Файф-о-клок - Иржи Грошек


Иржи Грошек

Файф-о-клок

Файф

Пять анекдотов из жизни неизвестного автора

Кто бы ты ни был – проваливай к черту, прохожий!

Взгляд отведи и о нашей судьбе не пытайся разведать.

Ибо лежать и тебе с постной рожей,

Вместо того чтобы завтракать или обедать…

Эпитафия на придорожной могиле

I

С начала лета погоду бросало то в жар, то в холод. Предугадать температуру воздуха на завтрашний день брались метеорологи, проходимцы и домашние животные. Охотнее всего верили последним, а метеорологов отказывались обслуживать даже в «Макдоналдсе». Одна невеста сбежала из-под венца, когда открылось, что ее жених не серийный убийца, а делает прогноз погоды для местного телевидения. Словом, от перепада температур народ потихоньку сходил с ума. И если утром термометр показывал ноль градусов, то во второй половине дня – плюс двадцать пять. Академики, выйдя из дома в демисезонном пальто, к вечеру становились идиотами. Зато сочинительница бульварных романов получила премию «Федеративный бестселлер»…

Двадцатого июля, во второй половине дня, если разрубить его надвое, как арбуз, я находился в баре «Папа Рома». Ничего общего с Древним Римом, кроме безобразий. Ибо голые девки плясали здесь круглосуточно, а хозяин заведения был мадьяром. Я вовсе не намекаю, что все мадьяры отчаянные безобразники, но этого звали Рома. Отсюда – водка, икра, Станиславский и балалайка с мордобоем ближе к трем часам ночи.

В общем, я не сторонник подобных развлечений, и слава богу, что Рома не приходился мне рóдным папой. То есть генетически я не расположен жрать икру и думать о смысле жизни. Поэтому назначал здесь встречи без опасений расслабиться и треснуть собеседника по башке балалайкой. Поддавшись национальному настроению. Тем более что в этот день я встречался у «Папы Ромы» со своим редактором, а бить редактора – самое последнее дело. Вначале надо написать роман…

– Я слушаю, – сказал Редактор, устраиваясь на стуле поудобнее. И, поскольку я заездил уже трех представителей этой древнейшей профессии – отгородился от меня портфелем…

Вы знаете, чем писатель отличается от литератора? Первый сидит и пишет, зато второй свободно шляется по округе и наводит тоску своими рассуждениями о литературе. Пьет кавечку на каждом углу и многозначительно улыбается, как будто видит мужчин насквозь, а женщин – без верхней одежды. Вот поэтому, когда литератор выходит на улицу, надо вовремя информировать население. Бить в барабан, перекрывать движение, зажигать сигнальные огни. Чтобы не травмировать рядового читателя обликом современной литературы…

– Только не надо мне рассказывать про муки творчества, – предупредил Редактор. – У меня на муки творчества идиосинкразия. Иначе говоря – сыпь по всему телу.

Он взял со стола салфетку и стал от меня отмахиваться. Всячески подчеркивая, что в когорте известных ему уродов я – самый душный урод.

Должно быть, в его издательстве исправно работали кондиционеры. Что благотворно сказывалось на однородности авторов. Книжные серии подбирались по формату, где длинный писатель не стоял рядом с толстым, а худого пузырили до трехсот двадцати страниц. Любовные романы гремели кастрюлями, от количества триллеров хотелось повеситься, сентиментальные образы поражали стервозностью, интеллектуальная проза – извращениями…

– Хорошо… – согласился я. – Противостояние Трагедии и Kомедии еще полностью не оформилось в моих произведениях.

– Иначе говоря-а, и на сегодняшний де-ень… – затянул Редактор.

– Двадцатое июля, – охотно подхватил я.

– Романа у вас нет! – закончил псалом Редактор и откинулся на спинку стула в образе Понтия Пилата, который умывает руки.

Я сделал то же самое, и посетители бара могли бы наблюдать двух Понтиев Пилатов. Явление крайне редкое и символическое. Однако ни один паразит с криками «Знамение! Знамение!» не выскочил из бара, и явление прошло незамеченным.

– А в чем проблема? – поинтересовался Редактор, когда мы вдоволь друг на друга натаращились. – Кризис жанра?..

Ближе всего мне постмодернизм. Или винная лавка на улице Фучика. Неплохо выходят эпические поэмы. Для обыкновенной эпической поэмы требуется бутыль текилы на каждую героическую песню. Желательно марки «Olmeca». Хуже обстоят дела со сценарием для телесериала. Мне попросту столько не выпить. А чтобы писать иронические детективы, да по штуке за месяц, мне надо сделать операцию по пересадке пола и биться головой о стену до полной шишкообразности. Только тогда получаются добротные иронические детективы.

Так что кризиса у меня не было. Как и жанра.

Вдобавок я умудрился получить аванс за новый исторический роман, но радости от этого не испытывал. Потому что деньги закончились – сразу же после эпиграфа: «Тебе, дорогой издатель, я посвящаю этот труд!» А дальше мои исторические римляне увязли в сибирских болотах, заблудились в тевтобургских лесах, и оставалось надеяться только на случай. А именно – стырить у кого-нибудь рукопись и выдать за свою. Дабы рассчитаться с «дорогим издателем», который теперь ежемесячно подсылал мне Редактора с целью получить все, что ему посвящалось.

И если это называется «кризисом жанра», то на мой взгляд – просто невезуха. Когда на книжных полках писателей больше, чем у мартышки блох. А в остальное время, да с рукописью в кармане – мне эти самые писатели никак не попадаются. Иначе бы я давно сдал роман…

Тут я принялся размышлять о свинской жизни писателя, из которой не выдавишь порядочного сюжета. Но меня прервали…

Машá служила у Папы Ромы вышибалой. Не в смысле, что – тресь по морде, а – деликатнее. Вначале она объясняла клиенту, как работает система Станиславского. Что если на стене висит бейсбольная бита, то Константин Сергеевитч где-то рядом. А если разбушевавшийся клиент не понимал художественного замысла – Машá звонила в колокольчик. Тут же появлялся Константин Сергеевитч, ростом с Большой театр, в красной рубахе. Не знаю, где Папа Рома его откопал, наверное вывез спецрейсом из Мадьярии, но Франкенштейн был младенцем по сравнению с этим мужиком. Поэтому хватало демонстрации – как Константин Сергеевитч гнет железные прутья и рвет телефонные книги. После чего всякий разбушевавшийся клиент обещал вести себя чинно и благородно. И не то чтобы жрал землю в знак своих обещаний, но особо трепетные дамочки рыдали от этой мизансцены, как на спектакле «Ромео и Джульетта». А дальше все ждали, что скажет Константин Сергеевитч… Если он говорил: «Верю!», то клиента снова усаживали за столик, а если говорил: «Не верю!» – то сразу же несли в гардероб. Подальше от Константина Сергеевитча. Который терпеть не мог фальши. И больше Константин Сергеевитч ничего не говорил. Вот за эту лаконичность его и прозвали Станиславским.

– Немного стриптиза? – спросила Машá, заглядывая к нам на огонек.

На самом деле это была проверка, так называемый фейс-контроль, когда по выражению «фейса» судят о положении всего остального. И не думаю, чтобы Машá притащилась поглазеть на меня, но в общем-то наша компания ее заинтересовала. Сами понимаете: два человека отсвечивают в приват-кабине, девок не вызывают, водки не пьют и пучатся друг на друга. Тут либо замышляется убийство, либо педерастический акт. Что – по отдельности – на меня непохоже. И поэтому Машá сконцентрировалась на Редакторе и даже потрогала его за портфель. Мол, впервые вижу мужчину с такими аксессуарами. Но Редактор был начисто лишен романтизма или балдел только под абзацы. Во всяком случае, он прижимался к своему портфелю с бóльшим энтузиазмом, чем к Памеле Андерсон.

– Нам надо поговорить, – пробурчал странный Редактор, искоса поглядывая на Машá.

Понятно, что Редактор хотел поговорить со мной, однако Машá истолковала его слова иначе.

– Ах вот что тебя заводит, милый! – обрадовалась она и попыталась пристроиться к Редактору на колени. – Ну давай поговорим!

И тут меня осенило! Отчего Редактор так цепляется за свой портфель…

Кажется, у Метерлинка есть пьеса о семи слепцах, но вполне возможно, что слепцов было больше. Однажды немощный поводырь завел их в лес и скончался от старости. Но, по естественным причинам, среди незрячих была беременная женщина, и в ту же ночь она родила совершенно здорового ребенка. И вот сидят слепцы среди сосен и бедствуют, поскольку старый поводырь умер, а младенец хоть и видит, но – не ведает… И только писателю с первых страниц романа удается узреть истину…

– У вас там рукописи?! – поинтересовался я и выразительно поморгал на портфель.

– А что же еще, идиот безмозглый?! – моментально отозвался Редактор.

Отсюда – многочисленные выводы. Не верьте писателю, который утверждает, что в его романах исключительный реализм с топографической картой местности. Писатель сам отирается под соседней елкой. Ибо он не Мессия, а зрячее подобие и никуда не ведет, а только лишь – гугукает…

– Да уберите от меня эту бабу! – вдруг завопил Редактор, в то время как обстоятельная Машá принялась фукать ему в ухо.

Однажды страстный эпиграфист Поджо Браччолини пытался скопировать древнюю надпись, высеченную на камне. Лето стояло жаркое, год на дворе – тысяча четыреста четырнадцатый, дело происходило на окраине Рима… Поджо очищал придорожный камень от вековых наслоений и не думал проявлять свою страсть к другому предмету. Как вдруг он услышал смех и вынужден был обернуться. На дороге стояли дамы и живенько интересовались – чем занимается Поджо Браччолини? Им показалось смешным, что прилично одетый господин роется в сточной канаве. Любой другой средневековый ученый плюнул бы на глупых дам и продолжил свои научные изыскания. Но Поджо Браччолини был выдающимся просветителем. Он тут же бросил копаться в дерьме и отправился с дамами в более уединенное место, чтобы спокойно рассказать о своих эпиграфических интересах. А древняя надпись так и осталась – на камне… Да и куда она, на хрен, денется?! А вот дамы – продукт скоропортящийся. И лучше ответить им взаимностью, чем потом страдать от диареи…

– Ты знаешь, как работает система Станиславского?! – спросила Машá у Редактора.

В пылу дискуссии она моментально переходила на «ты». Ибо нет ничего страшнее женщины, когда ей не дают заработать на хлеб с маслом. Да вдобавок обзываются «бабой» в процессе соблазнения.

– Ты хочешь об этом поговорить?! – не унималась Машá, накручивая редакторский галстук себе на кулак. – Ты хочешь об этом поговорить?!

В сорок лет я понадеялся, что это – меньшая часть поганой жизни, отпущенной мне при распродаже. И для чего-то поперся к психоаналитику. Разлегся у него на диване и мирно заснул… То есть все выглядело несколько по-другому, иначе чем у Машá с Редактором…

– Сейчас я тебе покажу бабу! – угрожающе верещала она.

– Не надо! – сопротивлялся Редактор.

– Сейчас я тебе покажу стриптиз! – настаивала Машá.

– Не надо! – сопротивлялся Редактор…

Вскоре на визги и вопли, которые доносились из нашей приват-кабины, приперся и сам Папа Рома. И когда мне делать будет нечего – я опишу его внешность. А пока…

– Чем вы тут занимаетесь? – спросил Папа Рома. – Поясните![1]

– Душим редактора, – пояснил я.

– По прейскуранту? – осведомился Папа Рома.

– Из любви к искусству, – честно признался я.

– Садомазохизм! – важно определил Папа Рома. – Это по прейскуранту!

И снова исчез в недрах своего заведения.

– Дьявол! – выругалась Машá. – Невозможно сосредоточиться на работе!

Она отпустила редакторский галстук и даже убрала колено с редакторской груди.

– Так о чем вы хотели со мной поговорить? – деловито осведомился я. – Надеюсь, не о сроках предоставления рукописи?

– Отвечай, сволочь! – ласково предложила Машá.

Не знаю, где конкретно она стажировалась, но думаю, что в застенках Мадьярии.

– Да что вы такое себе позволяете?! – возмутился Редактор.

– Долго перечислять, – конкретизировала Машá. – Ну, например, я могу позволить себе курить в постели, если никто из присутствующих в постели не возражает… Еще я могу позволить себе подтянуть чулок в общественном транспорте, если я в общественном транспорте, а не в постели…

– Достаточно! – сказал Редактор.

А ведь мы только-только начали веселиться. Потому что нет ничего смешнее человека с портфелем в стриптиз-баре. Вот с балалайкой еще туда-сюда… Или – с мандолиной…

Здесь кроется непостижимая тайна: для чего изображать в романах все, что встретится? Женщин, собак, деревья. Словно эти второстепенные предметы больше никто в глаза не видел! На самом же деле достоин внимания только автор, и для него не жалко ни времени, ни места. А все остальные – женщины, собаки, редакторы – должны атрофироваться, как только расскажут об авторе с положительной стороны. Например, женщина… Быстренько раздевается и запузыривает монолог страниц на сорок о том, что сексуальная жизнь без автора – отвратительна! И с ним – тоже… После чего выбегает собака и преданно смотрит на автора – страниц сорок пять. И наконец, появляется редактор и начинает все это зачеркивать, зачеркивать, зачеркивать… Так что поделом тебе, сволочь! Ибо не ценишь ты писательского труда!

– Спасибо, Машá! – искренне поблагодарил я.

– Не за что! – сказала Машá и безмятежно ушла…

– Вы не подскажете, – спросил Редактор, – что делала посторонняя нам женщина в этом романе?

Однажды Поджо Браччолини застукали с посторонней дамой… Видя, что никакие рассуждения о первой декаде Тита Ливия здесь не помогут, Поджо Браччолини оправдался – литературными забавами… Ибо!.. Большому художнику требуется дама для переосмысления, а маленький может легко удовлетвориться сам… Вот поэтому я и оставил редакторский вопрос без ответа.

А только устроился на стуле поудобнее, чтобы выслушать Редактора, не напрягая седалищные нервы… Потому что седалищные нервы не восстанавливаются… Как в русской народной песне: «Мы писали, мы писали – наши пальчики устали! Пописали бы ещё, да болит седалищó!»

– Родился я, извините за тавтологию, в небольшом провинциальном незначительном городке на юге России, – соврал Редактор. – Так что детство мое было сказочным и оживленным. Вы можете удивленно воскликнуть: «Эк тебя угораздило! Родиться в стране, где каждый третий считает себя писателем, а каждый четвертый – критик и публицист!» Но, к сожалению, нам не приходится выбирать, в какой части света появиться на свет, простите за грубейшую стилистическую ошибку. Мои родители были приспособленцами, поэтому изрекали все, что дозволено, и перечитывали одну газету за первое мая тысяча девятьсот шестидесятого года. Где говорилось, что общество развивается, как ему положено, а человек – на соответствие обществу. Если не хочет загреметь в каталажку на полный абонемент. А посему родители драли меня до полной адаптации с обществом и ежемесячно сопровождали в Ясную Поляну, где ставили на горох перед памятником Льву Николаевитчу Толстому. Там, согнувшись в три погибели и проклиная семейство бобовых, я должен был трижды прочесть «Отче наш» и трижды «Анну Каренину». «Слушая разговор брата с профессором, он замечал, что они связывали научные вопросы с задушевными, несколько раз почти подходили к этим вопросам, но каждый раз, как только они подходили близко к самому главному, как ему казалось, они тотчас же поспешно отдалялись и опять углублялись в область тонких подразделений, оговорок, цитат, намеков, ссылок на авторитеты, и он с трудом понимал, о чем речь…»– бормотал я. «Истина! Истина!» – визжали окружающие меня кликуши и время от времени в истерически-литературном припадке бились о постамент головой. И хотя вслед за классиком мировой литературы я тоже не понимал, «о чем тут речь», но поглядывал снизу вверх на Льва Николаевитча Толстого и ощущал свое полное ничтожество, простите за длинную и неуместную цитату. Сухой горох вонзался в мои колени, а я должен был читать и полагаться, читать и полагаться на гениальность каждого отрывка. «Устал я ждать и верить устаю! Когда ж взойдет, Толстой, что ты посеял?!! Нам не постигнуть истину твою! Нас в срамоте застанет смерти час! И отвернутся критики от нас!» – разрази меня гром и за этот парафраз. Ну разве не мог он писать хоть чуточку покороче или не строить предложения столь замысловатым образом, что истина была понятна только ему?! И, настаиваясь на горохе с раннего утра до позднего вечера, я не видел в литературных трудах ни счастия, ни смысла. Мне только хотелось всех почикать, чтобы подняться с колен. Иначе говоря, сократить художественное издевательство до разумных пределов. Так я зачервивился как редактор. И здесь бы сделал абзац, ко взаимному удовольствию…

Дальше