По-русски передать технику «плавающего повествователя», находящегося где-то между героями и автором, полностью невозможно — из-за разницы в грамматическом строе испанского и русского языков. На мой взгляд, это редкий случай принципиальной непереводимости художественного приема. Первое предложение повести в оригинале оставляет у читателя ощущение растерянности, вызывает вопрос, от чьего именно лица ведется повествование, — пока не становится ясно, что эту историю герои и автор рассказывают как бы наперебой, забрасывая читателя в самый центр повествования.[12] Даже в блестящем переводе Эллы Брагинской этот мотив выражен не столь ярко. Если буквально соблюдать игру Варгаса с личными местоимениями, начало повести выглядело бы примерно так: «В тот год мы… еще не курили, они еще ходили в форме младших классов… мы только-только учились подныривать под волны… но уже, само собой, они обожали футбол».[13] По-русски такое построение фразы, конечно же, невозможно.
Какой смысл вкладывает Варгас в название «Щенки»? Ответ на этот вопрос можно найти в рассуждениях другого его героя, тоже «выпавшего из круга», журналиста Савалы из романа «Разговор в „Соборе“» (1969): «Ты никого не встречал из нашего выпуска? Выпуск, думает он. Щенки, превратившиеся в львов и тигров. Инженеры, адвокаты, управляющие. Некоторые уже женились, думает он, иные завели любовниц».[14] Именно таким путем пошли повзрослевшие товарищи Куэльяра, а сам он остался позади, так и не превратившись во взрослого.
В сущности, «Щенки» — это снова рассказ о поражении одиночки в борьбе с миром насилия и общепринятых ценностей, хотя поначалу читатель видит перед собой трогательную историю о дружбе озорных мальчишек. Друзья не сразу осознают, что укушенный собакой Куэльяр перестал быть таким, как все, это осознание болезненно и для него, и для окружающих, но чем взрослее становятся герои, тем более прочная стена вырастает между ними и привычным окружением.
Дело в том, что в обществе, где мачизм возведен в культ, наличие девушки выполняет, кроме всего прочего, и важную социальную роль. Щенки из Мирафлореса ищут подруг не только по зову плоти, но и просто для того, чтобы они были, чтобы иметь возможность похвастаться перед окружающими. Неудивительно поэтому, что «на следующий год… за Чабукой вместо Лало стал ухаживать Чижик, а за Японочкой вместо Чижика — Лало», — важно, чтобы никто не оставался без пары. В эту же игру друзья предлагают сыграть и Куэльяру, но детская травма, видимо, изменила и его внутренний мир: он влюблен по-настоящему и не хочет сделать свою избранницу несчастной ради того, чтобы казаться таким, как все.
В «Щенках» из юношеского кодекса чести — обязательного и, безусловно, необходимого, чтобы регламентировать жизнь подростков, объединить их в коллектив, вместе пережить сложные моменты взросления, — вырастает модель поведения взрослых обывателей, которые ради самосохранения не принимают чужака, нарушающего эту модель.
В. А. Лахтинг предложил еще один, как кажется, вполне правомочный вариант истолкования повести об «однажды укушенном». В год публикации «Щенков» Варгас Льоса о[15] публиковал статью «Себастьян Саласар Бонди и призвание писателя в Перу», в которой, в частности, писал: «Перуанские поэты и прозаики являются таковыми, пока они молоды, а потом окружение их меняет: одних присваивает, приспосабливает к себе; других сокрушает и отбрасывает. Такие ощущают себя морально побежденными, несостоявшимися как писатели, и все, что им остается, невыразимо печально: леность, скептицизм, распущенность, неврозы и алкоголь».[16] Именно такой (с понятной поправкой на «распущенность») оказалась жизнь отвергнутого обществом Фитюльки Куэльяра. В судьбе его — согласимся с Лахтингом — можно видеть метафору положения литератора в Латинской Америке. Но ведь сам Варгас Льоса сознательно занимается тем, что опровергает неизбежность подобного исхода — своей верностью главному своему делу, своими публичными выступлениями, самим строем своей жизни.
В художественных произведениях перуанский писатель часто пишет о поражении; его литературно-критические эссе, напротив, удивляют своим оптимизмом. Особенно это касается ранних его текстов. Видимо, тут сыграли роль и быстрый безоговорочный успех самого Варгаса, и признание в нем «своего» со стороны старших собратьев по цеху, и пришедшийся на шестидесятые годы «бум» латиноамериканского романа в целом. Эссе Варгаса Льосы о литературе, собранные в нашей книге, написаны человеком, который трудом и талантом отстоял и продолжает отстаивать право на свое призвание, видит и заново открывает заслуги тех, кто был до него, и готов поделиться своими открытиями с людьми, ради которых пишет, — с новыми читателями. Такая позиция не может не вызывать уважения, и слова Габриэля Гарсиа Маркеса о своем молодом друге и о себе самом как нельзя лучше характеризуют атмосферу, в которой писались ранние произведения Марио Варгаса Льосы: «Ты, и Кортасар, и Фуэнтес, и Карпентьер, и другие пытаются на протяжении двадцати лет доказать, набивая себе шишки на лбу, что читатели нас слышат. Мы стараемся доказать, что в Латинской Америке мы, писатели, можем жить за счет читателей, что это единственный вид помощи, которую мы, писатели, можем принять».[17]
Кирилл Корконосенко
ВОЖАКИ
Хавьер на секунду подался вперед.
— Звонок! — прокричал он на ходу.
Напряжение взорвалось оглушительно, словно бомба. Все мы уже на ногах; доктор Аббсало стоит с открытым ртом. Он покрывается румянцем, сжимает кулаки. Когда, придя в себя, он заносит руку и, кажется, вот-вот запустит в нас своей отповедью, звонок и вправду звенит. Мы выбегаем опрометью, с оглушительным грохотом, обезумевшие, подстрекаемые вороньим карканьем Амайа, который бежит впереди, опрокидывая парты.
Двор наполнен криками. Третьи и четвертые классы вышли раньше и образовали большой круг, который двигался, поднимая пыль. Почти одновременно с нами появились первоклассники и второклассники, их воинственные вопли добавили ненависти. Круг увеличился. Негодование Средней школы было единодушным. (У Начальной был свой маленький двор с синими мозаиками в противоположном крыле школы.)
— Горец хочет нас завалить.
— Да, черт возьми.
Никто не говорил о выпускных экзаменах. Блеск зрачков, шум, волнение означали, что настал момент выступить против директора. Не задумываясь, я перестал сдерживаться и начал лихорадочно перебегать от группы к группе: «Он нас завалит, а мы промолчим?» «Надо что-то делать». «Надо что-то делать».
Железная рука выхватила меня из центра круга.
— Ты — нет, — сказал Хавьер. — Не суйся. Тебя исключат. Ты же знаешь.
— Теперь это неважно. Он мне за все заплатит. Это мой шанс, понимаешь? Давай их построим.
Мы пошли по двору, от одного к другому, вполголоса повторяя на ухо: «постройтесь», «быстро в строй».
— Строиться! — клич Райгады потряс душный утренний воздух.
Многие голоса слились в хор:
— Строиться! Строиться!
Инспекторы Гайардо и Ромеро удивленно наблюдали, как ни с того ни с сего, до окончания перемены, суматоха прекратилась, и началось построение. Они стояли напротив, опираясь о стену возле учительской, и взволнованно смотрели на нас. Затем они переглянулись. В дверях появилось несколько учителей, они тоже были изумлены.
Инспектор Гайардо приблизился к нам.
— Послушайте! — выкрикнул он нерешительно. — Еще не…
— Заткнись, — оборвал его кто-то из задних рядов. — Заткнись, Гайардо, пидор!
Гайардо побледнел. Широко шагая, с угрожающим видом, он врезался в строй. За его спиной многие кричали: «Гайардо, пидор!»
— Будем маршировать, — сказал я. — Будем ходить по кругу. Сначала те, что из пятого.
Мы начали маршировать. С силой чеканили шаг, до боли в ногах. На втором круге (мы выстроились в четкий прямоугольник, как раз по размерам двора) Хавьер, Райгада, Леон и я начали:
— Рас-пи-санье, рас-пи-санье, рас-пи-санье…
Хор стал общим.
— Громче! — раздался голос того, кого я ненавидел: голос Лу. — Кричите!
Тут же крик превратился в оглушительный рев:
— Рас-пи-санье, рас-пи-санье, рас-пи-санье…
Учителя осторожно ретировались, закрыв за собой двери учительской. Когда пятиклассники прошли возле угла, где Теобальдо с лотка торговал фруктами, Лу сказал что-то, чего мы не услышали. Судя по его жестам, он нас подбадривал. «Свинья», — подумалось мне.
Крики нарастали. Но ни чеканность марша, ни ритмичность выкриков не помогали скрыть наш страх. Ожидание было тоскливым. Почему он медлит и не выходит? Все еще прикидываясь бесстрашными, мы повторяли наше слово, но некоторые уже начали переглядываться, и время от времени слышались резкие натужные смешки. «Ты не должен ни о чем думать, — говорил я себе. — Не сейчас». Кричать стало тяжело: я охрип, и у меня жгло в горле. Вдруг, почти непроизвольно, я посмотрел на небо: проследил за ястребом, который мягко планировал над школой, под синим сводом, ясным и глубоким, освещенным с одной стороны желтым, словно веснушка, диском. Я быстро опустил голову.
Маленький, с синеватым лицом, Ферруфино появился в конце коридора, ведущего в прогулочный двор. Его коротенькие шажки вперевалку, словно утиные, нарушили тишину, которая внезапно, к моему удивлению, воцарилась. (Дверь учительской открывается, высовывается маленькое смешное лицо: Эстрада хочет пошпионить за нами, видит директора в нескольких шагах, мгновенно убирается, закрывает дверь своей детской ручкой.) Ферруфино стоит напротив нас, пробегает вытаращенными глазами по группам онемевших учеников. Ряды смешались: одни сбежали в туалет, другие в отчаянии окружили прилавок Теобальдо. Хавьер, Райгада, Леон и я стояли неподвижно.
— Не бойтесь, — сказал я, но никто меня не услышал, потому что одновременно со мной директор произнес:
— Дайте звонок, Гайардо.
Снова построились в ряды, на этот раз не спеша. Жара пока еще была терпимой, но мы уже страдали от какой-то сонливости, некоей разновидности скуки.
— Они устали, — пробормотал Хавьер. — Это плохо. — И злобно предупредил: — Не поддавайтесь на разговоры!
Остальные передали его предостережение по рядам.
— Нет, — сказал я. — Подожди. Они рассвирепеют, как звери, лишь только Ферруфино заговорит.
Прошло несколько секунд тишины, подозрительно тяжелой, прежде чем мы один за другим подняли взгляд на этого человечка в сером. Он спокойно стоял, сложив руки на животе, сдвинув ноги.
— Я не хочу знать, кто затеял этот балаган, — произнес он.
Настоящий актер: размеренное, мягкое звучание голоса, почти сердечные слова, монументальная поза — все было тщательно продумано. Должно быть, он тренировался наедине у себя в кабинете.
— Подобные поступки — позор для вас, для школы и для меня. Я был очень терпелив, слышите, слишком терпелив с зачинщиком этих беспорядков, но он переступил черту…
Я или Лу? Огненный язык, жадный и бесконечный, лизал мою спину, горло, щеки, пока глаза всей Средней школы блуждали, отыскивая меня. Смотрел ли на меня Лу? Завидовал ли мне? Смотрели ли на меня койоты? Кто-то сзади дважды похлопал меня ладонью по руке, чтобы подбодрить. Директор долго говорил о Боге, дисциплине и высших духовных ценностях. Он сказал, что двери дирекции всегда открыты, что настоящие смельчаки должны показать свое лицо.
— Показать свое лицо, — повторил он, теперь уже властно, — то есть говорить в глаза, говорить со мной.
— Не будь дураком! — сразу же сказал я. — Не будь дураком!
Но Райгада уже поднял руку и одновременно сделал шаг влево, покидая строй. Удовлетворенная улыбка скользнула по губам Ферруфино и тут же исчезла.
— Слушаю тебя, Райгада… — сказал он.
По мере того как тот говорил, слова придавали ему силы. Он даже один раз драматически вскинул руки. Заверил, что мы не плохие и что мы любим школу и наших учителей; напомнил, что молодежь импульсивна. От имени всех он попросил прощения. Затем начал заикаться, но продолжил:
— Мы просим вас, сеньор директор, вывесить расписание экзаменов, как в прошлые года… — И испуганно смолк.
— Запишите, Гайардо, — сказал Ферруфино. — На следующей неделе учащийся Райгада будет ежедневно заниматься до девяти вечера. — Он сделал паузу. — В кондуите укажите причину: за бунт против педагогических мероприятий.
— Сеньор директор… — Райгада сделался мертвенно-бледным.
— По-моему, справедливо, — прошептал Хавьер. — Вот баран.
Луч солнца пробирался ко мне через грязное слуховое окно и ласкал глаза и лоб, наполняя меня спокойствием. Однако сердце билось учащенно и временами замирало. Оставалось полчаса до выхода; нетерпение ребят немного улеглось. Выступят ли они после всего этого?
— Садитесь, Монтес, — сказал учитель Самбрано. — Вы осел.
— Никто не сомневается в этом, — подтвердил Хавьер сбоку от меня. — Он осел.
Дошел ли приказ до всех классов? Я не хотел снова терзаться мрачными предположениями, но постоянно видел Лу в нескольких метрах от своей парты и испытывал тревогу и сомнение, потому что знал, что в сущности решается вопрос не расписания экзаменов и даже не вопрос чести, — речь идет о личной мести. Как пренебречь этой счастливой возможностью напасть на врага, потерявшего бдительность?
— Возьми, — произнес кто-то рядом со мной. — Это от Лу.
«Согласен возглавить командование вместе с тобой и Райгадой». Лу поставил подпись дважды. Между его автографами, как маленькая клякса, стоял выведенный блестящими чернилами знак, который мы все уважали: заглавная буква «К», заключенная в черный кружок.[18] Я посмотрел на Лу: у него были узкие лоб и губы, миндалевидные глаза, впалые щеки и выдающаяся вперед мощная челюсть. Он серьезно смотрел на меня: возможно, думал, что ситуация требует от него быть миролюбивым.
На той же самой бумажке я ответил: «Вместе с Хавьером». Он прочитал, не меняя выражения лица, и утвердительно кивнул головой.
— Хавьер, — сказал я.
— Я знаю, — ответил он. — Хорошо. Мало ему не покажется.
Директору или Лу? Я спрашивал себя об этом, но меня отвлек свист, который был сигналом к выходу. Одновременно с ним над нашими головами поднялся крик, смешавшийся с шумом передвигаемых парт. Кто-то (может быть, Кордова?) свистел громко, словно нарочито.
— Слыхали? — сказал Райгада, становясь в ряд. — На Набережную.[19]
— Какой шустрый! — воскликнул кто-то. — Все уже в курсе, даже Ферруфино.
Мы вышли через заднюю дверь на четверть часа позже Начальной школы. Остальные вышли раньше, и большинство учеников толпились маленькими группками в раздевалке. Спорили, шутили, толкались.
— Выходите, все до одного — сказал я.
— За мной, койоты! — горделиво прокричал Лу.
Его окружили двадцать ребят.
— На Набережную, — приказал он, — все на Набережную.
Взявшись за руки, в одну шеренгу, от одного тротуара до другого, мы, ученики пятого, замыкали строй, локтями заставляя поторапливаться менее прытких.
Легкий ветерок, которому не удавалось растрепать ни кроны рожковых деревьев, ни наши волосы, мел из стороны в сторону песок, который местами покрывал белую от жара поверхность Набережной. Напротив нас — Лу, Хавьера, Райгады и меня, стоящих спиной к балюстраде и бесконечным песчаникам, начинавшимся на противоположном берегу реки, — плотная толпа, вытянутая вдоль всего квартала, спокойная, хотя временами и раздаются пронзительные одиночные крики.
— Кто будет говорить? — спросил Хавьер.
— Я, — предложил Лу, готовясь вскочить на балюстраду.