Отрывки - Гоголь Николай Васильевич 2 стр.


"Отчего же не годятся?"

Отвернувшись от меня, он как будто не слыхал моего вопроса.

Я понял, что от него не добиться более ни слова, и поехал своей дорогой.

Едва я поравнялся с областным почтовым двором, который был саженей на сто от корчмы, как вдруг из ворот выбежал молдаван, а вслед за ним почтмейстер, отставной полковник, старый гусар, и вся его команда почтальонов, вооруженных кортиками. Все они бросились к корчме, па которую указывал молдаван и кричал: "Талгарь! талгарь!"[16]

"Хайд!" — раздалось у корчмы, и по этому слову выскочило несколько человек с ружьями за плечами, с ятаганами и пистолетами за поясом. Торопливо отвязали они лошадей, и между тем, как на крик молдавана бросился с площади и народ, они вскочили на седла, оглянувшись, и вместо того, чтоб скакать за город, как птицы, выпорхнули из окружавшей уже их толпы почтальонов и народа и понеслись вдоль по улице, прямо в город. Все бросились вслед за ними с криком: "Талгарь!"

Вскоре перед отчаянными всадниками вся улица залилась народом; отважные загородили им дорогу, надеясь криком и шапками испугать лошадей; но разбойники, бесстрашно, как скованные друг с другом, мчались сквозь толпы, поражая вправо и влево выстрелами из пистолетов и саблями всех, кто набегал на них и дерзко протягивал руку к узде.

Жандармская команда, на дюжих конях, также шла в погоню.

Проскакав большую часть улицы и видя, что перед ними толпы народа становятся гуще и гуще, они быстро своротили вправо в переулок, на грязную жидовскую улицу. У народа израильского в этот день был праздник "Труб".[17] Жиды, накинув на головы саваны[18] и прикрепив ко лбу хранилище заповедей,[19] углубленные в молитву, пробирались в синагогу; а жиденята, в воспоминание воинства Израилева, расхаживали толпами, вооруженные деревянными мечами и стрелами. Втоптав в грязь нескольких защитников Иерусалима от нашествия Навуходоносора,[20] всадники мчались быстро вперед, преследуемые народом криком: "Талгарь!" и воплями раздавленных.

В конце улицы показался навстречу им взвод солдат с гауптвахты.

Разбойники своротили к Булгарии;[21] булгары, вызванные из домов необыкновенным криком, вооружились дубинами, бросились на них и принудили свернуть в переулок, который вел к огородам на долине реки Бык.

Прискакав к плетню, наездники не задумались перелететь через него; только один из них вдруг приостановился подле отдельной хаты, на возвышении, соскочил с коня, оттолкнул его от себя, выхватил пистолеты из-за пояса, ударил их об землю и сел на скате, спокойно, как будто в намерении отдохнуть; но лицо его, даже издали, было страшно, и глаза сверкали. Народ обступил его с ужасным криком; а между прочим булгары не отставали от прочих его товарищей, которые переносились отчаянными скачками через плетни; но бесконечные загороды и рыхлая земля гряд утомили, наконец, коней их; через несколько минут лихие кони и отчаянные всадники были уже в руках булгар. Преследуемые толпами любопытных, они повели разбойников в полицию.

На другой день узнал я, что это была шайка известного Урсула, ужаса Орхеевских лесов.

Любопытствуя видеть Урсула, я отправился в тюремный замок, где содержался он в особенном отделении, в тяжких оковах. Взглянув на него, я удивился прекрасной, мужественной наружности; суровость лица его смягчалась спокойными взорами, которые как будто вместе с мыслями его погружены были в пучину памяти о прошедшем. Он был еще молод, но седина клочками проглядывала на черных его волосах.

Зная хорошо молдаванский язык, я с участием сказал:

"Жаль молодца!"

"Нечего жалеть, — отвечал он равнодушно. — Каковы дела, таковы и лавры".

Ответ его поразил меня.

"Лавры злодейские", — сказал я.

"Злодейские!.. — повторил он, встряхнув на себе оковы и бросив на меня дикий взгляд. — Кого укусит бешеная собака, тот сам взбесится, будет искать утоления от палящего огня и бегать от воды".

Какая-то образованность понятий, заметная в ответах Урсула, увлекла мое любопытство; я видел, что это не просто бесчувственный злодей, рожденный зверем, и решился расспросить, что было причиною отчаяния, которое сделало его разбойником? Я имел случай быть при допросах этого человека и успел удовлетворить свое любопытство.

"Как твое имя?" — спросили его.

"Вы знаете", — отвечал он.

"Запишите: Урсул", — сказал допрашивающий.

"Откуда родом?"

"Если я Урсул,[22] то нечего и спрашивать — из берлоги."

"Прикажете записать?" — спросил писарь.

"Все это пустые речи, — сказал Урсул. — Поймав зверя, сдерите кожу — и кончено!"

После этих слов он упорно молчал и смотрел на допрашивающих, как человек, который не слышит, что ему говорят. Его вывели в другую комнату; и между тем как допрашивали его товарищей, я имел возможность говорить с ним.

"Ты имеешь родных?" — спросил я у него.

"Да; я не безродный".

"Какое-нибудь несчастье принудило тебя оставить семью?"

"Да, оставил", — отвечал он.

"Любопытно мне знать твою жизнь".

"Зачем тебе знать? Знает про то бог. В его великой книге все записано… Сам я записал в нее и мое имя, и дела, и помышления, без допроса, без грозы и истязания… Придет время, Он скажет только: "На, читай — судись и казнись!.." Для меня пришло это время; и день, и ночь, и наяву, и во сне, все читаю я про себя и, со скрежетом зубов, подкладываю под себя огонь, вымещаю на душе и теле все дела воли моей. Сушу в костях мозг, кипячу кровь, вытягиваю жилы… О, зол человек! Он сам себе мститель!"

"Я вижу, Урсул, ты не из черни; и тем удивительнее, что ты даже в отчаянии избрал такой путь".

"Может быть, я учился кой-чему и знал кое-что; да не знал, что только бог тушит пожар в недрах".

"С чего же начались твои несчастья?" — спросил я у него с участием.

"Как и все начинается — просто, из ничего", <…>

ИЛЬЯ ЛАРИН

РАССКАЗ

(Отрывки)

<…> Некогда в Бессарабии, в благополучном городе Кишиневе, в один прекрасный вечер Пушкин, Г<орчаков>[23] и я на широком дворе квартиры Л<ипранди>,[24] помнится, играли в свайку[25] и распивали чай.

— Здравствуйте, господа! — раздался подле нас осиплый, но громкий голос.

Это был Ларин в его обычной одежде, с железной дубиной, с полпуда весу, в руках.

— Что тебе? — спросил серьезно Л<ипранди>.

— Ах собака! Известно что: чем гостей встречают?

— А знаешь, чем провожают?

— На! провожай! — крикнул он, приподняв железную свою дубину и засадив ее в землю до половины.

Мы все захохотали на эту выходку; этого только и нужно было ему.

— Эй! Как зовут твоего, братец, денщика? Ты! Подай Илье Ларину, всесветному барину, стакан чаю с ромом!

С этой минуты Ларин прикомандировался к нам и забавлял нас своими выходками. <…>

Однажды в Кишиневе, у г. О<рлова>,[26] в числе штабных ежедневных гостей обедали званые: А. С. Пушкин, Л<ипранди>, Г<орчаков> и я; после обеда сидели все у камина. Разговор был о литературе и литераторах. Пушкин сердился на современных молодых поэтов и говорил, что большая часть из них пишут стихи потому только, что руки чешутся.

— А у тебя, Пушкин, что чешется? — спросил О<рлов>.

Пушкин не успел дать ответа, потому что в это самое время показалась в дверях пресмешная красная рожа, в длинном сертуке, с палкой в руках, ж крикнула:

— Здравствуй, О<рлов>! Настоящий орел! руку!

О<рлов> окинул взором неожиданного гостя и столь же неожиданно скомандовал, становясь перед ним:

— Во фронт! Руки по швам! Налево круг-ом! Скорым шагом марш-марш!

По слову неожиданный гость исполнил команду и вышел, маршируя.

Это был Ларин, с которым мы познакомились впоследствии у Л<ипранди>. <…>

В 18.. году, перед самым отъездом Л<ипранди> в турецкую кампанию, рано утром денщик вбежал в комнату и разбудил его криком:

— Барин, барин! Георгий убил Зоицу!

— Что такое? Как убил? Каким образом? — спросил Липранди.

— Ятаганом убил наповал! Извольте посмотреть.

Встревоженный Липранди выбежал. Зоица лежала мертвая, распростертая подле крыльца. Ятаган по рукоять под самым сердцем. Арнаут Георгий, закрыв лицо руками, стоял над ней.

— Георгий! — крикнул Липранди, — что ты сделал?

Разбросив вдруг руки, бледный, Георгий обвел кругом помраченный взор.

— Делайте со мной что хотите! Я убил Зоицу! — отвечал он.

— Злодей! Зачем ты убил ее?

— Закон велел, — отвечал Георгий, глубоко и тяжело вздохнув.

— Какой закон?

— Мой! Я не ее одну убил… не ее одну… ах! не ее одну!.. Я убил и кровь свою!..

Георгий был магометанин; Липранди понял страшный предрассудок и не знал, что говорить. Все стоявшие вокруг также молчали, пораженные ужасом.

— Грешен я! Делайте со мной что хотите! — продолжал Георгий, сложив руки и опустив голову. — Я любил ее… Я говорил ей сегодня в последний раз: Зоица, я еду с барином на войну… Крови своей я не отдам христианам… Послушай меня: бог один… прими мою веру!.. Три раза сказала она: нет!.. а не сказала: Георгий, лучше убей меня; веры не переменю; а без тебя мне все равно не жить… — Зоица! — сказал я ей: — крови своей не оставлю я в неверной утробе… я пролью ее… так велит закон!.. Она побоялась смерти,… побежала от меня… от меня побежала!..

Георгий закрыл лицо руками, и вдруг снова разбросив руки, он ударил себя в грудь.

— О! да и ее я не оставил бы здесь живую!.. Она забыла бы меня, полюбила бы другого! Все равно: не теперь, так после я бы убил и ее и того, кого бы она полюбила! Делайте со мной что хотите!

Преступника отвели в тюрьму. Когда его призвали к допросу:

— О чем тут разговаривать, — сказал он, — велите рубить мне голову! <…>

— А помнишь молдованского бояра, что дом верх ногами построил? Что дочка — Пульхеренька-пупочка?[27] где она?

— Помню; вышла замуж.

— Ах малявочка!.. А помнишь, по ней сходил с ума Владимир Петрович[28] да Пушкин. Помнишь, он стихи ей писал?

— Помню, помню.

— Ну, а помнишь ли, дуэль у него была с егерским полковником,[29] на Малине![30] За что бишь? Да! офицера обидел, офицер не пошел на дуэль, так за него пошел сам полковник. А я прихожу к нему чем свет: Здравствуй, малявка, Александр Сергеевич! А он сидит себе голиком на постеле, да в стену из пистолета попукивает… Помнишь?

— Помню, помню. <…>

ДВА МАЙОРА

РАССКАЗ

(Отрывок)

Бояр Иордаки Дольничан был некогда бояр третьего разряда; это не более как чиновник, имеющий какую-нибудь мошию,[31] хутор и более ничего. Но в молодости он был ловкий, сметливый молдован. Как человека угодливого и расторопного, его определили во время Турецкой кампании в 10 году исправником одного из цынутов Бессарабии; а это значило то же, что дать ему в аренду сто тысяч душ.

Иордаки Дольничан как нельзя лучше исправлял должность, славно угощал весь штат наместника, давал обеды и даже балы и, таким образом ^приобретая почет у русских, возносил выю свою и пред боярами первого разряда: точно так же растолстел, как они, откормил свой подбородок и затылок, точно так же одел качулу[32] из сереньких бархатных смушек, точно так же сидел на диване, подвернув под себя ноги и кричал своему чубукчи-паше,[33] арнауту: "Хэ, мой! Иоане! ада чубуче![34]"

По-русски он научился не хуже русского, употреблял аристократическое предсловие вроде поговорки: "Государь мой, я вам скожу" и величался не куконом Иордаки, а Егором Дмитриевичем.

Кукона Марьола так во всем ему соответствовала, так способствовала приобретать расположение русских, и так любила их, и переняла у барынь все манеры, язык, гостеприимство, подчивание, аханье, всплескивание руками, качанье головой, та-та-та, та-та-та, что ее невозможно было уже никакими средствами отличить от какой-нибудь матушки-сударыни-барыни. Ее иначе и не называли, как по-русски: Марья Дмитриевна. Она даже умела не хуже салонной угорелой хозяйки почадить перед каждым из гостей ладаном любезности и поднести изустную конфекту. От бывшей куконы в ней не осталось ничего, вот пи на столько, как говорят греки и молдаване, откусывая ноготь на большом пальце правой руки.

У них была единородная дочь Пульхерица. Тип древних русских девушек: писаная красавица, кровь с молоком. В те времена, когда еще не грех было всем неверным подданным султана представлять в дар или продавать своих красавиц дочерей в гарем его султанского высочества, за нее можно было бы приобрести по крайней мере сто мешков золота. Если б она жила во времена Александра,[35] не Великого, а известного под именем Париса, сына Приамова, он не похитил бы жены Менелая, не было, бы Троянской войны, и слепец Гомер вместо Илиады пел бы у него на свадьбе Мититику.[36]

Улыбка как будто приделана была к ее устам наглухо. Она, в противоположность матери, необыкновенно как мало говорила, но внимательно слушала; и если какой-нибудь русский кавалер относился к ней с каким-нибудь кондитерским выражением или смешил ее притупившейся уже от времени остротой, она так мило произносила вполовину по-французски, вполовину по-русски: ах! quel vous etes![37] — , что невозможно было не пожелать жениться на ней и на пяти стах тысячах приданого. Но излишество женихов ужасно как вредно для девушки. Дом Егора Дмитриевича ежедневно, с утра до полуночи, а иногда даже до рассвета, был набит женихами. По утру приезжал с визитом один разряд женихов — чиновный, к обеду другой — штаб-офицерский, а к вечеру третий — офицерский. <…>

СЧАСТЬЕ — НЕСЧАСТЬЕ

РОМАН

(Отрывки)

Но вот, наконец, переправа через Днестр, за Днестром Бессарабия, еще сорок верст и — благополучный город Кишинев. Прибыли. Суруджи ведет приезжего прямо в гостиницу Исаевны. Тут является перед Михаилом Ивановичем <Гораздовым> неизбежное лицо — фактор Иоська. Знаете, что такое за лицо фактор Иоська, или Мошка, или Шлемка? Это просто черт в образе жида, который прикомандировывается к вам для прислуги, непрошенный, незванный.

— А вам же нужно казенную квартиру? — сказал Иоська, — позалуй-те подорожную, я вытребую. — И Иоська пропал с подорожной и бумагами, напугал всю квартирную комиссию[38] экстренным чиновником, за которым вслед едет зд! таре-маре — великий генерал. Через час квартира была отведена в длинном одноэтажном доме, где у крайнего окна сидела дебелам кукона, а у прочих шести по куконице.

Назад Дальше