Перемена - Шагинян Мариэтта Сергеевна 6 стр.


Вздыхая, связала вдова три узла и на казенной подводе перевезла их в подвальчик, снятый в трех'этажном дворце Степаниды Орловой.

В Ростове при чем-то совсем постороннем двумя-тремя юношами сорганизован комитет по охране искусства. Бумажки с печатями на осмотр, на ревизию, на реквизицию посыпались из канцелярии. Опустевшие особняки снова ожили. В них захаживают, поворачивая книги, вазы, картины, собрания фарфора, заглядывая им сбоку, сзади и наизнанку, определяют, классифицируют, вспоминая уроки истории по древней Греции и каталоги Третьяковки. Собрано все на подводы, подводы поехали, но по дороге исчезло не мало. Ругался военный начальник, требовал об'яснения, ему об'ясняли, показывая ордера. Ордера были в порядке с печатью за отношением. Были они внесены под номерами и в получении их расписались. Но вещи исчезли.

- Все это мелочи и чепуха! - горячилась фигурка в коричневом платье с коротенькими волосами. Бледное личико с веснушками возле носа сияло. Это Кусе рассказывал Яков Львович, что в городе бестолочь, что так нельзя, что это выходит не большевизм, а юмористика, и Куся ему возражала с горячностью:

- Все это мелочи и чепуха! Надо ведь с чего-нибудь начать, а они откудова знают, с чего? Пускай себе хоть кверху ногами. Эка беда, две-три чашки покрали с подводы. Вы лучше подумайте, ведь они помогают сдвинуть с места весь мир, может сами не знают, а помогают!

Куся пришла к Якову Львовичу не для бесед, а по делу. Она принесла приглашение от комиссара финансов и наробраза, товарища Дунаевского, на заседание. Приглашены представители музыки, живописи и литературы. Куся - от комитета учащихся. Надо сорганизовываться, и наконец-то для Якова Львовича будет работа.

Тихи улицы в сумерках, покуда пешечком пробираются Куся и Яков Львович из Нахичевани в Ростов. Последние дни марта, а ударил мороз. Так скрепил, так стянул, что дыхание виснет на маленьких усиках Куси сосульками, а у Якова Львовича застревает в ноздрях колючею льдинкой.

Одинокий фонарь от мороза - в тумане. От прохожих летят облачка, словно все закурили. И клубисто дышит трамвай, как животное, стоящий на запасном пути с печуркой внутри для кондукторов и метельщиков, чтоб отогревались до смены.

А по дороге в Ростов, подняв голову, смотрит Яков Львович на окошко с зеленою лампой. Там, сжав зубами потухшую папиросу и обмотав гарусным шарфиком больное горло, все ходит и ходит товарищ Васильев. Он не диктует. Между бровями тяжелая складка. Доктор сказал ему утром, что у него не простуда, и не ларингит, а горловая чахотка в последней стадии. Но товарищ Васильев думает не о том. Он думает о наступлении немцев и о восстании казаков под Новочеркасском.

ГЛАВА X.

... Да не сшито.

В особняке, на Пушкинской улице, жил-был некогда Петр Петрович, пока не бежал на Кубань.

В особняке, на Пушкинской улице, столовая красного дерева, стены выложены изразцом цвета вымытых фикусов, и такого же цвета, глазурованной зелени, нюрнбергская печка с сиденьем.

В особняке, на Пушкинской улице, Дунаевский, комиссар наробраза и наркомфина, созвал совещание.

Перед входом два рослых красноармейца с винтовками просмотрели внимательно повестки Куси и Якова Львовича и, посторонившись, пустили их. Внутри уже было полно.

Не сразу в накуренной комнате можно людей разглядеть. Столовая в изразцах цвета вымытых фикусов гудела от голосов и от кашля. Посереди, у стола, опершись подбородком на руку и коленкой упершись на стул, не сидел, а стоял, утомившийся днем от сиденья, комиссар Дунаевский.

Это был небольшой человек, женски пышный в плечах и у бедер, но со впалою грудью, с лицом, словно снятым с камеи: тяжелый, орлиный нос, умный лоб, небольшие глаза под пенснэ, выдающиеся, очень острые губы по птичьи. Вид значительный и якобинский, как шепнула горячая Куся... Где Дунаевский теперь? Где другие, работавшие в суматохе и хаосе, в первые дни революции, когда не видать было шагу вперед и шли наугад и на смерть горячие, лучшие люди? Дунаевский расстрелян. Расстреляны и другие. И ты, никогда не видавший ни личного счастья, ни сытости, ни удовольствий, ни отдыха, маленький, бледный горбун, под шинелькою в снежной степи потерявший последнее, - скудную кроху здоровья!

Вокруг Дунаевского, ближе к столу разместился отряд меньшевичек, готовых к сражению. Меньшевичку опытный глаз тотчас отличит от большевички. Меньшевичка - куда фанатичней. Одета со вкусом, возраста среднего, непременно в пенснэ, с черепаховым гребнем в прическе, держит себя солидно, культурная, - и придерется, так не отстанет, словно инструмент "кусачка", вцепившийся в гвоздик. Меньшевичка еще не услышит, уже критикует; рот раскрыть не успеет сосед, а она уже резким фальцетиком, словно пилою по жилке, взад-вперед перепиливает себе слабое место противника, ничего не оставит, утешится, разомкнет ридикюльчик, вынет платок и взмахнет над припудренным носом.

Дальше, за ними, сидели поддевки, шинели, пиджачишки, студенческий китель. Помалкивали. Когда приходилось вступать в разговор, предварительно сильно прокашливали запершившее горло. Среди них размещались заведенные говоруны, партизански выскакивавшие на меньшевичек, но тщетно. Темой служила инструкция наркома Ермиловая, приводимая ниже:

"Ввиду огромной важности воспитания и обучения детей для подготовки будущих граждан - строителей социалистической советской республики, и ввиду того, что учащие всех типов школ неоднократно организованным путем (учительские союзы, собрания) определенно враждебно относились к Советской власти, почему является крайне необходимым самым решительным образом сломить этот особого вида саботаж интеллигенции, для чего создать на самых широких демократических началах орган, который бы следил и направлял деятельность учащихся, а именно: при каждом учебном заведении создается школьный совет с таким расчетом, чтобы учащих в совете было не более одной трети всего состава его. В школьный совет кроме учащих входят: три представителя от родителей и три члена от левых социалистов или лиц по рекомендации местной или ближайшей к поселению из указанных выше партий, а в крайнем случае по назначению местного Совета Казачьих, Крестьянских и Рабочих Депутатов из среды граждан".

Орфография (новая) колола глаза с непривычки, казалась неграмотной смесью болгарского с канцелярским. На инструкцию все нападали. Но меньшевички напали отдельно: не на нее, а на принцип. "Зачем приставлять к учительскому совету лишь левых социалистов, а не социалистов вообще?" И дружно разжав свои челюсти, все вместе (а было их девять) вцепились в несчастную фразу, словно инструмент "кусачка" в шляпку гвоздя.

Встал Яков Львович, неожиданно для себя. Он искал и не находил подходящее слово, - в воздухе было другое.

- Товарищи, вы только что завоевали область, еще не учли и не проверили отношение учительства, а сразу вооружаете его против себя. Такая инструкция вызовет ненависть в самом доброжелательном. Зачем это? Ведь работать-то с ними придется. Людей и так мало. Заставьте их служить себе, а не вредить. Кто, выводя верхового коня из конюшни и седлая для дальней поездки, в зубы ему кладет не мундштук, а раскаленные прутья?

- Замолчите, - одернул его за полу расползающегося пальто молодой чернокудрый художник, сидевший на полукруглом сиденьи нюрнбергской печки и грызший орехи, - сейчас не время, им не до этого!

И, действительно, было не время. На Якова Львовича и не взглянули, лишь Дунаевский блеснул в него умным и знающим взглядом из-под тяжеловатых век, но не об'яснил ничего. Заговорили опять и вконец осудили инструкцию, порешив на местах руководствоваться другой, еще более резкой. Избрали комиссию для ее составления.

Художник все продолжал грызть орехи, разжевывая их, как ребенок. И поглядев на него опечалился Яков Львович: ему показалось, что в молодом и красивом лице нарочно, для безопасности, было разлито больше наивности, чем полагалось по возрасту.

Вот они, люди. Не нравится, а не вмешаются. Всяк убежден, что все равно ничего не добьется. А когда выйдет дело готовым, из рук вон плохим, ни на что не пригодным, у всякого голос появится со стороны, как из зрительной залы. Всякий тотчас осудит!

Так говорил, возвращаясь домой и тщетно обмерзшие пальцы в рукава забирая, Яков Львович закутанной Кусе. У той из-под шали блестели лукаво два глаза, а рот она замотала, оставив лишь нос для дыхания. Но не удержалась, спустила размокший от ротика теплый платок под согревшийся подбородок и возразила:

- Какой вы! Теперь разве строится? Это потом будет строиться, а сейчас революция. Что с того, что учительство еще не высказывается? В Москве было против и тут будет против. Лучше сразу сказать - "мы враги", чем возиться и время потратить.

- Молодчага вы, Куся, - сказал Яков Львович серьезно, - вам шестнадцатый год, а логике учите лучше профессора. Только разные мы. Я не знаю, мой друг, может быть новый мир из таких, как вы, народится, но мы разные и мне грустно. Всем сердцем желаю удачи большевикам, но многого не понимаю. Да и вам непонятно, о чем я.

- Очень даже понятно, если б захотела понять. Только сама не хочу. Если сидеть-понимать как вы, так ничего и не сделаешь.

- А разве лучше делать в слепую?

- Не в слепую! Партия скажет, куда.

Куся уже свила себе гнездышко в революции. Она ходила на митинги, слушала разных ораторов, - Коллонтай, матроса Баткина, студента Сырцова; товарища Жука... В доме Орловой происходили партийные заседания. Молодой член партии, первокурсник Десницын, был с ней знаком и ссужал ее книжками.

Пуще сдавливало дыханье от мартовского мороза. Трещали на перекрестках костры, раздуваемые милиционерами. Огонь забирал заиндевевшие сучья, плакали сучья, оттаивая, и шипели, как шпаримые тараканы; дым не хотел подниматься, подбитый морозом.

Они добрались до трех'этажного дома купчихи Орловой и, зайдя за ворота, спустились по ступенькам в подвальный этаж. На стук отворила Лиля, тринадцатилетняя, в вязаной кофточке и торопливо сказала:

- Куся, мама больна. Бок простудила, температура. А отопление так и не действует.

В доме купчихи Орловой - центральное отопление. Только странно, - общественные учрежденья, что в левом корпусе, согреваются, а где жильцы, в правом корпусе, туда не доходит тепло. Повыше, у Фроловых, замерзла вода в умывальнике. У них примерзают от стужи пальцы к железному крану. День и ночь горит керосинка, - смрадно и денег без счету уходит на керосин, а все не теплее.

Яков Львович вошел в остудевшую комнату, где на лавке, под шубами, шалями и суконной кавказскою скатертью тряслась от озноба вдова-переписчица.

- Голубчик, похлопочите, - произнесла она навстречу гостю: - Девочки мои бедные с ног сбились. Сходите завтра к хозяйке!

Яков Львович узнал, где квартирует хозяйка и обещал. Куся сняла для него кипяток с керосинки и налила ему чаю.

Степанида Георгиевна Орлова была богатой купчихой. Отец, когда-то лабазный мальчишка, позднее лабазник, а потом фабрикант, умер, оставив ей лавку, дом и мыльную фабрику. Степанида Георгиевна замуж не вышла. В спальне под образами держала приходно-расходную книжку и счеты. Лицо имела широкое, ноздреватое после оспы, распаренное, как у прачки, и руку подавала не прямо, а горсточкой. Платье пахнуло демикотоном. После переворота Степанида Георгиевна поселилась у себя в дворницкой, выселив дворника в летнюю кухню, и жаловалась на разоренье. Там и застал ее утром Яков Львович, но не одну, а с товарищем Пальчиком, что-то укладывавшем в портфель. Он впрочем уже уходил, озирался, где шапка, и левой рукой полез в рукавицу.

- Ну с, всего! - обнажил он гнилые зубы с кожурой от подсолнухов: бумагу припрячьте подальше!

Степанида Орлова, когда он ушел, взяла со стола гербовую бумагу и сложила ее пополам.

- Одно разоренье, - присядьте, пожалуйста, - эти самые купчие. Кабы не большевики, стала бы я еще недвижимую покупать! Мало переплатила крючкам этим!

Яков Львович слушал, недоумевая. Степанида Орлова знавала его покойную мать, Василису Игнатьевну, и смотрела на Якова Львовича, как на знакомого.

- Какая купчая?

- Ну да, нешто не слышали? Дом я купила у аптекаря Палкина, тот, что фасадом на двадцать девятую линию. Староват, а ничего, доходный. Деньги-то ведь теперь не продержишь, опасно. И зарывать их расчету нет. А дома подешевели, как помидоры, ей Богу!

И засмеялась купчиха Орлова девичьим смешком без натуги, без хитрости. Вытаращил на нее Яков Львович глаза:

- Позвольте! Да как же! Муниципализованный дом?

- Ну, какой ни на есть. Дешовому товару в зубы не смотрят. Чего удивились?

- И нотариат упразднен! Какая же купчая?

- Самая настоящая, на гербовой, по оплате. Нет уж вы в деле немного смыслите, Яков Львович, так не интересуйтесь. И языком лишнего не говорите между чужими. Я ведь с вами, как с сыном покойницы Василисы Игнатьевны, откровенна.

Руки развел Яков Львович и на минуту забыл, зачем пришел. Но, вспомнив, заторопился.

- Да, вот что, Степанида Георгиевна. Я пришел насчет жильцов правого корпуса. Не знаете, не испорчено ли у вас отопленье? К ним не доходит тепло. Там вода в ведрах замерзла. Пожалуйста, Степанида Георгиевна, распорядитесь.

- Да что вы, голубчик. Дом-то не мой теперь, а городского хозяйства. Вы бы к городу и обратились. Я-то при чем? Сама, видите, в дворницкой.

- Как же не ваш, если покупаете новый? - не удержался Яков Львович.

Улыбнулась купчиха. Видно в добрый час он попал к ней! Улыбка купчихи Орловой важная штука, - девическая, без хитрости, без натуги, только оспинки сморщились, набежав друг на друга на упругих, как у японской бульдоги, щеках. Улыбнулась, ударила звонко по ляжкам всплеснувшими ручками:

- А и хитрый же вы, даром что тише воды, ниже травы. Ну если жильцам добра желаете, так передайте: плату пускай за нонешний месяц вносют не городу, поняли? Ведь не внесли еще?

- Кажется, не внесли.

- Пусть занесут мне сюды на недельке, я дам расписку. Кто еще там уследит за их платой. А я, как хозяйка, за все отвечаю. Сами ко мне по каждому пустяку забегаете. Нынче одно, завтра другое. Конечно, сама понимаю, морозы - сладко ли? Тепло я пущу, а вы насчет платы не позабудьте.

- Не позабуду, - ответил Яков Львович и вышел.

Дворнику Степанида Орлова, зазвав к себе, слово-другое сказала:

Дворник, в ведерко воды накачав, неспешной походкой пошел в отделенье, где топка. Сколько возился и что он там делал, не знаю. Выйдя, опять не спеша, запер он топку на ключ и ключ отдал купчихе Орловой, а та его положила под образа, за ширинку, рядом с приходо-расходной книжкой и Новым Заветом.

А по трубе, повинуясь физическому закону, потекло, прогоняя зашедшую стужу, победительное тепло, равнодушное к людям и всем делам их. Оно дотекло до подвала, и Лиля, пощупав трубу, закричала, как сумасшедшая:

- Мама, Куся, хозяйка тепло пустила!

Шел Яков Львович по улице, мимо тумбы, заборов и стен, где еще красовалось постановление за номером и подписями Реформа нотариата, шел и думал:

- Сметано, да не сшито!

ГЛАВА XI.

Ликвидационная.

Контора газеты была и останется только конторой газеты. Корректорша Поликсена, сидевшая при царе за ночной корректурой, при Керенском, при казаках, - сидит и при большевиках. Забрав типографию, помещенье, запасы бумаги, большевики вместе с ними забрали контору и корректоршу Поликсену. Только там, где был раньше "Приазовский Край", теперь поместились "Известия". Но корректорша Поликсена с платочком на плечиках и булочками на ужин, завернутыми в корректуру и лежащими в муфте, - пожимает плечами: подумаешь! мы и сами без новой орфографии постоянно писали не "Прiазовскiй Край", а "Приазовскiй Край", бывало спрашивают, почему, а мы себе пишем и только.

Действительно, со дня основанья газеты, лет эдак за тридцать, писалося вещим издателем не "Прiазовскiй", а "Приазовскiй". В конторе, уплачивая Якову Львовичу по тарифу за столько-то строк, шепнули:

- Вы не подписывайтесь под статьями. Слухи ходят... Положенье непрочно.

А уж что скажут в конторе, за выплатой по тарифу, тому доверяйте.

Назад Дальше