- Вот видишь, а тебе бы все радоваться.
Но и Кусе не пришлось больше радоваться.
К вечеру пули усилились, сыпались, словно горох, а над ними стоял непрекращающийся гул от разрыва снарядов: бум, бум, бум... Беженцы затыкали уши руками, держали детей на коленях, ни глотка не могли проглотить от тошного страха кто за себя, кто за близкого, кто за имущество. Но на утро вдруг стало тихо, как после землетрясенья.
В ворота спокойно вошла молочница, баба Лукерья, с ведром молока и степенно сказала домовой охране, - студенту, стоявшему за учредилку:
- Большаков-то выкурили. Чисто.
Вышли еще не веря и протирая глаза отсидевшиеся из подвалов, покупали бутылками молоко и расспрашивали подробности. В открытые ворота уже видно было, как проскакало с десяток казаков по улице, мрачно обмеривая обывателей взглядами.
Начались обыски по квартирам. Искали рабочих, оружие, красногвардейцев. Брали же деньги, вино, кто и шубу снимал или брюки с вешалки, - что поближе висело. Обыватели кланялись, клялись, что и не думали, чисты, как перед богом.
На площади перед собором - казачья стоянка. Фыркают лошади, приподымая хвосты и наваливая груды навоза, переступают копытами с места на место. Седла с навьюченным фуражом им нагрели вспотевшие спины. Винтовки перевязаны в кучку, штыками кверху, и, прислонены к ограде собора. На самой паперти развели костер, кипятят свои чайники, охлаждаемые ветром и снегом. Снег падает легкий и мелкий; влетает пыльцою в рот при разговоре, а под ногами не набирается вовсе.
В городе вышли газеты. Город стал - город казачий. Казаки приказывают, казаки хозяйничают, и городская дума с достоинством выступила: "Так же нельзя. Мы очень рады казакам, мы очень им благодарны за доблестное очищенье, но город - он город свой собственный, а не казачий. В городе есть думские гласные, есть, наконец, члены управы, письмоводители, городской голова, и что же им делать?".
Но казаки не слушают, каждый казачествует, как ему любо, ссылаясь на атамана, властителя края: быть теперь Дону под атаманом!
А газеты пишут про историю, этнографию, биографию, фольклор и мифологию казачества, делают ссылки и справки, очень захваливают и надеются на преуспеяние края. Брошена журналистами и крылатая мысль о Вандее.
Между тем на Степной, со стороны последней, 32-ой линии, видели люди:
Гнали казаки перед собою рабочих. Рабочие были обезоружены, в разодранных шапках и шубах, с них поснимали, что было получше. Когда останавливались, били прикладами в спину. Их загоняли в Балабановскую рощу. Там издевались: закручивали, как канаты, им руки друг с дружкой, выворачивали суставы, перешибали коленные чашечки, резали уши. Стреляли по ним напоследок и, говорят, было трупов нагромождено с целую гору. Снег вокруг стаял, собаки ходили к Балабановской роще и выли.
ГЛАВА VI.
"Право-порядок".
У Якова Львовича в домике только три комнаты. Каждая напоминает другую. Кровати вдоль стен, по четыре подушки на каждой, ломберный столик в углу, под иконой; на нем полотенце, расшитое крестиками, красным и синим, а на полотенце высокая, на подставке, лампадка; рядом коробочка с поплавками, бутылка с деревянным маслом и щипчики. Но Василисы Игнатьевны нет, и не заправляются больше лампадки. Стулья дубовые, старинной работы, с клопиными гнездами в щелях за спинками. Обои набухли и тоже усеяны точками, - в них ходят, должно быть, клопиные полчища, шпаримые керосином по пятницам, перед баней. На этажерках оставшиеся от продажи книги фармацевтические и философские, в них никогда не заглядывала Василиса Игнатьевна. Зато на комоде хранятся облапленные детскими липкими лапками книжки Золотой Библиотечки, когда-то подаренные мальчику Яше. Их Василиса Игнатьевна берегла и соседкам хвалилась, что передаст их теперь только внуку, а чужим - ни за что. "Макс и Мориц или похождения двух шалунов" ценились особенно.
Все это стало пылиться с тех пор, как снесли Василису Игнатьевну сперва в больницу с прободенным осколком гранаты кишечником, а потом и на кладбище. Яков Львович остался один. Про жильца ни соседи не знали, ни он никому из соседей ни слова.
Жилец, товарищ Васильев, жил в третьей комнате, а с победой казаков перебрался в чуланчик, где у Василисы Игнатьевны раньше висели перец и красные луковицы на бечевке и сушилось белье. Сюда носил ему Яков Львович хлеб, огурцы и табак, да газеты.
Товарищ Васильев просил все газеты, какие выходили по области, попросил он и карту, которую изучал, посыпая пеплом с цыгарки, днем у маленького окошка на столе, а вечером на полу при свете огарка.
К Якову Львовичу заходили уже из участка справляться: кто у него жил и не живет ли еще. Яков Львович ответил, что жил электро-монтер и перебрался на службу в Ростов или в Новочеркасск, сам не знает.
- Я вам говорю, со стороны Таганрога идет огромное подкрепление нашим! - утверждал товарищ Васильев, протыкая кружок на карте обкусанной спичкой и указывая направление порыжелым ногтем на протабаченном пальце: - мы в начале гражданской войны; октябрьский переворот прошел повсеместно. Нет логики в том, чтоб на Дону удержалось казачество.
- Послушайте, - отвечал Яков Львович, - на кого же нам надеяться? В городе ничтожный процент сочувствующих, и разгромлены, перебиты, разогнаны лучшие силы рабочих. А вне города - это Вандея.
- Бросьте! Мы надеемся только на логику. События идут своим ходом, и нет логики в том, чтоб их тормозили. Нельзя удержать ребенка во чреве матери после положенного природой, - хотя б ей родить вне всяких культурных и прочих условий, на извозчике или в степи.
Товарищ Васильев почти убеждал Якова Львовича. И он надевал старую фетровую шляпу с прощипанными краями, плотней поднимал воротник пальто и уходил побродить по городу, приглядеться к тому, что наделал наступивший декабрь с людьми и политикой.
На улицах мокро и липло, снег бьет отсыревшими хлопьями. Фонари не горят - забастовка. Не дзенькает, покачиваясь и проходя своим ходом, трамвай. Гимназисты собрались перед бильярдной грека Маврокалиди, задевают прохожих, высвистывают "Боже, царя храни", - это из записавшихся в добровольческую дружину. Им выдали на руки жалованье - вперед. Они ходят по разным кофейням и бильярдным; у некоторых ружье, у других револьверы.
Марья Семеновна получила из Новочеркасской гимназии торопливое письмо от сына и плакала, показывая родным и знакомым: подумайте, начальница, не спросясь у родителей, записала его в добровольческую дружину! Как она смеет, ему бы кончать, а тут еще не окрепший, не выросший, шестнадцати лет и с распухшими гландами, погонят на холод, он и стрелять не умеет!
- Хороша добровольческая! - удивляются гости, - вот так добровольно...
Другие советуют им быть потише: в соседней комнате разместились казаки. Хорунжий любит подслушивать, чуть-что - придирается, может устроить огромные неприятности. И Марья Семеновна умолкает со вздохом.
Казаки стоят у нее две недели, стоят и у Анны Ивановны, и у Анны Петровны, у доктора Геллера тоже; их кормят за милую душу, для них достают старейшие вина из погреба, предназначавшиеся для болезней желудка у самых почтенных членов семьи, - дедушки, бабушки и двоюродной тетки, собиравшейся написать завещание.
Вдова с Лилей и Кусей опять перебралась к себе, в комнату рядом с помещениями для клерков, ундервудов и ремингтонов. Яков Львович зашел к ней и застал Кусю в слезах, жестоко избитую, с разорванным черным передником на гимназическом платье.
- Вот неугодно ли полюбоваться? В гимназии разукрасили.
- Как это могло случиться?
- Очень просто: сцепилась с буржуйкой, - в сердцах отвечает вдова, чего ради теперь вылезать? Делу не поможешь, а себе наживешь одни неприятности. Из гимназии выгонят.
- Пусть-ка попробуют! - сжимается Куся, - это я ее выгоню, вот подожди! У ней брат во время войны с немцами сидел, как ни в чем не бывало и пиры задавал, - они взятками откупались, я знаю, она сама говорила! А сейчас вдруг об'явился - казачий офицер. Это он-то казачий офицер! Понимаешь, записался в казачье сословие, чтоб воевать с большевиками.
- А тебе какое дело?
- Противно! Русский! Фу, хуже русского гадины нет! Я ей сказала, что я стыжусь, что я русская! Пусть не смеют тогда говорить об отечестве, патриотизме, национализме друг с дружкой, а пусть говорят о своих капиталах, поместьях, бриллиантах и фабриках!
- Браво, Куся, - сказал Яков Львович и в душе изумился: Куся помогала ему уяснить то, что сухо твердил общими фразами товарищ Васильев, уставший от митингов, - суть в классовом самосознании!
- Обратите внимание, - вступилась вдова, - как нынче дети разделились и отбились от рук. Молодежь та скорей благоразумна, не так, как в мои времена, от мобилизаций стараются как-нибудь освободиться, политика им мешает, все носятся с чистым искусством. А от четырнадцати по семнадцать словно сдурели: лезут на стену из-за политики, того и гляди вцепятся, где ни встретятся...
Но что же Иван Иванович и Петр Петрович? Оба они чрезвычайно обеспокоены усиленьем казачества и зависимостью муниципалитета. Правда, Каледин показывает себя либеральным. Он не отрицает, конечно, что февральская революция совершилась. Его об этом проинтервьюировала печать, и он ясно ответил, что "не отрицает". Однако же в городе повальные обыски, частые аресты. В городе до сих пор расквартировано огромное количество казаков, об'едающих, притесняющих горожан. Муниципалитет совершенно стеснен военной казачьею властью. Он не приказывает, а позволяет приказывать посторонним для города людям. Где же здесь либерализм?
Иван Ивановича и Петр Петровича калединцы не уважают, не ставят и в грош. Собрания воспрещаются, выступления воспрещаются, - благородные, трезвые и умеренные выступления воспрещаются. Это очень несправедливо и неблагоразумно. Остаются, впрочем, дни рождения, именины, двунадесятые праздники и канун наступающего 1918 года. И в городе то у одного, то у другого ужин с попойкой.
С'езжаются поздно. Покуда хватает вешалок - вешают на них шубы; потом шубы складываются друг на дружку на сундуках и на стульях. Сперва - чайный стол. Между чаем и ужином барышни пробуют клавиши, долго отнекиваются хрипотой и простудой, потом пропоют что-нибудь из "Пиковой дамы" или из "Рафаэля" Аренского. После хозяин отводит гостя к двум-трем столикам, приготовленным для железки, и предлагает им "резаться", а хозяйка советует не садиться до ужина. Ужин один и тот же у всех: закуска, осетер провансаль или салат оливье, индейка жареная, мороженое и фрукты. Играют до трех-четырех, пьют не переставая, а кто не играет - флиртует. Утеснившись по двое, по трое на мягких диванах, преувеличивая опьяненье, устраивают заговоры любви, подмигивают на мужей и на жен, те грозят им пальцами, поднимая глаза от трефовых десяток, а на рассвете Матреша бежит за извозчиком.
Кому негде кутить, тот может вдоволь раздумывать над историей и над примерами. Улицы - раннее средневековье. Свету нет. Керосину достать могут разве одни спекулянты. Денег не платят: боны уже перестали ходить, а романовских денег не сыщешь, они устремляются отовсюду за голенища казаков, в расплату за масло и за муку. У кого же находится мелочь, тот отправляется в церковь, при входе снимает шапку и благочестиво крестится, потом покупает у сторожа свечку в поминовенье усопших и сквозь ряды молящихся направляется к образу...
Но там, потолкавшись, свечки отнюдь не засвечивает перед угодником, а отправляет ее в брючный карман, шепча, если он верующий: "прости меня, Боже", - и быстро торопится к выходу, минуя опрашивающий и подозрительный взгляд церковного сторожа: продажа церковных свечей на вынос запрещена.
Дома при восковой свечке торопятся проглотить ужин, раздеться и лечь, а любитель чтения, положив книгу на стол пред собою, глазами читает, зубами разжевывает, а руками расстегивает жилетные пуговицы или же, сгибая остро коленку под подбородок, стаскивает сапоги.
Окрик хозяйки:
- Не жги зря свечу! Что копаешься?
И любитель чтения виновато захлопывает книгу.
ГЛАВА VII.
Переворот.
Порядок, можно сказать, окончательно восстановлен.
Мало-по-малу остановились трамваи, водопровод не работает, почта не ходит, железные дороги стоят, на полотне набежали друг на дружку вагоны в три ряда, как бусы на шее цыганки. Подвоз продуктов совсем прекратился. Место на карте "Ростов-Нахичевань" стало пустым местом; оттуда в мир не доходит вестей, ни туда из мира не доходит вестей. Даже сами казаки не знают, что будет дальше.
Товарищ Васильев попросил у Якова Львовича паспорт:
- Вы сидите, вам тут документы не понадобятся, я же с вашим паспортом проберусь в Таганрогский округ, где собираются наши.
Яков Львович отдал ему паспорт и на ночь остался один.
Но не успел заснуть, как прикладом к нему постучали. Вспыхнула точка фонарика, направленная ему на лицо. Перерыты все книги, наволочки и косынки в комодах, вспороты тюфяки и подушки, два одеяла прихвачены, пригодятся в зимнее время. Якову Львовичу велено итти без разговоров вперед, в комендатуру; документов нет, значит сжет, верно, военнообязанный. Впрочем, там разберут.
Яков Львович пошел, окруженный казаками. В комендатуре, за канцелярией, в комнатке с решетчатыми окошками было еще несколько арестованных, в том числе Петр Петрович.
Петр Петрович видел Якова Львовича в оркестре, где тот смычкастил по струнам виолончели чуть ли не каждый вечер, покуда был свет. Он протянул ему руку, как знакомому.
- Я в совершенном недоумении - что за нелепость, меня арестовывать! сказал он преувеличенно громко, - я боролся, как ответственное лицо, с заразою большевизма, приветствовал освободившее нас казачество, ратовал за укрепление в стратегическом отношении нашего города, у меня сын доброволец!
- А вы осторожней, - сказал ему кто-то из арестованных, большевики-то ведь близко. Как бы вам из-под казацкой нагайки не перейти в большевицкий застенок!
Петр Петрович умолк, точно нырнул марионеткой под сцену, одернутый вниз за веревочку.
На утро со стороны Ростова раздались выстрелы. Их допросили, бестолково и спешно. Петр Петрович тотчас же был выпущен. Якова Львовича препроводили в тюрьму за неименьем документов.
Дома Анна Ивановна ждала в истерическом нетерпеньи:
- Петя, все забирают из сейфов бриллианты, и деньги из банка; пришли телеграммы, что застрелился Каледин и войсковое правительство сложило свои полномочия. Я собрала, что могла. Ехать надо через Батайскую на Кубань. Некогда соображать, все готово.
Анна Ивановна, и Анна Петровна, и Марья Семеновна, и д-р Геллер с семьей и сотня-другая еще, председательствовавших, митинговавших, ратовавших за братство и равенство и аплодировавших казакам, с вещами, баулами, кожаными чемоданчиками, залепленными печатями заграничных таможен, устремилась из города на Кубань, чрез прорыв большевицкого фронта, кольцом окружившего город. Задыхаясь от страха, дамы впадали в истерику в санках; кучера, оборачиваясь, убеждали не шибко кричать, чтобы как-нибудь не навлечь большака, а мужчины, от жен заражаясь, с трясущимися губами, кричали с истерикой в голосе:
- Не визжи, чорт тебя побери, будь ты проклята! И без тебя тяжело.
Самыми тихими были дети до пятилетнего возраста.
Что же казаки? Как это они обманули надежды всех, кто "в стратегическом отношении" стоял за укрепление фронта?
А казаки... кто их поймет! Одни, отстреливаясь, отступали от большевиков, шаг за шагом, покрывая трупами степь. Другие с оружием и со знаменами переходили к большевикам и сдавались:
- Товарищи, больше не можем. Тошно служить генеральским последышам против Советов. И мы ведь из безземельных. Чего там, и мы за Советы!
Все малочисленнее круги отступающих, все многочисленнее отряды переходящих.
На границе меж Ростовым и Нахичеванью предприимчивый некто давно уж построил красного цвета увеселительный дом, с обитыми бархатом ложами, сценой-коробкой, замурзанным бархатным занавесом. И вздумал он новый театр, где пели певички, вздымая из кружева юбок до самых подвязок ажурно-чулочную ножку, назвать, неизвестно зачем: