Бутылка - Иличевский Александр Викторович 3 стр.


– Я, – говорит, – хочу предложить вам в нашей системе, в совместном предприятии то есть, одно симпатичное место. Не пыльное совсем, при этом вполне денежное, солнечное даже место. Вы, я вижу, в деньгах нуждаетесь – да и проблемы личные вас поджимают.

А на том месте – всё, как рукой, – слетит, исчезнет. К тому же – поучаствуете в полезном деле: Партии и Комитету вновь требуется отбыть на время в эмиграцию. Но мы вернёмся еще, – тут Молчун как-то особенно помрачнел, искра какая-то перебежала с левого глаза на правый. – На табулу расу, так сказать, ворвёмся, лет через пять…

В общем, приходите в пятницу к нам в филиал – мы там были сегодня, в

Эльдорадовский переулок, – я вам всё разъясню с подробностями.

Руки не подал, повернулся – и пошёл вразвалку: спина кожаная – стена ерихонская, загривок – бритый в складках, каждая – в три пальца, а кулаки по бокам свисают – будто палач за вихры головы несёт, помахивает. И – бугаи-охраннички за ним, как дети за папой.

И такой вот ужас меня тогда обуял – вспомнить стыдно.

Тут же поклялся себе – ни за что: режьте меня, полосуйте – баста, и так напрыгался, теперь буду книжки читать под забором!

Рванул с ходу в метро и, спотыкаясь, попадал в нескольких местах на эскалаторе. Влетел в поезд не на то направленье – и ещё часа два куролесил по городу, чтоб потеряться.

Однако же, не потерялся. От себя не уйдёшь, не то что от дяди.

В пятницу из общаги, где после жены я в кастелянной на тюфяках притулился, перебрался срочно в чердак – и оттуда, конечно, ни шагу.

Все выходные проторчал с голубями, замучили они меня – голова под конец гудела от шумных их случек: кудахчут, гулят, воркуют, молотят крыльями – сил нет: не чердак, а мельница-бордель, натурально. Или – часы живые, башенные, вспять спятившие. Одно было приятно в этом пребывании – когда сизари затихали пыль месить, – лучи солнечные из-под щелей в карнизе шевелились пучками копий – веером по ходу солнца, поджигали нефтяные разводы на голубиных грудках, и вдруг разливалась тишина замиранья – особенная, будто перед справедливой битвой.

В понедельник, уже успокоившись, спускаюсь – умыться, погулять, съесть чего-нибудь… Чу! – в холле Барсун стоит – от разомлевшей вахтёрши подвинул к себе телефон и чему-то лыбится в трубку. Я ещё приметил зачем-то: телефон старого образца, как на КПП, – эбонитовый, увесистый ларчик… В общем, я чуть не умер: горло распухло от ужаса, хотел садануть его телефоном тут же, а самому ломануться – в Томск, Тамбов, в Мичуринск, в Турцию – на дно закопаться… Только я решился – он тут же хвать телефончик: и вжик его за стойку обратно. Вахтёрше мигает: мол, спасибо, миленькая. И вот жалость – бутылки у меня при себе не оказалось: расслабился, в кастелянной под матрасами оставил. Так что вдарить ему тогда у меня не вышло…

А Барсун меня увидал, откинулся поясницей и, падло, мигает: приветик!

В общем, так я к ним в лапы-то и попал. Тяжело попал, круто даже.

Однако сейчас уже – ничуть не жалею. Что дальше было – сказка сплошная, неверье – жуткая местами, но интересная – так что дослушать было б полезно. К тому ж, совсем коротко осталось…

Для начала поместили меня с вещами на чердак, где ГОРО. На сутки, в которые я не спал, курил и всё видел вокруг шарящих в придонных слоях жемчужных тунцов, поначалу принявших меня за утопленника, но побрезгавших таким кормом… Через день приходят охранники – и ведут к начальству.

Молчун с Барсуном, в полном составе и трезвости, приняли ласково – и к вечеру всё было кончено: опростали меня на полную катушку.

Однако, надо признать, не очень-то я и сопротивлялся. Истерик точно не устраивал. Особенно когда узнал, в чём дело-то было.

Говорят мне – нам навык твой кое-какой понадобится. Жить будешь на отшибе – в загранице. Тепло там и сухо, сытно вполне. Математикой своей займёшься по новой, жизнь вообще поправишь – соглашайся, мол, а то хуже будет.

Пока беседовали и бумажки предо мной, как листы диспозиции, перекладывали, пока тесты – сначала несложный, потом боевой – надо мной держали, приносит секретарша от ночного курьера из МИДа: паспорт, билет, рекомендательные записки. Дали мне всё это, я в руках верчу – присматриваюсь к своему новому имени. Спрашиваю вдруг:

– А как мне статьи свои научные теперь подписывать?

– Фамилию свою настоящую возьмёшь псевдонимом. И вообще, – Барсун говорит, – ты там особо не высовывайся. По городу ходить – ходи: бабы там страшные, так что ничего – запасть навряд ли встанет. А вот знакомств долгосрочных не заводи совсем.

И вообще – сиди больше дома сиднем, тень не отбрасывай.

Тут они с Молчуном поднялись, руки мне протянули, пожали: и за обе ладони – напористо так – к двери тянут. Дверь распахивается, а там охрана с электрошоком наперевес: на выход, мол, просим, не обессудьте…

Тяп-ляп – вкололи мне через штаны, будто диабетику, успокоительное, свезли в Шереметьево, в очередь к таможне поставили, всучили в пальцы заполненную декларацию. А я стою и думаю: “Пойти, что ль, в сортир и там удавиться? Или – в кабинке о помощи закричать”. Но потом жену вспомнил – хотя и сквозь сон-укол, и это меня как-то взвинтило, так что приободрился даже. Валютную карту, что Барсун дал, а секретарша зашила в лацкан – помял на изгиб, нащупал бутылку свою бесценную в сумке – и шагнул на таможню.

Гляжу, а таможенник мой – тот самый, что за шкуры шимпов меня щучил.

И он меня узнал – мигнул с приветом: штамп без базара шмякнул и рукой так показывает – свободен, мол, паря.

Что дальше? Дальше – полёт в молоке облачном, карусель посадки – два раза почему-то заходили – и то хорошо, успел наглядеться: море штилевое на закате, чудные очертанья острова, похожего на гуся, с белоснежной, вроде меловой горой в виде гузки; белые домишки – как сахара песчинки, искрятся аж.

Когда с трапа сошли – смеркалось. Смотрю наверх – тлеющее небо – по тонам, по глубине – совсем другое. Совсем иное – вчистую, просто невиданное небо: сочное, как море, – живое. Опять же дома белые, у каждого цветочные горшки рядком по-над подпорными стенками палисадников, прямо на улице, и дальше – окаймляют проход и начало дворика. И чуть не над каждой горшковой клумбой – поразительно – висит по стайке бражников трубных, ночных бабочек, каких я только на картинках видел в детстве: эскадрильей зависают, сосут длиннющими хоботками нектар, как колибри, – и треск стоит от крылышек тихий, будто листают деньги в пачке.

Потом – Никосия, Лимасоль, где пришлось в гостинице откантоваться с полным бенцом. Халабуда оказалась – вроде бордингауза: битком матросня, преимущественно английская – баб на этажи напрудили, спать не давали: по коридору в гальюн пройти – только бегом и невидимкой, а то заебут до смерти, раза два только пикнуть успеешь. И то навряд.

Раз даже, когда штук пять этих дыр, вокруг размалёванных, за мной погнались, ночевать остался в сортире: сижу – молюсь-матерюсь, а выйти – до ужаса стрёмно: как Хоме Бруту из круга податься.

Но ничего, обошлось. В Лимасоли сварганил кое-какие делишки – зашёл в морпредство, подал бумажки на оформление – через день забрал: на аренду своей конторки в Ларнаке.

Куда и прибыл – с великим облегченьем, проклиная лимасольскую матросню. По дороге, правда, в Никосии, где делал пересадку, сдуру запёрся на турецкую территорию, прошнырнув чудом через оцепленье.

Как так вышло – долго мне было невдомёк… Иду – глазею, увлёкся – особенно меня забавляли надписи на алфавите, родном почти (поначалу мне всюду вместо ярлычков мерещились осмысленные формулы), – норовлю заглянуть в каждый дворик, потому как непременно охота полазить по развалинам, если попадутся.

Вот и перелез случайно на ту сторону – миновав блокпост, даже местные и то, поди, таких ходов не знают. Только вдруг смотрю: вместо крестов-молотков на церквах почему-то стали попадаться серпы-месяцы. Тю-ю, – думаю, – а визы турецкой-то у меня и нету. А ну как депортируют меня с потрохами!

Только стал юлить – путь нащупывать обратный, – как из-за угла патруль ооновский: каски голубые, как синей птицы яйцекладка, мать их. Увидали неместного – давай паспорт. Даю. А они чуть не в кипеж: нету ихней визы. Схавать хотели – еле отболтался. Сначала, конечно, ни в какую – не верят, что так просто пробрался. Ну, я и повёл их на те развалины, ход им через подвал показал.

Отпустили, чуть раскумекав, ещё спасибо сказали, что лаз открыл. Так что ничего страшного. Даже с плюсом у меня вышло это путешествие к туркам: потому как в катакомбах, когда спичкой в одном месте чиркнул

– ахнул, отколупал кусок фрески тут же – размером с ладонь. Там сюжет забавный – девушка голая, с водопадом волос ниже попы – переворачивает вверх дном здоровенный пифос, будто кастрюльку какую,

– а из горшка к ней выбирается юноша, тоже совсем голый. С улыбкой.

А вокруг них, надо сказать, совсем не любовная обстановочка – по периметру, полустёрто, но все ж различить – битва кипит: девушки на лошадях круговую оборону от всадников держат – с мечами все, один ранен пикой, другой без башни уже – и тётка какая-то его срубленную голову уже к седлу приторочила. В общем, повезло. Очень художественная попалась мне находка: тела и лошади на фреске переплетены были в настолько подвижный рисунок – что не оторваться.

Ещё мне в Никосии кофе очень понравился – всё никак я не мог после

“успокоительного” отойти, всю дорогу ходил сомнамбулой, глушил кофе, чтоб проснуться. Крепкий, сладкий, с солью-перцем. Такой ядрёный, что с каждым глотком сердце – прыг-скок – и выше, выше в грудину, аж под горлом уже толчётся… Как-то раз расчувствовался я и похвалил кофе хозяину кофейни – тот расплылся:

– Кофе, – говорит, – должен быть чёрен, как ночь, горяч – как ад, и сладок, как любовь…

В общем, проторчал я в Ларнаке худо-бедно три года без малого. И то дело. Подзаработал немного, а под конец – обогатился даже. Только чуть не помер при этом. Но хранил Всевышний – по случаю. Тут вот в чём дело.

Конторка, где я афёрил, была совсем маленькой комнатушкой – восемь на семь по улице Исофокла. Первый этаж, вход прямо с улицы – под неброской вывеской; окошко одно пыльное, бамбуковые жалюзи, стойка перед задником; в нём – стул, секретер, с крышкой надвижной, на нём

– дырокол, бутылка та самая – маленькой стелой, папки, факс-телефон, кассовая наборная печать да книжка какая-нибудь или ксерокс научной статьи. Назади, на стене – карта Средиземноморья, лист с расписанием рейсов и – кусок той фрески Никосийской, приделанный гвоздём к стене, в толстой рамке.

Торговал я также билетами и на морские круизы, но больше – на паромы местного назначенья. Чаще всего покупали оптом – два деляги: палубные места на Хайфу за ночь – и вечером обратно. Закупались они редко – вперёд на две-три недели; звонили прежде – чтоб я поспел, в свою очередь, вызволить резервацию в мореходстве – и присылали днём позже курьера, которому я выдавал пачку выписанных безымянных – самых дешёвых, палубных билетов. Так что времени у меня было навалом, и торчал я у себя совершенно один – никто никогда ко мне не совался.

Летом на улицу днём старался не выходить: жара стояла такая, что прогулка по риску сравнима была с выходом в открытый космос. В жару жизнь в городе начиналась чуть свет – вообще затемно: ещё на ощупь открывались жалюзи мастерских, у фруктовых лавок с сонной руганью под нос происходила расстановка товара – стукали на прилавок ящики, расчехляли весы и кассы, танцевально поскрипывали тачки зеленщиков, роскошно везших на мягком, шинном ходу вороха овощей в росе обильной, как в брильянтах.

(Часам к одиннадцати всё подчистую вымирало, будто в комендантский час. К тому ж иногда в полдень мне становилось… странно, если не сказать страшно: бывало, по делу позарез надо наружу выйти, но не могу – знобко мне, жутко аж до жмурок. Как в месте разбойничьем ночью. Хотя и свету полно, а жуть такая – прямо дыхалку спирает: всё отчего-то мне мерещилось чудовище полуденное по переулкам где-то – бродит прозрачно, тяжело, огромно…)

Людишки шевелиться начинали только на закате – и то лишь на последней его фазе, когда тень от углового дома доползала до самого конца улицы – вроде как конь длинной шеей до корма в стойле, – и воздух становился совсем розовым.

Дом мой был выложен из толстенного кубика – известняка, пористого, с россыпью ракушек на срезе, и кое-где сине-перламутровых, как куриные желудочки, “чёртовых пальцев”, – так что внутри было прохладно. Спал я здесь же – в заднике конторки, где был санузел и пазуха вроде чулана с тюфяком и оконцем в две раскрытые ладони; в окошке этом жил по утрам – на солнце нежной зеленью в прожилках – шершавый лист инжира, росшего в заднем дворике: муравей иногда приходил топиться от жажды – в капельке млечного сока на полюсе плода, день за днём в полный рост наливавшегося от самого черенка, будто шар воздушный от горелки.

Обедал я обычно наверху, во втором этаже – у соседки-гадалки.

Болгарская цыганка, толстая добрая Надя держала у себя дома гадательное заведение – по хиромантии и Таро. Приходили к ней регулярно одни и те же клиенты. (Однажды глядя привычно на куцую их вереницу, каждый вечер переминавшуюся у винтовой лестницы, ведшей к

Наде, я подумал, что нужда в услугах гадалки – что-то вроде страсти по частному психоаналитику, вроде дыромоляйства, только гаданье – более честная все-таки деятельность, чем лженаука – психоаналитика.)

Обвыкшись друг с другом, мы с Надей стали добрыми соседями. Кормила она меня за грош – овощной южной вкуснятиной. Сама заквашивала брынзу (крошево сычуга, растираемое в ладони, драгоценно ссыпалось в молочный жбан, как намытое золото в множительную реторту).

Драхмы-лепты мои брала нехотя – говорила, что я ей сполна отплачиваю своим обществом (на деле – пустой и ленивой болтовнёй в ответ на расспросы про заморские страны советской жизни). Только вот мучила меня Надя немного сводничеством, которое, увы, было у неё в крови.

Покормит-покормит – и, как следующее блюдо, достает нежно альбом с фотками. Я и смотреть уж потом боялся – такие там все крокодилы были: бровастые, с веерами-цветочками, шарфиками, глазищами…

А Надя всё мне альбомчик подсовывает, новеньких там расхваливает. А пока нахваливает – варит кофе, раскладывает пенку ложечкой, разливает и приговаривает с умыслом: вот, мол, тебе кофе мой – ночи чернее, ада жгуче, слаще любви…

Однако с любовью мне на Кипре долго что-то не фартило. Ходил по кофейням, по пляжам, как призрак в предвкушении воплощения, – ни одной так и не нашлось, чтоб сумела меня отвлечь. Всё жена мне где-то рядом прозрачно мерещилась. Да я уж и забыл, что она мне женою когда-то была – так… образ некий.

Правда, был всё-таки случай. Неподалёку от конторки моей девка одна на углу стояла. Мало было что-то у нее клиентов, несмотря что ко всем прохожим подряд, кроме баб, липла. Да всё какие-то старенькие ей попадались. Уйдет с таким пузачом – брюхо спереди, чётки сзади, – а минут через двадцать снова на углу топчется.

Ну, я как-то днём, в самый полдень, когда улицы солнцем вымело, – дай, думаю, схожу к ней – узнаю, как живёт, или еще там что-то.

Страх-робость поборол – и двинул. Обрадовалась, однако. Повела к себе. В подъезде кошка с крысой цапались: стоят друг пред другом, фырчат – но ни одна ни с места. Кругом чад по лестнице вьётся: мочой и баклажанами жареными страшно воняет. Лестница – крутая и тёмная – вроде как в башню ведет.

И чёрт его знает, что там наверху. Дорогой мне и расхотелось.

Однако пришли. А дома у неё, в чердаке – старушка-мать и сестра горбатенькая – обе жалкие такие: в личиках кротость придурковатая и радость, что клиент имеется. Меня увидали – чаю налили и сами куда-то провалились. Сел я к столику низенькому чаю попить, в окошко на крыши глянуть – а она хлоп – на колени, груди вынула – и ко мне между ног лезет…

Я говорю – подожди: за чай тоже заплачу. Да куда там.

Стянула до колен шорты, я чай себе вниз пролил – чуть не прибил дуру. Однако сдержался. А она молодец оказалась – ласковая. Тем временем разволновался я почему-то сверх меры, жена опять примерещилась, замутило меня, завертело… – да как блевану с горя чаем. Оплошал в общем. И ее забрызгал.

Да уж, конфуз – всем конфузам конфуз.

Ну, крик подняла. Мамаша с сестричкой снизу влетели. На ступах. Или

Назад Дальше