Мать-мачеха - Солоухин Владимир Алексеевич


«Читая поэму, роман, мы часто можем

забыться и полагать, что описываемое

происшествие не есть вымысел, но истина».

А. С. Пушкин

«…важно не только то, отчего что произошло:

еще важнее то, что в чем вскрылось».

В. О. Ключевский, «Курс Русской истории»

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДЕРЕВЬЯ РОЖДАЮТСЯ ПРЯМЫМИ

Погружался я в море клевера,
Окруженный сказками пчел,
Но ветер, зовущий с севера,
Мое детское сердце нашел.
А. Блок

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Митька Золушкин — парень на редкость рыжий. Человек с воображением обязательно сравнил бы вылезающие из-под шапки Митькины вихры с языками и клочьями пламени, что вырываются из-под застрех горящего дома.

Но Митька без шапки, потому что в поле не зима, а душный июльский полдень. Вот почему на Митьке нет ничего, кроме белой рубахи и штанов, сшитых из миткаля.

Митька рад бы снять и последнюю эту одежонку, если бы дело происходило где-нибудь возле реки, чтобы можно было, разбежавшись, прыгнуть подальше и бултыхнуться в воду.

Теперь Митька лежит на копне сухого клевера, широко раскинув руки и ноги. Он смотрит то вверх, то вдаль. Шевелиться ему лень, хотя и нужно было бы пошевелиться, потому что одна жесткая клеверина уперлась пониже левой лопатки и все время покалывает.

Занятие у Митьки серьезное и глубокомысленное: он смотрит на крестик далекой колокольни, что высовывается из хлебных волн, подобно мачте уходящего корабля. К крестику прицепилось продолговатое белое облачко. Митька зажимает сначала один глаз — облачко отскакивает от крестика далеко влево, закрывает другой — облачко приклеивается снова.

Золотистая синева небес поит и поит синие глаза рыжего парня Митьки. И если бы нашелся сторонний человек, и если бы он перевел свой взгляд с Митькиных глаз на небо, а потом обратно с неба на Митькины глаза, то немало удивился бы тому, что нет между небом и глазами заметной разницы.

Безмолвие в мире полное. Впрочем, если хорошенько прислушаться, и не прислушаться даже, а просто обратить внимание, — откуда ни возьмись наплывет, окружит и все наполнит собою легчайший приятный звон. Будто бы это кровь шумит в ушах. Сквозь легкий звон послышится сначала стрекотание кузнечиков, потом, совсем уж издалека, донесется то скрип тяжело нагруженной телеги, то вилы звякнут о вилы, то смех отзовется на смех.

Там, вдалеке, мечут клеверный стог, и Митька ждет, в сущности, когда к нему подъедет пустая телега. Тогда он встанет, возьмет вилы, несколькими нетерпеливо-огромными навильниками вскинет на телегу три копны, сам уляжется на четвертую, чтобы снова погрузиться в сладкую дремотную неподвижность. Легко и свободно струится по Митькиным жилам молодая и, вишь ты, звонкая кровь.

— Митька-а-а! — прозвенело над полем. — Иди сюда-а!

Без опаски ступая босыми ногами по короткой колючей кошенине, но выбирая все же местечки, съеденные мягкой повиликой, Митька пошел к стогу.

Утром вид у поля был один, а теперь стал другой. Среди бесчисленных коричневых клеверных копен образовалось обширное пустое место, посреди которого и возвышается продолговатый островерхий стог. Уцелевшая копенка возле стога кажется крохотной. Около нее, мордами друг к дружке, телегами врозь, отдыхают, жуют клевер две, тоже крохотные, лошади. Все кажется маленьким по сравнению с большущим стогом.

«Вот если бы и в лесу вдруг исчезли все деревья, все равно как эти копенки, а вместо них выросло бы одно огромное дерево!» — подумал Митька. Впрочем, не точно сказано, что Митька подумал, просто перед его глазами появилось на миг видение: плешина посреди леса, а на плешине дерево ростом до облаков.

Другие не знают, но Митька давно замечает за собой, что как-то у него не получается, чтобы думать. У него прыгают перед глазами, словно в кино, разные видения, в этом и состоит его, Митькино, думание.

Он знает, зачем его позвали к стогу, потому что представилось ему: он, Митька, стоит на возу с длинными вилами-троешками и на самую вершину стога подает клевер. Видение было правильное.

— Смени-ка Ивана Петрова, а то высоко ему стало, не под силу.

Митька высвободил из-под ремня рубаху, чтобы не задерживалась за рубахой клеверная мелочь, надел на голову носовой платок с четырьмя узелочками по углам.

— Смотри, не подпали стог-то! — всплеснулся сзади звонкий девический голосок. — Вон вихры-то у тебя — чистый костер!

Отвечать лень. Но вот уж кто-то нашелся и ответил шуткой на шутку:

— Как бы он ужо вечером тебя самое не подпалил!

— Чай, у нее другой поджигатель есть, известный!

— Того поджигателя самого сначала надо поджечь.

— И подожжет, она девка горячая…

Зубья вил, острые, высветленные с концов, с хрустом уходят в клеверный пласт. Митька берет вилы на излом, через коленку и, подняв над головой, начинает перебирать руками по черенку, поднимая клевер все выше и выше, в самую синеву небес. Руки, плечи, спина ноют сладкой болью, сыплется труха; из-под носового платка и под рубахой по ложбинке груди щекотно льется пот.

— Д-давай, д-давай! — слышится с верхушки стога властный, слегка заикающийся голос. — М-молодежь!

Митька «дает» так, что все, кому уж нечего теперь делать, собрались вокруг и смотрят, как на представление. Звякнули вилы о дерево телеги, последний навильник взлетел кверху. Вот как умеет работать Митька Золушкин!

Лицо его, как бы покрытое одной сплошной веснушкой, раскраснелось еще больше, губы высохли, в горле стало першить. Ленивой, но полной достоинства походкой потрудившегося человека Митька пошел к копне.

Шура Куделина — это она опасалась давеча, что Митька своими вихрами подпалит стог, — разгородила клевер, достала из копны ведро с водой:

— Пей!

Митька легко, как жестяную кружку, поднял ведро к губам, дунул. Мохнатые клеверные шапки разбежались к краям ведра. На жестяном дне запереливалось солнце. Теплая, с привкусом железа вода не понравилась Митьке. Ему представилось сейчас, как холодная, вкусная вода струится через горло и холодит в животе. Еще ему представилось, что он окунает в воду все лицо и фыркает, наслаждаясь. Мог ли он после этого пить теплое, с привкусом железа пойло!

Широкой кривой полосой сверкнула на солнце и тяжело плюхнулась на землю вода.

— Ах ты, рыжая бестолочь, что наделал! Или ты один тут? Сам напился, а другим не надо? — Шура Куделина вырвала у Митьки ведро из рук, и можно было подумать, что сейчас она огреет его этим ведром.

— Да не пил я, — буркнул Митька. — Теплая она, вода, с мусором.

— А может, я и хотела теплой да с мусором! Ты ее, что ли, принес, твоя она, да?

— Ладно уж, давай ведро, хорошей сейчас принесу, из Скворенушки.

Скворенушка — небольшая лесная речка. Она пробирается по дну глубокого буерака. И что бы там ни говорили про Скворенушку — и мала она, и чуть ли не пересыхает местами, и если здраво разобраться, то это и не река вовсе, а маленький лесной ручеек, — она течет да течет себе по камушкам, и жизнь у нее своя, на других непохожая.

Зной стоит на земле, высыхают зеленые травы, прячется от жары все живое, а у Скворенушки в буераке прохлада. Зелени разной, и цветам, и малиннику, и душистой мяте, и крапиве (а что ж и крапиве!) — всему вольготно расти возле Скворенушки. Тут найдешь и яркую купальницу, красивую этакой здоровой деревенской красотой, и изнеженную орхидею любку, что сравнима может быть лишь с бледной, утонченной красавицей из старинной книжки. Когда разольет любка в полночь свой крепкий аромат, у всех соседок полный конфуз: слетаются к любке ночные бабочки. «Потайная она, эта любка. При луне с ночными бабочками свадьбу свою справляет. То ли дело мы, остальные цветы, мы любим, чтобы пчелы. Чтобы пчелы и солнышко».

Своя жизнь у Скворенушки, на других непохожая. По земле разгуляются, летают сильные ветры, а у нее в буераке тихо. Держится здесь воздух из запахов смолы, грибов и лесной прели. В золотисто-зеленоватом сумраке обросшие мхами, похожие на лежащих слонов, спят валуны. Дно речушки сплошь усеяно мелкими яркими камушками. Местами вода собирается в омутки, становится черной. Водяная живность только и ждала, чтобы вода перестала струиться. Тотчас забегали по омутку водомерки, по дну его заползали ручейники, а прибрежная осотка нет-нет да и стрельнет узким, остроносым, коварным, как татарская стрела, щуренком.

Митька давно перешел из-под ослепительного шелкового полога полдня под низкий сумрачный полог леса. Давно уж он идет по каменистому руслу лесного ручья, а воды нет как нет. Камни прохладные и мокрые, они не успели обсохнуть. Недавно еще ручей жил, вода была здесь, где ступают сейчас босые Митькины ноги. Порой ему кажется, что впереди булькает и льется; он бежит бегом и не находит ничего, кроме сырых и холодных камней.

«Вода от меня уходит, — думает Митька. — Это, наверно, за то, что я в жару выплеснул воду из ведра. Если раздуматься, это была вполне хорошая, пригодная вода. А людям хотелось пить».

Теперь ему никак нельзя возвращаться с пустыми руками. Он слишком далеко зашел, чтобы возвращаться к людям ни с чем.

— Врешь, от меня не уйдешь! — кричит Митька и бежит по камням.

Но голоса нет. Он сам не слышит своего голоса. Никак не бежится по ослизлым круглым голышам.

— Врешь, догоню, принесу… холодной… пропахшей лесом… Пейте, люди… пей, Шура Куделина… Я напою… Я научу тебя…

— Товарищ сержант! Товарищ сержант, подымайтесь! — Дневальный тронул Дмитрия за плечо.

Как и полагается дежурному по роте, сержант Золушкин спал в эту ночь не раздеваясь, в сапогах, при штыке и пистолете.

— Напиться не дали.

— Что вы говорите, товарищ сержант?

— Я говорю, пить во сне хотелось, а вы разбудили. Идите на пост, я сейчас.

Умывальник сверкнул двумя рядами начищенных до блеска кранов. По кафельному полу молочно растеклись матовые плафоны. В зеркале промелькнуло, задержалось на миг округлое веснушчатое лицо. Голова, остриженная под нулевку, отливала червонным золотом.

Тугая, обильная струя из крана становилась холоднее с каждой секундой. Щека, подставленная под струю, начала неметь то ли от холода, то ли от ударяющего напора струи. Скупо, по-армейски — три глотка, четвертый для полоскания — Дмитрий утолил жажду.

При выходе на площадку привычно расправил складки под ремнем, развернул плечи. Гимнастерка с трудом сходилась на груди Дмитрия. Пуговицы готовы были в любую минуту брызнуть в разные стороны.

Дневальный плавно, умудряясь бесшумно печатать шаг (еще спят солдаты), двинулся навстречу сержанту.

— За время вашего отсутствия ничего существенного не произошло.

— Я не отсутствовал, а спал. Впрочем, пожалуй, вы правы. А что произошло несущественного?

— Хлеборезы отправлены, старшину поднял десять минут назад. В два ноль восемь приходил дежурный по части.

— К рубильнику. (Во всей казарме одновременно вспыхнет неожиданный свет.)

Широкие, как ворота, двери казармы распахнулись настежь. Вдали, в темной глубине помещения, пропадали ряды солдатских коек. Самым крепким, предподъемным, сном спят солдаты. Им снятся сны. Кому что. Большинству — родные места. Тому — Полтавщина с подсолнухами и пирамидальными тополями, тому — бурелом на соболиной тропе, тому — сухая ровная степь. Десятки и сотни снов. Пожалуй, собери, составь их вместе, получится большая страна, которую солдаты эти будут защищать, называя Родиной. Что увидит солдат в свой самый последний час? Карту, что ли, где сразу и Днепр-отец и Амур-батюшка? Или увидит он лесной ручей под названием Скворенушка и уже сквозь туманное, расплывчатое видение лесного ручья разрядит последний патрон из последней своей обоймы?

Немного осталось солдатского сна. Через двадцать секунд сержант Золушкин подаст команду и сразу погасит сны.

Рука дневального на рубильнике. Ждет. Секунда, другая, последняя.

— Рррота… Подымайсь!

ГЛАВА ВТОРАЯ

Трудный день дежурства по роте подходил к концу. У солдат — личное время. Из курилки слышится ожесточенный стук костяшек. Иные пишут домой, пристроившись на солдатской тумбочке, иные починяют амуницию, а кто и просто читает книгу.

Медлительный от природы, Дмитрий Золушкин преображался, когда жизнь требовала от него немедленных и конкретных действий. Он действовал в течение суток, а сейчас жизнь ничего не спрашивала. Лениво он ходил по узким проходам казармы.

В углу, составив вместе две тумбочки, занимались бойцы его, сержанта Золушкина, отделения. Ефрейтор Пальцев тренировал бойцов на сборку и разборку пулеметного замка. Разобрав замок, он сваливал все части в шапку, завязывал кому-нибудь глаза и, крикнув: «Собирай!» — засекал время. Никто из бойцов не заметил, как подошел и стал позади сержант.

— А как думаете, сержант за сколько секунд соберет?

— Да уж, наверно, быстрее тебя.

— Я бы потягался.

— Ты лучше со своей Клавочкой в субботу потягайся. До сержанта тебе далеко.

— Ребята, а кто знает, у сержанта «Клавочка» есть?

— Наверно, получше твоей.

— Что он, рыжий, что ли, чтобы не было!

Сказано было без умысла — сорвалась с языка поговорка, но отделение дружно захохотало. И сразу все заметили командира.

— Встать, смирно! — крикнули вместе двое. — Товарищ сержант, вверенное вам отделение занимается матчастью пулемета. Занятие проводит ефрейтор Пальцев.

— Не следует складывать в кучу металлические части: будут забоины, замок откажет в бою.

— Товарищ сержант, — облегченно выпалил ефрейтор, — разрешите доложить: замок учебный.

— На то он и учебный, чтобы учиться на нем обращению с настоящим боевым замком. Делаю вам замечание.

Невольно подслушанный разговор испортил настроение Дмитрию. Сами того не зная, смехом своим и безобидной, казалось бы, репликой бойцы задели больное место в душе своего командира.

Дмитрию Золушкину доходил двадцать первый год. Был он некрасив: лицо круглое, густо, до медной красноты осыпано веснушками, волосы рыжие, уши приоттопырены.

Правда, с цветом волос счастливо сочетались темной синевы большие глаза, но в деревне, где прошла юность Дмитрия, вряд ли кто обращал внимание на такую тонкость, а что рыжий да конопатый — бросалось каждому.

Деревенские ребятишки, заметив в человеке какую-нибудь слабость, никогда уж не удержатся от того, чтобы лишний раз не напомнить. Вот и легла полоса отчуждения между ним и мальчишками. То есть не то чтобы он не играл с ними вовсе, но в одиночестве чувствовал себя гораздо свободнее и лучше. (Полуодинокое Митькино детство вернее ученых статей рассказывало о том, насколько правдива и глубока чудесная история, придуманная датским башмачником. Особенно если мы проследим за жизнью рыжего мальчишки хотя бы до ее середины, когда ни в характере, ни в делах не останется ничего от неуклюжего желторотого увальня, но, сверкнув белизной, широко распластаются в синеве тяжелые лебединые крылья.)

Из-за мальчишечьих насмешек Митька был убежден в некоей своей неполноценности по сравнению со всеми другими черноволосыми и русоголовыми мальчишками. Бегство от мальчишек шло по трем путям. Во-первых, в лес и на речку, то есть к природе; во-вторых, в разные мечтания, то есть в себя, и, наконец, в книги.

Правда, был у Мити друг Гриша Тимкин. Тимкины — большая, дружная, веселая семья — переехали в Самойлово откуда-то с фабрики, и вскоре их в селе никто не звал по фамилии, а все больше Фабричные да Фабричные. Сам Прокофий — Фабричный — устроился работать колхозным кузнецом.

С новым луком проходил однажды Митя Золушкин мимо кузницы. Крепкий черноглазый паренек в отцовской стеганке разбирал железный хлам, вытаскивая железяки из-под обтаявшего апрельского снега. Увидев Митю, паренек бросил работу и, вытирая руки о полу стеганки, пошел навстречу. Привыкший к постоянным подвохам со стороны сельских мальчишек, Митя весь насторожился и нахохлился.

Дальше