А. Домнин
МАТУШКА-РУСЬ
Памяти отца,
Михаила Константиновича
Домнина
ПРОЛОГ
Отец мой не любил, когда в доме затевалась уборка и мать посягала на беспорядок в его «мурле». Так называл он уголок в кухне, заваленный книгами, бумагами и лекарствами. В переделанном из буфета шкафчике книги были натолканы так, что стоило большого труда разыскать здесь нужный том.
— И куда он мог запропаститься, — удивлялся отец, высматривая его в перемешанных стопах, но не решаясь нарушить привычный хаос. Над столом была прибита коробка из-под лапши. Сюда складывались газетные клочки или листочки календаря, на которых наскоро записывались случайно услышанные пословицы и поговорки. Отец сам с трудом мог разобрать карандашные каракули на мятых обрывках и, возможно, поэтому не спешил «приводить их в систему».
На другом конце столика день и ночь пыхтел чайник на плитке. Отец, с удовольствием причмокивая, отхлебывал из чашки до невозможности крепкий и горячий чай и шумно, словно с громадным облегчением, вздыхал после каждого глотка.
Худой, даже летом редко снимающий телогрейку и валенки, сидит он в своем «мурле», поглаживает лысую голову и произносит свое непонятное и многозначительное «м-да». Редкие, торчащие, как щетинки, брови то удивленно взлетают, то хмуро опускаются. Серые с голубинкой глаза, всегда чуть влажные и широко открытые, затуманены какой-то думою.
Таким я помню отца.
К нему прилепились семьдесят семь болезней, которые, по прогнозам врачей, давно должны были осилить отца. Но он жил, он отчаянно сопротивлялся. Разработал свою методику лечения. В арсенал его лекарств входила даже смесь горчицы с медом, которую он проглатывал с превеликим отвращением.
Как-то ночью остановился отец у окна и долго смотрел на огоньки, мигающие за прудом на взгорье.
— Не могу я от них уйти, от огоньков этих.
— Куда уйти? — не понял я.
Он молчал, глядя в окно. Потом произнес:
— Жизнь — это очень мало времени.
…Любил отец поговорить. Не просто поболтать о том, о сем, а высказать мысли, которыми постоянно был занят его мозг.
Жалко, друзья мои — студенты летом разъезжались на каникулы. Вот благодарные собеседники! Слушают жадно, а чуть что — вспыхивают, как порох. Частенько, обычно ночами, в отцовском «мурле» разгорались жесточайшие словесные сражения.
Когда нет студентов, отец рад любому собеседнику. Заглянет случайно участковый милиционер, он усадит его, угостит чайком, и только часа через три тот спохватится:
— Извините… я же на работе. Я к вам вечерком как-нибудь загляну…
Иногда «жертвой» становилась мать.
— Наташа, — просит отец, — присядь-ка на минутку. Мне надо на слушателе проверить свои положения. — И добавит раздраженно: — Только оставь, пожалуйста, свои миски.
— Подожди картошки начищу.
— Не хочешь — не надо, — сердится отец.
Мать покорно откладывает ножик, вытирает фартуком руки и садится напротив.
Отец прикрывает рукою глаза.
Он уже в древней Руси, в двенадцатом веке. Перед его взором проходит жизнь старых городов, жестокие сечи русичей с недругами…
Не был отец ни литератором, ни историком. Работал он экономистом на заводе и считал свою профессию самой интересной на свете. Но однажды увлекся он «Словом о полку Игореве» и с той поры каждый свободный час и долгие зимние ночи отдавал чудесному памятнику старины.
Сначала мыслил сделать поэтический перевод дивного творения. Приступил к нему не сразу, а только после «душевной подготовки». Она была торжественной и вдохновенной. Отец хотел не просто умом понимать силу написанных другим слов, но и всем сердцем чувствовать в них биение другого сердца. Научиться перевоплощению.
Но, сделав поэтический перевод памятника, счел его слишком легкомысленным и принялся перечитывать груды летописей и книг по истории Руси. И вечно был недоволен тем, чего достиг.
Мысль отца не знала покоя. Всюду преследовала его «Слово». Он мог пройти мимо дома, думая о нем. Однажды в трамвае вместо билета попросил у кондуктора «мечи харалужные».
А рассказывать о том далеком времени он мог так, словно только что вернулся из древней Руси.
…Мать слушает отца внимательно, не перебивая. И вдруг, взглянув в окно, всполошится:
— Миша, погоди-ка, курицы в огороде.
…Исчезла Русь. Отец снова в своем «мурле».
Он не сердится, нет. У матери свои заботы — кто упрекнет ее в этом? Каждому свое.
— М-да, — произносит отец со вздохом и отмахивается. — Ладно, иди, выгоняй своих куриц.
Долгие годы труда принесли однажды отцу минуты такого счастья, ради которого стоило прожить жизнь.
Он разбудил меня среди ночи. Неодетый, в наброшенной на худые плечи телогрейке, суетился, бегал по кухне. Глаза его, удивленные и большие, лучились теплым и ясным светом.
— Это же открытие! Нет, ты послушай, какое открытие!
На плитке запыхтел чайник.
Отец оторвал клочок газеты для самокрутки, расправил его, но вместо щепотки махорки взял чайник и стал лить на газету. Лил — и не мог понять, что делает.
Сейчас, когда пишутся эти строки, я отчетливо вижу его сияющие серые глаза, дрожащие от волнения пальцы. Дымящийся чай льется на промокший клочок газеты, на валенок, а отец не замечает этого…
НЕВЕСТА
Дам отчам далеко зрети.
Дам ушам далеко слышати
Немало путей исхожено, немало дум передумано. Сказывают, что время делает горе маленьким, а радость — большой.
Была ли она, эта встреча? Не приснилась ли? В конце весны, когда цвела черемуха, затянуло небо тяжелой хмарью, глухо заворчал гром в отдалении и закружила вдруг сырая снежная метель. Белым лохматым зверем взвивались хлопья в сырой листве, густо укрывали траву.
Не видать дороги за снежными вихрями.
Долго ли, мало ли ехал Святослав, продрогший, облепленный снегом. Только вдруг стихла метель, и в просветах дымящихся туч засветилось, розовое подрумяненное закатом небо.
Было морозно и тихо. Перед княжичем лежала зимняя поляна.
У седого дуплистого дуба стояла невысокая избенка оконцами к лесу. Как вороненое серебро, светилась река, и над нею густо клубился туман — снизу седой, а сверху нежно-розовый.
Увидел Святослав: вышла к реке девица в наброшенной на плечи белой шубейке. Спрыгнул с коня, поспешил за ней.
Зачерпнула девица из реки бадейкой и засмотрелась на темную воду. Не слышит, как окликнул ее княжич. Смотрит в туман и поет тихонечко:
Не смеет княжич дальше ступить. Словно чужую беду невзначай подсмотрел.
Голова девицы непокрыта, пушистые косы упали на грудь, и в них искрятся снежинки.
Журчит вода в реке. И горькая песня так же тихо журчит.
Хрустнул снег под ногой. Обернулась девица, полыхнул по щекам румянец и растаял. Лицо худенькое — одни глаза, синие, большие, дерзкие. Чуть припухлые губы сжаты зло и упрямо.
— Кто ты? — спросил княжич.
— Безмужняя жена, безотцова дочь.
Подхватила бадейку и пошла к избе.
— Постой, — спохватился Святослав. Не сказал он еще, что подсушиться бы ему надо, да и ночь близка, а девица уже ответила: приостановившись:
— Вон деревня недалечко. Там примут.
Легко перехватила бадейку другой рукой, откинула косы за спину и пошла, ступая в старый след.
Княжич шел за девицей, не зная, как ее удержать.
— Нельзя ко мне, — усмехнулась она. И грустно добавила: — Порченая моя изба.
Скрипнула и захлопнулась дверь.
Святослав постоял, застучал кулаками. Зачем, чего хотел он — сам не знал. Просто не мог, коснувшись чужой беды, уйти от этой избенки.
— Открой!
В избе молчали.
Ударил каблуком:
— Слышь, открой!
Распахнулась дверь, перед ним стояла девица. Глаза в прищуре, влажные губы в недоброй усмешке.
— Ну?
Непонятная власть была в этом взгляде. У княжича вспыхнули уши, он робко попятился.
— Иди! — властно показала она на взгорье.
И он пошел вдоль реки по свежему снегу.
Дохнула морозом и обняла землю тишиной серебристая светлая ночь. Растворились в белесом сумраке ближний лес и частокол на взгорье.
Понуро брел за княжичем усталый продрогший конь.
Опамятовался Святослав в деревеньке. И не мог понять, что было с ним. Только теперь почувствовал, что закоченел, а голова, как после долгого сна, тяжела.
Поспешно стал стучаться в первую избенку.
Чужое горе — оно, как оса: сколь ни гони, не отвяжется.
В избе было жарко, пахло овчиной, свежей сосной и хлебом.
Святослав обсушился; хозяйка потчевала его сытой, не переставала кланяться и сетовала на скудное житье.
— Извела нас волховица. На скот мор напустила. У Опаленихи корова пала, у Заряды. А нынче вон снег на посевы послала — не жди урожаю.
— А может, не от нее мор и стужа?
— Как же не от нее? Одна она у нас — веретница. Отец ейный тем же промышлял. А как стал отходить, дочь его просит: «Молитву доскажи». Это она про то, что он колдовство ей не все передал. Или вот под рождество стучит ночью в окно. Глянула: заледенела она, сарафан колом стоит, косы, как две сосульки. «Пустите, — говорит, — в прорубь оступилась». У меня сердце от страху зашлось. Сорвала со стены икону, мужик топор ухватил и выходим так: «Уходи, веретница — некрещена девица. Чур, тебя, чур», — и крестом ее осенила. Вскричала она и бежать… Ты думаешь, отчего она зимой в реку ходила? С ним встречалась, он в реке живет.
— Кто — он?
— Он, нечестивый… Ужо отольются ей наши слезы.
В избе собрались бабы. Перешептывались, грозили кому-то. Понял Святослав, что грозят они девице. В полночь должно свершиться что-то страшное и непоправимое.
Бабы приходили с иконами, суетились. Потом вышли во двор, что-то вытаскивали из хлева.
Святослав, сказавшись, что спешит, вывел гнедого.
Ночь была тихой и морозной. Луна висела над крышами. Она была нестерпимо яркой, как расплавленное серебро.
Княжич привязал гнедого у леса, а сам заспешил к избенке девицы.
В деревне слышны были выкрики, лязг железа-Княжич затаился под дубом. Сердце колотилось гулко и часто.
Лунные нити неслышно тянулись сквозь ветви, зажигая снежинки на листьях.
Холодно. Тихо. Жутко.
От деревни вдоль реки двигались белые тени.
У Святослава волосы зашевелились на голове и крик ужаса застрял в горле — прямо к нему, торопливо, почти бегом, двигались оборотни. В белых саванах, с распущенными волосами, босые. Они несли на плечах тяжелые ноши.
Подтянулся за сук, влез на дуб и прижался к стволу.
Оборотни столпились под дубом, сбросили ноши. Приплясывали, дули в пригоршни, отогревая пальцы.
— Скорей.
— Ноги жжет.
— Опалениха в соху встанет — она вдова. В борону кто-то из девиц.
Княжич узнал голос хозяйки. Это были деревенские бабы — в длинных рубахах, босые. Высокая тощая старуха, которую называли Опаленихой, надела хомут и впряглась в соху, полная грудастая молодица — в борону. Шествие двинулось вокруг избы. Опалениха, согнувшись и кряхтя, тянула соху. За ней шла хозяйка, присвистывая и дергала за вожжи. Следом тянула борону грудастая молодица, остальные бабы двигались сзади, вытянувшись в цепочку. Приподняв одной рукой подолы, они будто брали из них горстью семена и бросали вокруг.
— Шире захватывай. Не посмеет она теперь наш след переступить. Тут ей и конец.
В лунном свете их лица казались зеленоватыми, как у мертвецов.
— высоко запела Опалениха и остальные подхватили:
На чистом снегу оставался широкий, темный, окружающий избу след. Бабы почти обошли избу, и как раз под дубом должен был замкнуться их круг.
Скрипнула дверь в избе. С криком метнулась девица и отшатнулась, как от невидимой стены, от следа. Бросилась к дубу, в проход. Бабы заголосили, побежали наперерез.
Княжич спрыгнул. Девица налетела на него, и он схватил ее за руки.
— Оборотень! — истошно вскрикнула Опалениха, и бабы с визгом помчались прочь, падая, путаясь в длинных рубахах. Обгоняя всех, высоко подобрав подол, убегала хозяйка.
Опалениха, с хомутом на шее, отстала. Она споткнулась, хомут спал, но она зачем-то напялила его снова.
Девица не вырывалась. Она смотрела вслед убегающим бабам и тихо, напряженно смеялась. Ее большие глаза были темными и злыми.
— Ты волховица? — спросил княжич.
Она вздрогнула и покачала головой:
— Я никому не делала зла.
И без насмешки, грустно и доверчиво глянула в глаза княжичу. В пушистые волосы ее вплелся серебряный лунный свет.
— Кто ты?
— Невеста твоя. Ты будешь искать меня — и не найдешь, будешь ждать — и не дождешься. А я буду всегда с тобой.
Она притянула его голову и коснулась горячего лба холодными губами.
— А теперь иди и не ищи меня, никого обо мне не спрашивай. Иди.
Прищурились глаза, простерла она руку к лесу. И княжич медленно пошел. Он улыбался и чувствовал, как смотрит вслед девица.
Когда занялся рассвет и край неба вспыхнул золотым пламенем, княжич словно проснулся. Он остановил гнедого.
Было зябко, на траве лежала седая роса, в зеленой листве несмело крался ветерок-лесовей. Как будто бы и не было вчерашней стужи и снега.
Песчаная дорога была сырой, и копыта коня оставляли отчетливый след на ней.
Княжичу стало до боли обидно, что уехал он так ничего и не поняв толком.
Он и теперь ясно слышал тихий грудной голос девицы: «Невеста твоя». Видел темные распахнутые глаза и сияние луны в пушистых волосах. Зачем он уехал?
Святослав повернул гнедого и поскакал обратно. Но сколько ни колесил он по дорогам, не мог найти ни той реки, ни деревеньки, ни девичьей избенки. У кого ни спрашивал — никто не знал, где она.
Словно не было той ночи, словно приснилась она…
Где ты, невеста? Откуда печаль твоя?
Быль или небыль, сон или явь?