двадцатилетним фермерским сыном.

Бухгалтерии войны понадобилось вполне определенное количество человеческих жизней, чтобы наконец выдать Андерсу разрешение на встречу его любви. В частности: ведь не разбомби Королевские ВВС Великобритании и ВВС США в ту чудовищную ночь, с тринадцатое на четырнадцатое февраля сорок пятого, завод оптических приборов «Zeiss» (а заодно и весь Дрезден), не окажись тогда горстка уцелевших фремдарбайтеров лишенными крова и пропитания (в том числе он – и она, приписанная к другому цеху и ночевавшая все эти годы, как выяснилось потом, рядом, в женском подохранном бараке), они никогда даже не увидали бы друг друга, хотя и находились зачастую, как тоже выяснилось потом, на расстоянии вытянутой руки, через стенку.

Однако после той ночи – яркой, как солнце – как взорванное в клочья солнце, – когда британская, американская, канадская авиация, добросовестно обрушив на Дрезден свой щедрый Апокалипсис (температура в огненном смерче которого превышала полторы тысячи градусов по Цельсию), – когда военная (освободительная) авиация, умело чередуя фугасные и зажигательные бомбы, выжгла в задымленном воздухе среди последних обломков зданий даже сам кислород – и лишь после этого сочла работу до завтра законченной, – когда лежавший в руинах Альтштадт[5] остался завален обугленными трупами, горы которых превышали высотой исторические памятники прежних времен, – он и она, еще не зная друг друга, еще друг друга не видя, еще даже не рискуя снять дифференцирующие нашивки, ринулись очертя голову к западной дороге, хотя она, как и прочие выходы из Дрездена, уже целенаправленно обстреливалась союзническими истребителями; беженцы гибли в огне и кровавой давильне, интенсивность которой была стократно усилена паникой; ей, как и ему, – все это еще порознь, – как-то удавалось спасаться от снарядов, осколков, огня – то чудом, то благодаря защите наваливавшихся на них трупов.

Через двенадцать часов они оба, дрожа от измота (и уже держась за руки), медленно входили в ворота расположенной в стороне от дороги, нежно заштрихованной еще нагими вишневыми и яблоневыми деревьями кауфбахской фермы.

7

Встреча любви, которую Андерс всей душой сразу же захотел направить в супружеские, освященные Библией, берега, – и словно бы новое обретение отца – дали ему чувство дома, уюта и, главное, защищенности. И поэтому, в течение этих двух с половиной месяцев какого-то странного затишья, регулярно молясь в маленькой кирхе соседнего села, он искренне благодарил Деву Марию за прихотливые, но, в конечном итоге, милостивые сюжеты. Андерс очень надеялся, что – сразу же по окончании этой бессмысленной, но, видимо, неизбежной мясорубки – он поедет со своей полесской красавицей в Утрехт, а там уж посмотрит, как пойдут дела: стоит ли основательно устраиваться дома – или же лучше вернуться сюда, на ферму, к давшему на это «добро» симпатичному старику. Несмотря на гибель сына, старик намеревался жить – по крайней мере для своего хозяйства, то есть для всех этих яблоневых, вишневых, грушевых деревьев, которые он считал своей семьей, нуждавшейся в его неустанных рачениях. Но… Человек предполагает, а Некто, будучи гораздо сильней (что, увы, нетрудно), располагает. И потому…

Дверь взорвана в щепки, оплавлен замок,
В воротах лавина – солдат, солдат.
И пол познает весь груз их сапог.
Глаза их горят[6].

8

Когда легионеры-триумфаторы, круша ворота, окна и двери, лавиной ворвались в еще по-утреннему сумеречный дом, старый человек запоздало осознал бездонную глубину своей наивности. Предшествовавшей ночью, под нарастающий рев канонады, под изрыгавшиеся залпы игуанодонов артиллерии, – пока инфантерия со своей специфической карой, ориентированной на более мелкую, тщательную доработку, еще не вломились, не вторглись, женщины-остарбайтерки – все, кроме будущей жены Андерса, – сбились в стайки и, глядя куда-то вверх, словно бы сквозь потолок фермерского подвала, вздрагивая от каждого взрыва, загипнотизированно приговаривали: идут братки… вот идут наши братки; они были готовы в дальнюю дорогу домой, но не угадывали еще финала в концентрационных объятиях родины. Они еще не знали, что победители не снизойдут даже до видимости юридического следствия (да и где таковое тем взять?); они не знали, что самосуд в условиях войны (и особенно в условиях победы) приравнивается к Земному Возмездию и к Высшему Небесному Воздаянию; они еще не знали, что с точки зрения соотечественников – то есть в соответствии с народным сознанием (блистательный оксюморон), – они, женщины-остарбайтерки, совершили двойное предательство, а именно: позволили врагу угнать себя на территорию врага – и, кроме того, во время наступления своих не кинулись очертя голову в сторону фронта, чтобы любой ценой пробраться к своим, – напротив того: они бросились в тыл, в логово зверя, дабы там оказать поддержку «агонизировавшему, исторически обреченному фашистскому режиму».

Вот потому, в то кровавое утро вторжения, каждый легионер, несмотря на состояние алкогольного опьянения средней и сильной тяжести, имел наготове меч карающий (назовем это так) – им, этим мечом, следовало изменниц родины телесно наказать (жестоко, очень жестоко, но справедливо) – а также произвести среди них – таким способом – воспитательно-профилактическую работу – чтобы в другой раз, коль таковой выпадет, не медом бы им показался иноземный угон. Умри, а не дайся!

Обычное дело: распатланная, распаленная донельзя убийствами и воздержанием военно-полевая Фемида, врываясь в мирные поселения, руководствуется, как и следует ожидать, не столь соответствующими разделами римского права, сколь яростными наущениями Ветхого Завета. Поэтому именно анатомические части тела – око (за око), зуб (за зуб) и т. д. – являются объектами ее очень конкретных пенитенциарных действий. Таким образом, военно-полевая Фемида, и это закономерно, уравнивает два – по сути, полярных – подхода к проблеме человеческого воздаяния: «lex dura sed lex» и «à la guerre comme à la guerre»[7].

Когда легионеры-триумфаторы – а они, видимо, одинаковы во всем мире, – заполнив смрадом и грохотом весь дом, вперли в животы женщин еще не остывшие стволы автоматов и, гогоча, снизошли наконец до четкого распоряжения («Встать, бляди, подстилки фашистские!! Щас, блядь, каждую будем на́ хор ставить!!») – и женщина из города с труднопроизносимым названием Lutsk, которая неловко замешкалась, тут же была прошита насквозь, – фермер, застывший в проеме сорванной двери, мгновенно понял, что сейчас, под комментарий фашистская шваль, эксплуататор советских граждан, – автоматы упрутся уже в него.

Надо было как можно скорее спрятать работников-мужчин – в основном, славянского происхождения, которых победители на скором суде исторической справедливости могли бы счесть наиболее тяжким против него, германского фермера, обвинением (будто победители утруждают себя составлением обвинений!), – да, необходимо было где-то спрятать мужчин, которые в настоящий момент находились в летней времянке на окраине поля.

По всей деревне уже безостановочно трещали автоматы, в их краткие паузы врывалась истерика собачьего лая, звериных криков людей. Чудом выскользнув из дома, уже будучи посреди картофельного поля, по пути к времянке, герр Цоллер столкнулся на тропинке с Андерсом, который два дня назад был отправлен им в соседнюю деревню. Андерс, словно не касаясь земли, летел к женскому флигелю – удержать его, конечно, не представлялось возможным.

Когда фермер вбежал во времянку, она оказалась пуста. Переводя дух, он увидел в окне пылающий дом соседа – но так и не обнаружил четверых своих работников – точнее, он не заметил четыре тела, лежавшие навзничь метрах в двадцати от заднего торца времянки.

Он ринулся назад – туда, где из хлева уже несся непрерывный, слитый воедино, душераздирающий вопль гибнущих животных и насилуемых женщин.

Теряя последние силы, старик медленно сполз по яблоневому стволу, который сам же любовно выбелил прошлой осенью… Будто со стороны, он вдруг увидел себя самого, яростно пропускавшего сквозь крупную мясорубку яркие и упругие, словно мясистая вишня, сочащиеся человеческие потроха. Однако все же это был не совсем он, зато потроха – сердце, печенка, кишки, легкие – ощущались как собственные. Густо испуская кровь, они перетекали в фарш, другого пути у них не было; в его черепе, с методичным поскрипыванием, монотонно вращался ржавый мясорубочный вал, старика несколько раз кратко вырвало, но это было не главное – главным было то, что возле дверей хлева, уже снаружи, он увидел, словно в бреду, Андерса с его подругой, полностью обнаженной… нет, кажется, на груди ее белел маленький бюстгальтер… Эта деталь была уже не важна, а самое важное старик никак не мог ухватить. Сдирая на ходу рубаху, Андерс одновременно тащил оцепеневшую девушку к дому; изможденный фермер попытался ползти им наперерез, но не успел…

Из-за отчаянных воплей жертв и лая автоматных очередей Андерс не сразу расслышал стоны хозяина. Когда он внес герра Цоллера в дом, положил на жесткий диван и бережно напоил водой, мясорубка в голове старика слегка замедлила свой ход… Пока молодая женщина судорожно натягивала на себя чье-то платье, он, в несколько приемов, встал, отпер комод, вытянул оттуда небольшую стопку накрахмаленного постельного белья (она оказалась для него тверда и тяжела, словно охапка поленьев), обернул своей чистой рубахой и переложил на широкие ладони Андерса, затем слабыми своими руками выгреб из буфета хлеб, сухари, остатки картофельного пирога, даже умудрился втиснуть все это в холщовый мешочек, положить его сверху на бельевую стопку – и только тогда, медленно подведя свое тело к дивану, рухнул.

Мясорубка заглохла. Милосердное равнодушие затопило его по самое горло… он безвольно поплыл в удобной лодке, устланной мягкой-мягкой овчиной… она пахла младенческим млеком… млеко было слегка нагрето материнском телом и нежным апрельским солнцем… его обняли и поцеловали с давно забытой любовью… и он не расслышал звука удалявшихся шагов.

Назад Дальше