Летами этот пегий был старше товарищей: тем двум было этак лет по двадцати, а пегому, хотя значилось двадцать четыре года, но он уверял, будто ему уже есть лет за тридцать. В эти годы жидов уже нельзя было сдавать в рекруты, но он, вероятно, был сдан на основании присяжного удостоверения двенадцати добросовестных евреев, поклявшихся всемогущим Еговою, что пегому только двадцать четыре года.
Клятвопреступничество тогда было в большом ходу и даже являлось необходимостью, так как жиды или совсем не вели метрических книг, либо предусмотрительно пожгли их, как только заслышали, «що з ними Миколайчик зробыт». Без книг лета их стали определять по так называемому присяжному разысканию. Соберут, бывало двенадцать прохвостов, приведут их к присяге с незаметным нарушением форм и обрядов, — и те врут, что им закажут. Кому надо назначить сколько лет, столько они и покажут, а власти обязаны были им верить… Смех и грех!
Так, бывало, и расхаживают такие шайки присяжных разбойников, всегда числом по двенадцати, сколько закон требует для несомненной верности, и при них всегда, как при артели, свой рядчик, который их водит по должностным лицам и осведомляется:
— Чи нема чого присягать?
Отвратительнейшее растление, до какого едва ли кто иной доходил, и все это, повторяю, будучи прикрыто именем всемогущего Еговы, принималось русскими властями за доказательство и даже протежировалось…
Так был сдан и мой пегий воин, которого имя было Лейзер, или по-нашему, — Лазарь.
И имя это чрезвычайно ему шло, потому что он весь, как я вам говорю, был прежалкий и внушал к себе большое сострадание.
Всегда этот Лазарь был смирен и безответен; всегда смотрел прямо в глаза, точно сейчас высеченный пудель, который старается прочитать в вашем взгляде: кончена ли произведенная над ним экзекуция или только рука у вас устала и по малом ее отдыхе, начнется новое продолжение.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Пегий был дамский портной и, следуя влечению природы, принес с собою из мира в команду свою портновскую иглу с вощеной ниткой и ножницы, и немедленно же открыл мастерскую и пошел всей этой инструментиной действовать.
Более он производил какие-то «фантазии» — из старого делал новое, потому что тогда в провинции в моду вошли какие-то этакие особенные мантилии, которые назывались «палантины». Забавная была штука: фасон — совершенно как будто мужские панталоны, — так это и носили: назади за спиною у дамы словно огузье треплется, а наперед, через плечи, две штанины спущены. Пресмешно, точно солдат, который штаны вымыл и домой их несет, чтобы на ветерке сохли. И сходство это солдатами было замечено и вело к некоторым неприятностям, которым я должен был положить конец весьма энергическою мерою.
Вымоет, бывало, солдат на реке свои белые штаны, накинет их на плечи палантином и идет. А один до того разрезвился, что, встретясь с становихой, присел ей по-дамски и сказал:
— Кланяйтесь бабушке и поцелуйте ручку.
Становой на это пожаловался, и я солдатика велел высечь.
Лазарь отлично строил эти палантины из старых платьев и нарядил в них всех белоцерковских пань и панянок. Но, впрочем, говорили, что он тоже и новые платья будто хорошо шил. Я в этом, разумеется, не знаток, но меня удивляло его досужество — как он добывал для себя работу и где находил место ее производить? Тоже удивительна мне была и цена, какую он брал за свое артистическое искусство: за целое платье он брал от четырех до пяти злотых, т. е. шестьдесят или семьдесят пять копеек. А палантины прямо ставил по два злота за штуку и притом половину из этого еще отдавал фельдфебелю или, по-ихнему — «подфебелю», чтобы от него помехи в работе не было, а другую половину посылал куда-то в Нежин или в Каменец семейству «на воспитание ребенков и прочего семейства».
«Ребенков» у него было, по его словам, что-то очень много, едва ли не «семь штуков», которые «все себе имеют желудки, которые кушать просят».
Как не почтить человека с такими семейными добродетелями, и мне этого Лазаря, повторяю вам, было очень жалко, тем больше, что, обиженный от своего собственного рода, он ни на какую помощь своих жидов не надеялся и даже выражал к ним горькое презрение, а это, конечно, не проходит даром, особенно в роде жидовском.
Я его раз спросил:
— Как ты это, Лазарь, своего рода не любишь?
А он отвечал, что добра от них никакого не видел.
— И в самом деле, — говорю я, — как они не пожалели, что у тебя семь «ребенков» и в рекруты тебя отдали? Это бессовестно.
— Какая же, — отвечает он, — у наших жидов совесть?
— Я, мол, думал, что по крайности, хоть против своих чего-нибудь посовестятся, ведь вы все одной веры.
Но Лазарь только рукой махнул.
— Неужели, — спрашиваю, — они уж и бога не боятся?
— Они, — говорит, — его в школе запирают.
— Ишь, какие хитрые!
— Да, хитрее их, — отвечает, — на свете нет.
Таким образом, если замечаете, мы с этим пегим рекрутом из жидов даже как будто единомыслили и пришли в душевное согласие, и я его очень полюбил и стал лелеять тайное намерение как-нибудь облегчить его, чтобы он мог больше зарабатывать для своих «ребенков».
Даже в пример его своим ставил как трезвого и трудолюбивого человека, который не только сам постоянно работает, но и обоих своих товарищей к делу приспособил: рыжий у него что-то подшивал, а черный губан утюги грел да носил.
В строю они учились хорошо; фигуры, разумеется, имели неважные, но выучились стоять прямо и носки на маршировке вытягивать, как следует, по чину Мельхиседекову. Вскоре и ружьем стали артикул выкидывать, — словом все, как подобало; но вдруг, когда я к ним совсем расположился и даже сделался их первым защитником, они выкинули такую каверзу, что чуть с ума меня не свели. Измыслили они такую штуку, что ею всю мудрую стойкость Мордвинова чуть под плотину не выбросили, если бы не спас дела Мамашкин.
Вдруг все мои три жида начали «падать»!
Все исполняют как надо: и маршировку, и ружейные приемы, а как им скомандуют: «пали!» — они выпалят и повалятся, ружья бросят, а сами ногами дрыгают…
И заметьте, что ведь это не один который-нибудь, а все трое: и вороной, и рыжий, и пегий… А тут точно назло, как раз в это время, получается известие, что генерал Рот, который жил в своей деревне под Звенигородкою, собирается объехать все части войск в местах их расположения и будет смотреть, как обучены новые рекруты.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Рот — это теперь для всех один звук, а на нас тогда это имя страх и трепет наводило. Рот был начальник самый бедовый, каких не дай господи встречать: человек сухой, формалист, желчный и злой, притом такая страшная придира, что угодить ему не было никакой возможности. Он всех из терпения выводил, и в подведомых ему частях тогда того только и ждали, что его кто-нибудь прикончит по образу графа Каменского или Аракчеевской Настьки. Был, например, такой случай, что один ремонтер, человек очень богатый, подержал пари, что он избежит от Рота всяких придирок, и в этом своем усердии ремонтер затратил на покупку много своих собственных денег и зато привел превосходных коней, что на любой императору сесть не стыдно. Особенно между ними одна всех восхищала, потому что во всех статьях была совершенство. Но Рот, как стал смотреть, так у всех нашел недостатки и всех перебраковал. А как дошло дело до этой самой лучшей, тут и вышла история.
Вывели эту лошадушку, а она такая веселая, точно барышня, которая сама себя показать хочет: хвост и гриву разметала и заржала.
Рот к этому и придрался:
— Лошадь, — говорит, — хороша, а голос у нее скверный.
Тут ремонтер уже не выдержал.
— Это, — говорит, — ваше высокопревосходительство, оттого, что «рот» скверен.
Анекдот этот тогда разошелся по всей армии.
Генерал понял, рассердился, а ремонтера в отставку выгнал.
С этаким-то, прости господи, чертом мне надо было видеться и представлять ему падучих жидов. А они, заметьте, успели уже произвести такой скандал, что солдаты их зачислили особою командою и прозвали «Жидовская кувыркаллегия».
Можете себе представить, каково было мое положение! Но теперь извольте же прослушать, как я из него выпутался.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Разумеется, мы всячески бились отучить наших жидков от «падежа», и труды эти составляют весьма характерную историю.
Самый первый одобрительный прием в строю тогдашнего времени был хороший материальный окрик и два-три легких угощения шато-скуловоротом. Это подносилось в счет абонемента, а потом следовало поднятие казенных хвостиков у мундира за фронтом и, наконец, настоящие розги в обширной пропорции. Все это и было испробовано как следует, но не помогло: опять чуть скомандуют «пали» — все три жидовина с ног валятся.
Велел я их очень сильно взбрызнуть, и так сильно сбрызнули, что они перестали шить сидя, а начали шить лежа на животах, но все-таки при каждом выстреле падают.
Думаю: давай я их попробую какими-нибудь трогательными резонами обрезонить.
Призвал всех троих и обращаю к ним свое командирское слово:
— Что это, — говорю, — вы такое выдумали — падать?
— Сохрани бог, ваше благородие, — отвечает пегий: мы ничего не выдумываем, а это наша природа, которая нам не позволяет палить из ружья, которое само стреляет.
— Это еще что за вздор!
— Точно так, отвечает: — потому Бог создал жида не к тому, чтобы палить из ружья, ежели которое стреляет, а мы должны торговать и всякие мастерства делать. Мы ружьем, которое стреляет, все махать можем, а стрелять, если которое стреляет, — мы этого не можем.
— Как так «которое стреляет»? Ружье всякое стреляет оно для того и сделано.
— Точно так, — отвечает он: — ружье, которое стреляет, оно для того и сделано.
— Ну, так и стреляйте.
Послал стрелять, а они опять попадали.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Черт знает, что такое! Хоть рапорт по начальству подавай, что жиды по своей природе не могут служить в военной службе.
Вот тебе и Мордвинов и вся его победа над супостатом!
Срам и досада! И стало мне казаться, что надо мною даже свои люди издеваются и подают мне насмешливые советы.
Так, например, поручик Рослое все советовал «перепороть их хорошенько».
— Пороны уже, — говорю, — они достаточно.
— Выпороть, — говорит, — еще их «на-бело» и окрестить. Тогда они иной дух примут.
Но отец-батюшка, который там был, сомневался и говорил, что крещение, пожалуй, не поможет, а он иное советовал.
— Надо бы, — говорит, — выписать из Петербурга протоиерейского сына, который из духовного звания в техноложцы вышел.
— Что же, — говорю, — тут техноложец может сделать!
— А он, — говорит, — когда в прошлом году к отцу в гости прииезжал, то для маленькой племянницы, которая ходить не умела, такие ходульные креслица сделал, что она не падала.
— Так это вы хотите, чтобы и солдаты в ходульных креслицах ходили?
И только ради сана его не обругал материально, а послал его ко всем чертям мысленно.
А тут Полуферт приходит и говорит, что будто точно такая же кувыркаллегия началась и в других частях, которые стояли в Василькове, в Сквире и в Тараще.
— Я даже, говорит, — «пар сет оказиен» и стихи написал: вот «экутэ», пожалуйста.
И начинает мне читать какую-то свою рифмованную окрошку из слов жидовских, польских и русских.
Целым этим стихотворением, которое я немного помню, убедительно доказывалось, что евреям не следует и невозможно служить в военной службе, потому что, как у моего поэта было написано:
И так далее, все «который», да «ктурый», и в результате то, что жиду никак нельзя служить в военной службе.
— Так что же по-вашему с ними делать?
— Перепасе люи дан отр режиман.
— Ага? «перепасе…» А вы, говорю, напрасно им заказываете палантины для ваших «танте» шить.
Полуферт сконфузился и забожился.
— Нон, дьо ман гард, — говорит, — я это просто так, а ву ком вуле ву, и же ву зангаже в цукерьню — выпьемте по рюмочке высочайше утвержденного.
Я, разумеется, не пошел.
Досада только, что черт знает, какие у меня помощники, даже не с кем посоветоваться: один глуп, другой пьян без просыпа, а третий только поэзию разводит, да что-то каверзит.
Но у меня был денщик-хохол из породы этаких Шельменок; он видит мое затруднение и говорит:
— Ваше благородие, осмеливаюсь я вашему благородию доложить, что как ваше благородие с жидами ничего не зробите, почему що як ваше благородие из Россыи, которые русские люди к жидам непривычные.
— А ты, привычный, что ты мне посоветуешь?
— А я, — отвечает, — тое вам присоветую, що тут треба поляка приставить; есть у нас капральный из поляков, отдайте их тому поляку, — поляк до жида майстровитее.
Я подумал:
— А и справды попробовать! поляки их круто донимали.
Поляк этот был парень ловкий и даже очень образованный; он был из шляхты, не доказавшей дворянства, но обладал сведениями по истории и однажды пояснял мне, что есть правление, которое называется республика, и есть другое — республиканция. Республика — это выходило то, где «есть король и публика, а республиканция, где нет королю ваканции».
Велел я позвать к себе этого образованного шляхтича и говорю ему:
— Ведь ты, братец, поляк?
— Действительно так, — отвечает, — римско-католического исповедания, верноподданный его императорского величества.
— Ты, говорят, — отлично знаешь евреев?
— Еще как маленький был, то их тогда горохом да клюквой стрелял для испугания.
— Знаешь ты, какую у нас жиды досаду делают, — падают. Не можешь ли ты их отучить?
— Со всем моим удовольствием.
— Ну, так я отдаю их на твою ответственность. Делай с ними что знаешь, только помни, что они уже до сих пор и начерно и набело выпороны, так что даже сидеть не могут, а лежа на брюхе работают.
— Это, — отвечает, — ничего, не суть важно: жид поляка не обманет.
— Ну, иди и делай.
— Счастливо оставаться, — говорит, — и завтра же узнаете, что господь бог и поляка недаром создал.
— Хорошо, — говорю, — доказывай.
На другой день иду посмотреть, как мои жидки обретаются, и вижу, что все они уже не сидят и не лежат на брюхе, а стоя шьют.
— Отчего, — спрашиваю, — вы стоя шьете? разве вам так ловко?
— Никак нет, — совсем даже неловко, — отвечают.
— Так отчего же вы не садитесь?
— Невозможно, — отвечают, — потому — мы с этой стороны пострадали.
— Ну, так, по крайней мере, хоть лежа на брюхе шейте.
— Теперь и так, — говорят, — невозможно, потому что мы и с этой стороны тоже пострадали.
Поляк их, извольте видеть, по другой стороне отстрочил. В этом и было все его тонкое доказательство, зачем бог поляка создал; а жидовское падение все-таки и после этого продолжалось.
Узнал я, что мой Шельменко нарочно поляка подвел, и посадил их обоих на хлеб на воду, а сам послал за поручиком Фингершпилером и очень удивился, когда тот ко мне почти в ту же минуту явился и совсем в трезвом виде.
«Вот, думаю, немец их достигнет».