— О, это очень великая книга, Теодор! Но тебе надо много учиться, чтобы ее познать.
Крамер, пролежав в постели десять недель, умер.
На другой год после смерти архитектора Федор с бронником Таратушем ушел за литовский рубеж.
Но в Литве не было ничего похожего на то, о чем рассказывал архитектор. Федор видел заморенных нуждой и рабством крестьян, панов, превосходивших в надменности московских бояр. В городах и местечках бесчинствовала и разбойничала наезжавшая шляхта. Федор пустился странствовать по Европе. Чужой язык давался ему легко. Раз услышанное слово западало в память.
В Праге Федор нанялся к архитектору Ярославу Брехту, родом чеху. Архитектор ставил новое здание ратуши. Брехт был старик, краснощекий и веселый. Федор пришелся ему по нраву. Он учил его искусству каменного строения и латыни. Через два года Федор сделался подмастером.
— О, уверяю вас, — часто говорил за кружкой пива друзьям старый архитектор, — из этого молодого московита будет большой толк. Он не пьет вина и не желает знать женщин, что несвойственно его возрасту, ибо в двадцать лет юношу должно привлекать и то и другое, но все свободное время он проводит за книгами и чертежами. Я не верю более путешественникам, которые изображают нам московитов людьми нечестными, отъявленными пьяницами и плутами.
То, о чем мечтал Федор в Москве, сбылось. Выучившись латыни, он мог теперь сам читать «Десять книг о зодчестве». Ему теперь стало казаться, что только на родине Витрувия и Альберти он познает тайны строительного искусства. Федор сказал архитектору о своем намерении отправиться в Италию. Старик вздохнул:
— Я одинок и полюбил тебя, Теодор. Но я знаю, что твое желание разумно и законно, и не удерживаю тебя. Я дам тебе письмо к Якопо Буаталонти, который еще должен меня помнить. Я верю, что ты станешь великим архитектором, но не прельщайся суетной славой. Помни, что сказал гениальный Альберти: «Архитектор служит наиболее важным потребностям людей. Тот, кто хочет им быть, нуждается в познании вещей наилучших и достойнейших».
Флоренция показалась Федору городом чудес. В молчаливом восторге он часами любовался и дивной капеллой Пацци, и фасадом церкви Санта-Мария, выстроенной автором «Десяти книг о зодчестве», и гигантской статуей Давида перед палаццо Веккио на площади Сеньории. Созданный гениальным Микель-Анджело мраморный гигант восхищал его стройными, мускулистыми членами и тонким лицом.
Письмо Брехта открыло Федору двери в дом инженера Якопо Буаталонти. Герцог Казимо поручил Буаталонти реставрировать городские укрепления. Федор помогал инженеру. Все свободное время он просиживал над книгами. Как и в Праге, во Флоренции удивлялись способностям московита. Федор пробовал учиться скульптуре и живописи, достиг в этом успеха, но только искусство архитектора влекло его.
Инженеру Буаталонти, когда Федор приехал во Флоренцию, уже исполнилось семьдесят лет. Он был полной противоположностью веселому и болтливому Брехту. Молчаливый и угрюмый, старик оживлялся только, когда вспоминал времена Республики. В молодости со многими юношами, сыновьями флорентийских суконщиков, Якопо помогал Микель-Анджело Буанаротти, назначенному Сеньорией главным комиссаром городских укреплений, воздвигать новые бастионы у холма Сан-Маньято. Он видел, как горели вокруг города села, подожженные войсками папы и императора, высидел долгую осаду и едва спасся от тюрьмы и пытки, когда папский комиссар Баччо Валорри чинил расправу над подозреваемыми в сочувствии Республике.
— Мессер Микель-Анджело Буанаротти был величайшим человеком, которого когда-либо производила на свет смертная женщина, — не раз говорил Буаталонти Федору. — Он был способен работать в течение суток, не зная отдыха. Он проводил с нами все дни у бастионов, и когда мы, молодые люди, валились от усталости и возвращались в свои дома, мессер Микель-Анджело уходил к себе в мастерскую, чтобы работать над картиной, изображавшей прекрасную Леду. Он писал это божественное произведение для герцога Альфонсо, покровителя и большого друга искусств. Великий Микель-Анджело горячо любил свое отечество и не уехал в Феррару, хотя герцог Альфонсо не раз туда его звал. Он не был подобен художнику Гиберти и многим людям искусства, считающим, что тот, кто приобрел познания в науках и искусствах, тот ни в одной стране не будет незваным пришельцем, так как даже лишенный денег и друзей может стать везде гражданином и безбоязненно смотреть на все превратности судьбы. Мессер Микель-Анджело вложил в дело укрепления Флоренции всю свою душу, он дал Республике на военные нужды из своих средств тысячу скуди. Чувство гражданина и чувство художника были равны в его душе. Свою леду он заканчивал в то время, когда войска папы и императора грозили ворваться в город. Великий Микель-Анджело ненавидел тиранов. «Тиранам, — говорил он, — неведомы свойственные человеку чувства любви к ближнему». — Старик понижал голос. — Уже более сорока лет, как во Флоренции водворились Медичи. С тех пор душа покинула прекрасный город. Семь лет мы терпели иго жестокого ублюдка, тирана Алессандро, сына папы и распутницы. Тиран боялся, что народ восстанет, и подозревал всех в злоумышлении; он приказывал предавать смерти всякого гражданина, в доме которого полиция обнаружила какое-нибудь оружие. Я не хочу сравнивать нашего нынешнего государя, герцога Казимо, с кровожадным Алессандро. Герцог предпочитает всему своих писцов, охоту и солдат, и делает вид, что любит науку и искусство, ибо ничто не может в такой степени прославить тирана и сделать его еще могущественнее, как искусство. Он не льет человеческую кровь, подобно Алессандро, и предпочитает тайное отравление подозреваемых граждан явным казням. Но он столь же мало склонен считаться с желаниями управляемых, даже богатых и знатных, как и Алессандро. Повторяю тебе, душа покинула Флоренцию. Богатые граждане разорены, ремесленники уходят из города, где они не могут найти, чем занять свои руки. Только сеньоры, владеющие землями, и попы чувствуют себя прекрасно. Художники, архитекторы и люди науки покидают Флоренцию.
Федор слушал старого инженера и многое из того; что говорил старик, было ему непонятно. Вечно голубое небо, ажурная лепка дворцов, причудливые башни, легкие купола церквей казались ему дивным сном, и жалобы инженера на запустение он считал старческой воркотней.
…Федор открыл глаза. В синем чаду мутно горела свеча. Поднялся, щипцами снял нагар. Захотелось на свежий воздух. Как был в легком зипуне, вышел на крыльцо. Небо темное, без звезд. В Стрелецкой слободе выли псы. Черные избы на снегу точно вымерли. Нигде ни огонька, только у проезжих ворот близ днепровского моста светилось оконце башни. Конь опять подумал о Флоренции. Вспомнил благоухание ирисов, карнавал на освещенной плошками площади Сеньории. Вернулся в избу, бросил на лавку шубу, лег не крестясь.
3
Зимой 1596 года в Вязьме, Дорогобуже, Твери, Старице, Серпейске и других городах на торгах и перекрестках закричали бирючи клич, звали охочих людей в Смоленск к государеву делу — ставить каменный город. Сулили бирючи охочим деловым людям немалое жалованье и царскую милость.
Из ближних и дальних городов, сел и погостов потянулись на запад, к Смоленску, в одиночку и артелями каменщики, кирпичники, горшечники, грабари и другой черный люд. Шли между ними и гулящие, и спасавшиеся от кабалы холопы, и бежавшие от тягла мелкие посадские. Князю Звенигородскому из Москвы было тайно указано — приходивших много о роде-племени не спрашивать, а смотреть, чтобы из-за малого числа деловых людей не было промедления в постройке крепости.
К апрелю месяцу в Смоленск собралось охочих людей тысяч до трех. Охочие люди жили в старом городе, в пустовавших избах на осадном дворе.
Осадный двор стоял в овраге на Подолии. Когда приходила войной Литва, на осадном дворе жили черные люди и крестьяне из посадов и волостей, созванные в город «сидеть в осаде». В последний раз садились в осаду шестнадцать лет назад, когда польский воевода Филон Кмит подошел к Смоленску с конной ратью и зажег посады. С того времени избы на осадном дворе не чинились, тесовые крыши прохудились, печи развалились, меж бревен в избах свистел ветер.
Мастер Конь дни пропадал на осадном дворе, отбирал деловых мужиков, кто был к какому делу пригоден, ночи просиживал над чертежом в приказной избе. Как-то под воскресенье, посидев над чертежом, ушел ранее обыкновенного. Возвращаясь ко двору, думал о разговоре с князем Звенигородским. Опять поспорил с боярином. На чертеже башню у проезжих ворот Федор изобразил с полубашней. Хотел, чтобы Смоленск затмил крепость Перуджию, красоте которой когда-то Федор удивлялся. Звенигородский, потыкав в чертеж пальцем, сказал:
— Полубашен, Федька, делать не надобно, кирпича иного запаса изойдет немало.
Федор стал было спорить с князем: «С полубашнями — благолепнее, кирпича же и камня изойдет против росписи немного».
Звенигородский сидел на лавке копна копной, глаза сонные. Не слушая мастера, лениво бубнил в бороду:
— Не гораздо, Федька, не гораздо, делай, как велю. — Озлился наконец, вялые щеки затряслись: — Заладила сорока, забыл, кому супротивничаешь!..
Федор спустился к Днепру. Звонили к вечерне. Была оттепель. В кривых уличках лежал грязный снег. На бревенчатых городских стенах от воронья черно. Федор подумал: «Поздно боярин Годунов каменные стены надумал ставить. По виду башни несокрушимы, внутри — столетние бревна источены червем. Не так ли и ты, Русь, отчизна любимая! Точат тебя, точно алчные черви, сильные бояре да дьяки всякими неправдами и злым утеснением, силу твою вековую точат».
Миновал крытые дерном баньки у реки, перешел мост. Жил он в Городенском конце у купца Елизара Хлебника. Порядились с хозяином так: мастер будет жить у купца на хлебах и платить полтину в месяц пожилых и нахлебных денег.
Мастер свернул в переулок ко двору. Из ворот вышла молодая женщина. Федор подумал: «Должно быть, хозяинова женка». За три недели, что жил у Хлебника, видел молодую хозяйку впервые. Только раза два слышал за стеной голос, когда разговаривала она с сенной девкой. От стряпухи, рябой Степаниды, знал и имя — Онтонида Васильевна.
Женщина выступала павой. На плечах багрецовый опашень, на ногах лазоревые чеботы, бархатная шапка оторочена бобровым мехом. Должно быть, нарядилась к вечерне. Проходя мимо Федора, Онтонида опустила глаза, зарделась, поклонилась. Федор остановился, поглядел вслед. Походка у Онтониды легкая, кажется — плывет. Мастера кольнуло в сердце. В больших глазах молодой хозяйки и в походке почудилось знакомое.
Дом у Елизара Хлебника большой, рубленый, на подклетях, с прирубами и многими горницами. Федор поднялся на крыльцо. В сенях увидел Хлебникову мать Секлетинию, хромую старуху с крысиным лицом. Секлетиния заправляла всем в доме. Сам Хлебник спозаранку уходил на торг, в амбар, или ехал на мельницу. Старуха бродила по дому, постукивала клюкой, визгливо покрикивала на стряпуху и девку.
Жил Федор в прирубе. Горница низкая. Убранство — лавки, стол и образа с шитыми убрусами. За образами — сухие пуки вербы и васильков.
В горнице было жарко. Мастер сбросил однорядку. Сел. Опять вспомнил легкую походку и глаза Онтониды. «Джулия». Давно то случилось, семнадцать лет назад, когда учился во Флоренции у Буаталонти искусству строить крепости и палаццо. Не было тогда ни серебряных нитей в курчавой бородке, ни горьких дум в бессонные ночи.
В доме архитектора Мариньи часто собирались любители искусства и литературы. Говорили о поэмах Тристино, причудливых вымыслах Ариосто и портретах Бронзино. Федор был в доме Мариньи частым гостем. Его любовь к архитекторному искусству и то, что он явился из загадочной и сказочной Московии, привлекало к нему внимание. У Мариньи встретился Федор с Джулией Монигетти, молодой вдовой состоятельного суконщика. Были потом бессонные ночи в спальне, обитой желтым атласом, и объятия, и ласковый смех Джулии, желавшей знать от нового любовника о московитских женщинах и их обычаях в любовных делах.
Счастье продолжалось недолго.
Как-то явившись против обыкновения без предупреждения в знакомую комнату, обитую желтым атласом, Федор застал Джулию полуобнаженную на коленях у блестящего офицера герцогских стрелков.
Федор выхватил кинжал. Офицер побледнел и глазами искал свою шпагу. Перед рослым московитом он был безоружен. Федор постоял у двери, вложил кинжал в ножны и вышел, скрипнув зубами.
Утром Федор оставил Флоренцию.
Тоска гнала его из города в город. Он был уже отличным архитектором и легко находил работу, но надолго потерял интерес к вещам, недавно его восхищавшим. Только в Перуджии, созерцая стены крепости, расположенной по холмам подобно пяти пальцам человеческой кисти, Федор почувствовал, как возвращается у него интерес к строительному искусству.
Федор пробыл в Италии еще несколько лет. Он побывал в Риме, Милане и малых княжествах. Годы и скитания делали его мудрым. Он много размышлял над тем, что приходилось видеть.
В Милане другом Федора был скульптор Луиджи Бартолини. Федор часто приходил в его дом. Они говорили об архитектуре, искусстве и других вещах, одинаково интересовавших их обоих. Как-то, когда Федор пришел к скульптору, старая служанка сказала, что ночью пришел монах со стражами святейшего трибунала и увели хозяина в тюрьму.
— Мой хозяин был очень невоздержан в своих словах и высказывал всегда чистосердечно все то, что он думает. Он не любил попов и монахов, а в споре с капелланом церкви св. Маврикия сказал, будто человеческая душа не живет после смерти, но умирает одновременно с телом. Я знаю, это капеллан донес на него монахам из святейшего трибунала. Мне уже никогда больше не видеть моего хозяина.
Трибунал святейшей инквизиции приговорил скульптора к сожжению. Федор видел, как жгли Луиджи.
Дым от костра поднимался в небо, а на колокольнях церквей, воздвигнутых знаменитыми архитекторами, похоронно звонили колокола, и страшный запах горелого мяса полз над площадью.
Такие костры Федор видел потом не один раз. И он не мог примириться с мыслью, что одна и та же страна породила людей, создавших прекрасные здания и произведения искусства, и тех, что под гнусавое пение монахов жгут на кострах подобных себе.
На улицах и по дорогам сотни людей протягивали за подаянием руки. Федор узнавал, что многие из них — разорившиеся ремесленники, и, вспоминая рассказы Буаталонти о прежнем процветании, думал словами старого инженера: «Душа покинула Италию».
И города, где ему приходилось жить, встававшие чудными видениями, когда он юношей слушал в Москве рассказы датчанина Крамера, уж не казались ему столь прекрасными. И чужим казалось вечно голубое южное небо. Когда же вспоминал Джулию, думал о ней без ревности, как о чужой. По ночам Федору чаще стала сниться Москва, — убогая, деревянная, с черными избами, но родная и близкая. И Конь мечтал, как вернувшись на Русь, он будет украшать Москву зданиями прекрасными, прекраснее тех, какие видел в итальянских городах…
…Об этом вспоминал теперь мастер Конь в низкой горнице у потемневшего оконца. Нежное лицо и глубокие глаза молодой хозяйки напомнили Джулию, молодость и дерзкие мечты превратить Москву в город прекраснейший.
В сенях скрипнули ступеньки. Кто-то поднимался по лестнице в светелку, Должно быть, возвратилась из церкви Онтонида. Мастер зажег свечу. Долго ходил по горнице, размышляя. На бревенчатых стенах изламывалась большая тень.
Наверху послышалось шлепанье, точно выколачивали рухлядь, и пронзительные вскрики. В дверь просунулась стряпуха:
— Велишь, Федор Савельич, ужин готовить? — Прислушалась к крику и шлепанью в светелке. — Хозяин женку плеткой учит, гневлив, змий…