Парень засмеялся.
Галинка обозлилась и показала ему язык. Парень молча повернулся и пошел. Он подошел к продавщице, взял две порции мороженого и вернулся назад. Галинка нарочно стала глядеть на трамвай.
— Эгей, девушка! — Галинка посмотрела вниз, и тотчас к ней полетело мороженое. — Лови!
Она поймала и вопросительно посмотрела на парня.
— Ешь, — весело крикнул он.
Галинке это показалось забавным. Ни слова не говоря, она принялась за мороженое.
Парень покончил с мороженым, вынул платок, вытер руки и закурил. Он не смотрел на нее, словно забыл о ней.
Галинка доела мороженое, скомкала бумажку и бросила в парня. Она не думала, хорошо это или плохо, просто взбрело в голову и бросила. Ей было беспричинно весело и хотелось озорничать.
Бумажка упала на тротуар. Парень поднял голову, погрозил пальцем и сказал:
— Давно я в кино не ходил...
— Ну, сходи, — ответила Галинка.
— Одному скучно, пойдем вместе, — предложил парень.
— А еще что?
— Да ничего, домой провожу...
— Ишь ты!
— Серьезно...
— Ладно, отстань...
— Пожалуйста, — и парень отвернулся.
К Галинке подошла мать, накинула ей платок на плечи.
— А хорошо-то как! — пропела она, щурясь на солнце.
Парень вскинул голову.
— Ну, что, пойдешь? — громко спросил он и улыбнулся.
— Кто такой? — мать строго посмотрела на Галинку.
— Я не знаю, — ответила она и покраснела.
— А что краснеешь? — мать быстро взглянула на парня. Тот смотрел и смеялся. — Чего уставился? Иди своей дорогой...
— Не гоните, мать, мне ваша дочь нравится.
— Типун тебе на язык! — ответила мать и ушла с балкона.
— Колючая у тебя мама, — засмеялся парень. — Ну, пойдешь в кино или нет?..
— Никуда я не пойду! — ответила она и убежала в комнату.
Усевшись на диван, Галинка долго вышивала.
Она то мечтательно улыбалась, то хмурилась.
Мать недовольно поглядывала на дочь, но молчала.
А Галинка была совсем не виновата.
Виновата была весна!..
БЫВАЕТ И ТАК
По проспекту Горького прогуливалась парочка.
Воздух был чист и свеж.
Небо синее.
Деревья зеленые.
Настроение хорошее, радостное.
Он уверенно держал ее под руку и что-то рассказывал.
Она, склонив головку набок, тихо, воркующе смеялась.
— Здравствуйте, Николай Иванович, прогуливаетесь, значит. Как в Свердловске, да?
Он поднял голову и увидел незнакомое женское лицо. Удивленно ответил:
— Здравствуйте... Я, собственно... В этом порядке, вечер, знаете ли.
— Ну, ну, гуляйте... — смущенно проговорила она.
Он проводил женщину недоуменным взглядом и повернулся к своей спутнице.
У спутницы было злое, расстроенное лицо.
— Это кто?
— Не знаю, милая...
— Я спрашиваю, кто она тебе?
— Честное слово, Верочка, я ее совершенно не знаю...
— Значит, не знаешь? А что у вас было в Свердловске?
— Да что ты, Верочка? Ничего не было, и я там не был...
— Я все знаю, не оправдывайся, меня не проведешь, — она жалобно всхлипнула и, оттолкнув его от себя, докончила:
— А я-то думала — любишь, верный, а ты... Уйди, уйди от меня...
Небо потемнело...
Деревья почернели.
Настроение испортилось.
Она торопливо шла впереди, сжавшись в грустный комочек.
Он — сзади, расстроенно махал рукой, беспомощно смотрел по сторонам.
И вдруг его лицо преобразилось.
Он стукнул себя по лбу, бросился вперед, схватил ее под руку и с надеждой в голосе спросил:
— Верочка, ты помнишь, как она меня назвала?
Верочка, страшно переживающая горе, уныло ответила:
— Николай Иванович...
Он весело рассмеялся и крикнул
— Ну вот! А меня как звать?
Верочка недоверчиво посмотрела на него, несмело улыбнулась и прошептала:
— Виктор.... Виктор Семенович...
По проспекту Горького прогуливалась парочка.
Воздух был чист и свеж
Небо синее.
Деревья зеленые.
Настроение хорошее, радостное
Он уверенно держал ее под руку и что-то рассказывал.
Она, склонив голову набок, тихо, воркующе смеялась...
ВИТАЛИЙ СЕЛЯВКО
ПО ВЕЛЕНИЮ СЕРДЦА
Расставания у вокзала — явление обычное Слезы при этом — тоже. Но чтобы ругань...
К счастью, никто посторонний не слышал ее: привокзальный сквер был безлюден.
— Отстань! — сипел сквозь зубы скуластый парень, обращаясь к долговязому. — Отстань, говорю! — он зло сплюнул и демонстративно отвернулся, уткнув подбородок в спинку скамьи.
— Эх! Дурень, дурень! — нудил длинный. — Больно нужен ты Лукьяновне.
При упоминании Лукьяновны Женька нервно передернул плечами, но не повернулся, только еще злее прохрипел:
— Завязал я. Ты понял? — Он внушительно по слогам повторил: — За-вя-зал!
Долговязый не вытерпел. Махнув рукой, он решительно зашагал к выходу. На полпути остановился, пошарил в карманах, но так и не вытащив ничего, снова махнул рукой. На прощание только крикнул:
— Жду. Привокзальная, 118.
И ушел.
— Не верит. Не верит, что завязал!
Женьку бесило, когда ему не верили. Кто-кто, а долговязый Прут должен знать, как привык Женька, чтобы ему верили. Особенно заключенные. Там, в тюрьме, откуда они с Прутом только что освободились. Должен ведь он помнить недавние зимние вечера, хмурые и длинные, как срок заключения. Они собирались перед сном покурить, позубоскалить. Свет в таких случаях не зажигали.
Крылатое латинское изречение, догадайся только кто-нибудь перефразировать его, звучало бы здесь так: «Расскажи мне про волю, и я скажу тебе, кто ты».
Долговязый Прут, например, обычно рассказывал о том, как ловко «продувал карманы», как геройски водил за нос всегда неповоротливых, в его рассказах, работников угрозыска, с каким шиком «закатывался в ресторан».
Все слушали и понимали, кто такой Прут.
Человек познавался не по тому, врет или не врет он, а по тому, как и о чем врет.
Врали все.
И только сам рассказчик самозабвенно верил собственной фантазии.
Но попробуй кто-нибудь прерви его, усомнись вслух, брось человека в барак с заоблачных высот... Это жестоко. Каждый знал, что такое может случиться и с ним, поэтому каждый, не веря, внимательно слушал. Особенно Женьку. Рассказывал он увлеченно, страстно. Всякий раз дополняя старую историю новыми деталями, он никогда не менял основных событий, как это делали другие в пылу фантазии. Все увлекались до того, что начинали верить ему.
Женька рассказывал, как после долгих скитаний вернулся к родной матери, хотя отроду не знал ее, как зацепили его за старое дело. И не зацепили бы, если бы не заболел он.
Особенно правдив и трогателен был рассказ о том, как «мать своей грудью защищала» его. (При свете блеснули б слезинки — позор!). Как докторша Оля запретила вести в КПЗ больного, и Женьку оставили в больнице. Пожалуйста, беги. Только честное слово он докторше дал.
Хотя на любовь рассказчик не намекал, почему-то все верили в нее и не осуждали Женьку за то, что он честно сдержал свое слово, сам явился в милицию, как только стал на ноги.
Дошло до того, что каждый вечер перед сном кто-нибудь просил:
— Жека, расскажи.
И тот начинал.
Только Прут молчал удрученно, оттого ли, что не верил он Женьке, оттого ли, что завидовал... Популярность Женьки росла. Это возвышало его в собственных глазах. И в конце концов он глубоко уверовал в свою историю. А правда была только в том, что перед арестом его, больного, приютила одинокая женщина Лукьяновна, что лечила его молодая девушка-врач, имени которой он даже не знал, и что милиция не трогала его, пока он болел.
Женька уверовал в свою историю до того, что однажды взял чернила, перо, бумагу и уселся писать письмо. Первое в жизни письмо.
«Дорогая мамаша Лукьяновна и любимая Оленька, с приветом к вам сын и...»
Сзади незаметно подкрадывались, заглядывали через плечо, читали: «Дорогая мамаша» и удалялись, Кто пожимал плечами, а кто с язвительной усмешкой: вот, мол, новый Ванька Жуков.
Женька вначале делал вид, что не замечает этого, потом действительно. увлекся письмом. Писать было большим удовольствием, чем рассказывать.
Через день Женька снова ощутил жгучую потребность писать. Снова сел. И так повторялось много раз.
Сомневающихся в правдивости Женькиной истории не осталось.
Однажды, задержавшись в столовой, возвратился он в барак поздно вечером.
Свет был включен. «Меня ждут», — подумал Женька. Осторожно, без скрипа отворил он дверь.
Братва расположилась у камина и гоготала. Перед ней выгибался, паясничал длинноногий Прут. Покрыв голову салфеткой вместо шали, он изображал деревенскую бабу.
— А чо, бабоньки, сыночек-то, который миня вовсе и не видывал, а просто выдумал, хорош брехун? И пишет этта он мине... — Прут развернул лист бумаги: — «А ище, дорогая мамаша Лукьяновна, собчаю), что заработки хорошие, так что тебе подарочек, подшалок ренбургский. И Оленьке кое-что. А ище собчаю...»
В глазах у Женьки потемнело. Сердце на миг зашлось. Опомнившись, он метнул взгляд на свою койку.
Подушка,.. Подушка, в наволочку которой прятались неотправленные письма, валялась обнаженной. Рядом с ней грудились исписанные листки бумаги,
— Ах, ты!.. — еле слышно, но с такой внутренней силой прохрипел Женька, что все оглянулись на дверь. — 3-з-задушу!
Женькино тело прилипло к долговязой фигуре Прута..
Что-то хрустнуло. Может быть, пальцы, а может быть, горло.
Очнулся Женька связанным на своей койке. В ушах звенело. Возле койки, как бы ненароком, один за другим проходили товарищи, бывшие приверженцы его, бросая многозначительные взгляды. Что им надо?
— А мы-то верили: «мама, Олечка», — высказался за всех один парень. — Э-эх! — он махнул рукой и отвернулся.
«И что им надо? Ведь все до единого врали про волю. Брехали, что псы. Почему же мне непростительно?».
— Развяжи! — решительно обратился он к парню. Тот помялся в нерешительности, но развязал полотенце.
Женька вскочил, схватил с пола смятое Прутом письмо, расправил на колене, свернул треугольником и химическим карандашом жирно написал: «Тюменская область, Тобольский район, деревня Окуневка...»
На миг задумался, потом уверенно закончил: «Сторожихе сельпо Лукерье Лукьяновне». И особенно старательно вывел свою собственную фамилию: «Деминой».
— На! — протянул он письмо парню. — Не хотел доплатным. У нее двести рублей жалованья. Отправь. А я, видно, в карцер.
Изумленный парень осторожно взял письмо. Вслух прочитал адрес.
Кто-то съязвил:
— На деревню дедушке.
Но парень оборвал остряка:
— Цыц ты! — и пошарив в блокноте, бережно вытащил почтовую марку.
Барак одобрительно загудел. Все столпились вокруг парня с письмом. Репутация Женьки была восстановлена. О том, что адрес был весьма и весьма условным, он не думал. Главное, ему поверили, а там... там свобода. Через две недели кончается срок.
«Все! Выйду на волю и все. Завязал!» — давно уже решил Женька.
Освободившись из карцера, он в тот же день получил обходную, а когда в конторе спросили, куда собирается ехать, не задумываясь, ответил: «За Тобольск». В тот же день освободили и Прута. На вокзале он стал уговаривать Женьку остаться, не ездить к Лукьяновне. «На Привокзальной, 118 — девочки и легкая жизнь». Женька понял: Пруту нужен партнер. Один он «работать» не может. Но Женька действительно решил покончить с преступным прошлым.
К полудню в привокзальном сквере стали появляться пассажиры. На скамейку к Женьке подсела девушка в лыжном костюме, с рюкзаком на плечах. То и дело вскакивая, поднимаясь на цыпочки, она пыталась заглянуть за решетку изгороди, а иногда выбегала из сквера, возвращалась и вздыхала.
— Ожидаете кого? — поинтересовался Женька. Не из любопытства, нет. Просто отвык он от общения с женщинами настолько, что даже растерялся вначале. На ум не пришло ничего, кроме слышанной где-то пословицы: «С девкой хоть того немей, а молчать не смей». Вот и спросил. Девушка точно ждала вопроса. Повернувшись к Женьке, с наивной простотой схватившись за пуговицу его телогрейки, как будто знакомы давно, она часто-часто заговорила.
Женька узнал, что сегодня студенты выезжают убирать хлеб, что на ней лежит ответственность за всю группу. Она староста. Что она «ужасно, ужасно беспокоится, чтобы девочки не опоздали». (О мальчике она беспокоилась только об одном, потому, что «он такой... он такой...»).
А Женька молчал. И как не молчать, если не имеешь ни малейшего представления о том, что такое «декан», который «ужасно злой, но очень добрый», что такое «курсовой зачет», на котором, как на краже, можно «завалиться».
«Вот ведь пичуга, а все-то ей ясно, понятно и доступно», — позавидовал Женька. Хотел, наконец, что-то сказать, но поздно. Взгляд девушки, успевшей назвать себя Зоей, уже изменился. В наивной безоблачности его поплыли тучки удивления, беспокойства. И Женька озлобился на свою беспомощность. «Краснею, как девка, а перед кем? Перед этой пичугой?».
— Отстань! — Он чуть не выругался, но вовремя спохватился, а Зоя, вспомнив про «мальчиков и девочек», бросилась из сквера посмотреть, «не идут ли».
Женьке показалось, что в ее голосе прозвучала тревога.
«Раскусила», — мрачно подумал он и, заметив на плечах Зои рюкзак, который до этого она, убегая, оставляла на скамье, вздрогнул.
«Не верит». — Странная боль где-то под ложечкой, боль, которая не прощупывается, не ощущается физически и потому называется душевной, защемила нутро.
Если бы Женька смог обругать Зою, он почувствовал бы облегчение. Но брань не вязалась к «пичуге».
Чтобы уязвить-таки Зою, Женька растянулся на скамье, оставив свободным малюсенький кончик. Растянулся и притворно захрапел.
Вскоре он почувствовал, как кто-то стиснул его локоть. Вскочил и... перед ним стоял Прут. Подбоченясь, натянув на глаза шляпу, преобразившись в щеголя в своем новом костюме, он развязно промямлил:
— Н-у, как, не раздумал? А то пойдем, тут рядом.
Женька промолчал.
— Тюха! На, почитай — может, раздумаешь. Привокзальная, 118. Жду! — Он послал воздушный поцелуй.
Подхватив под руку стоявшую поодаль раскрашенную девицу, удалился.
Женька схватил брошенный Прутом конверт. Побледнел. Потом покраснел. Снова побледнел. Задвигались желваки. Письмо было адресовано в тюрьму на его имя из... деревни Окуневка. Мысль, радостная, тревожная и страшная, обожгла душу.
«Дошло. Дошло письмо до Лукьяновны!»... А о том, что ответ пришел в тюрьму, когда он был в карцере за избиение Прута, что конверт распечатан, Женька даже не подумал.
«А зовут меня Лукерьей Ивановной. Лукьяновной только кличут...» — запинаясь, глотая слова, читал Женька.
В когте письма он запнулся и никак не мог преодолеть одно незнакомое слово. Сосредоточив на нем все внимание, Женька, не задумываясь, машинально читал дальше:
«А теперь пару слов от меня. Это пишет «докторша». Только не Оля, а Елена Ивановна меня звать. По секрету сообщаю, что Лукерья Ивановна на седьмом небе от счастья. Разговоры только о вас. Все уже знают, что вы возвращаетесь к ней «с заработков», что в подарок везете шаль, и не какую-нибудь, а оренбургскую. Ждем. Освобождайтесь скорей из тюрьмы».
Последние строки Женька прочел, совершенно не вникая в смысл, намереваясь внимательно вдуматься при вторичном чтении. Первое чтение — это только вдыхание аромата.
Но весь смысл, по его мнению, таился в том непонятном слове, не разгадав которое, не стоит и перечитывать письмо. Кого бы спросить? Тут он вспомнил о Зое.
Как ни трудно было Женьке переломить свою гордость, но обратился-таки к ней.
Зоя, прочитав конец письма, чуть не выронила его.
— Растолкуйте...