Дыхалку пресекло, такая охватила злоба. И даже гнев. На все. На жизнь, которая довела до бельевой веревки. Баба чертыхнется, рейтузы натянет, во все горло зевнет и дальше жить…
А он уже остыл.
Призраком надежды возник автобус. Последний был из города. Прорезал темное царство своими лучами. Затрещали, стали прыгать камешки, давимые покрышками, за стеклами водитель обернулся к пассажирам. С кресла встала… нет.
Другая пошла салоном к выходу, спустилась по ступенькам и спрыгнула на обочину. Автобус закрыл дверцу и ушел – к поселку, там через него и дальше в глухомань.
Девчонка, которая не Лена, прыгала, надевая туфлю.
Он поднялся взял за ворот куртку, натянул. Разматывать веревку с шеи было некогда, просто задернул молнию до кадыка и, затемняясь, поднял воротник.
Кромкой асфальта она шла к поселку.
Поднимаясь откосом, слышал, как трава скользит по ботинкам.
– Девушка?
Она оглянулась – черным "о".
– Вас как зовут?
Бросилась бежать.
– Да подожди!..
Легко догнал, напрыгнул. Оказалась на нем, когда катились вниз. Телка здоровая была. Жена с ней рядом – пигалица. Сквозь его пальцы успела крикнуть, но с поворотом он вогнал ее лицом в сырое дно канавы. Одной левой удерживал сзади руки. Пыталась царапаться, но захрипела, когда накрутил на свой кулак косынку. Привстал, как моряк в седле, задирая что там было – болонью, нарядную ткань юбки. Сквозь модные колготы – ни дать, ни взять их называют – белелись плавочки. Взял за обе резинки – вниз. Еще раз. И с боков. Коленом в растянутое их нутро и стянул с бедер, их расталкивая. Нежный, белоснежный, но одновременно плотный зад изо всех сил сжимала вместе. Пробил одним ударом и с исподу ухватил пригоршню этой их по-звериному заросшей плоти – с тупым присутствием лобковой кости.
По спине отчаянно заколотили пятки. В груди отдавалось, как в железной бочке.
– Пусти! Я девушка!
Он отпустил, но только чтобы выпустить на волю. С трудом. Стал вдвое супротив нормального. Так и рвался в бой с руки.
Гуляй, мужичок.
*
Как ее звали, первую, узнал только жизнь спустя, когда предъявили и другие имена-фамилии. Странные такие. Вызывавшие протест. Идущие вразрез к воспоминаниям, с которыми сроднился…
Чужие как бы.
Большой был шанс, что будет и Елена. В конце концов, имя, самое распространенное в республике.
Но Лены среди них не оказалось.
*
Да – а девчонка та, трусы которой надевал на голову… после нее в то лето было и похлеще. Может быть, самое-то главное.
Когда впервые в голову пришло.
Остаток петли, затянутый вокруг сука, трусишки, содранные с него, как скальп… все это было на берегу крутом. Самый западный край республики – значит, и всего Союза. За темным Неманом на горизонте заграница, а до войны и этот берег, где гостили у лагерной подруги мамы, был белопанской Польшей, которую мы сильно отодвинули со всем их населением.
За исключением одной ясновельможной, которую в урочище все называли пани… пани… Как?
Ну? НИИ имени Сербского?
Помогай!
Как-то на "П" – и эта пани доживала свое в светло-каменном доме с колоннами, можно сказать, что во дворце, хотя и небольшом, но там в заросшем дворе, к примеру, стояла на осях карета с дверками, которой место было в историческом музее, а не в сорной траве. Радек, сын подруги, был старше, причем, настолько, что сам собрал приемник ламповый и слушал передачи с Запада (давно в Америке те сын и мать), так что от нечего делать он, девять лет! стал вести за этой пани наружное наблюдение – из-за трухлявого забора, которым обнесен был ее "маёнтак". В сумерках старуха выходила на свое крыльцо и, прислонясь к колонне, курила сигарету, вставляя в длинный светлый мундштук. Перед этими своими появлениями наряжалась, как в театр: черный шелковый тюрбан, ожерелье в три ряда на длинной морщинистой шее, черное платье до пола, сама куталась в пятнистую желто-бордовую шаль.
Подруга говорила матери, что пани… как же? Пэ, пэ…
Что раньше она была не просто шляхетской дамой, но еще и каким-то их светилом по душевным больным, что училась в самой Швейцарии, что пани Пэ и немцы уважали во время оккупации, и наши. Разрешили оставаться в СССР, где оказался ее дворец, тем более что после смерти она отписала весь маёнтак Государству, чтобы устроить там дурдом. Нет у нее других наследников, одна на белом свете: братьев-уланов немцы перебили, сами дураки, на танки с саблями бросались. Столько народу после войны сошло с ума, что Государство давно бы там устроило дурдом, обнеся все колючей проволокой, но старуха все живет, переживая зиму за зимой, при этом по-нашему не говорит, общаясь только с одной своей доверенной, которая специально приезжает из города за ней ухаживать. То было злоязычие без злобы, потому что, как и каждый в том урочище, подруга тоже поддерживала пани, посылала ей со своим сыном-радиолюбителем, который говорил по-польски, всякую вкуснятину: вроде помещице оброк, но только добровольный.
Тогда, наслушавшись, впервые подумал: а убить?
Чего же проще?
Почему Государство не подошлет?
С передней стороны усадьбу окружал овраг, крутые склоны которого исхаживал, ища и беспощадно уничтожая девочоночьи "секреты", давил каблуком эти их стеклышки, под которыми в гнездышках были расплющены ромашки, цветные нитки, фантики и прочая мура. При этом думал об одном: если бы Государство доверило, то как бы он это сделал?
Проще всего поджечь, но вместе с пани сгорят и все надежды для наших сумасшедших. Лучше всего забраться во дворец, до ночи затаиться, а когда уснет, с подушкой навалиться. Но пани, при том, что старая, была высокой, жилистой. Вдруг сбросит? И сама задушит?
Когда собрали "белый налив", подруга матери наложила корзину самых отборных, а Радек как раз уехал в Гродно доставать "детали"…
"Мой отнесет!"
Еще ему дали черный зонт.
Он продел руку и пошел под зонтом, толкая корзину боком. Прежде чем снять с калитки петлю из алюминиевых проводов, по-быстрому обкусал под зонтом яблочко, которое прямо светилось изнутри. Поозирался, но выбросить не решился и доел улику с семечками. Прошел по сырому гравию, мимо клумбы с полегшими ярко-желтыми цветами. Трава пробивалась из трещин каменных ступеней. Поднялся. За колоннами слева стояло драное плюшевое кресло, плетеный столик с пепельницей. С другой стороны он поставил мокрый зонт. Створка двери была приоткрыта. Толкнул, переступил в полумрак. Пахло нежитью, медпунктом. Паркет зубчатым краем обрывался в яму с крапивой, над которой, приделанная к балке чердака, свисала люстра – замотанная в то, что было когда-то простыней.
Чердак по центру разобран тоже.
К тому, что с краю оставалось, приставлена лестница.
Дверь слева приоткрыта. Он заглянул и замер. Ясновельможная обращена была к его глазам огромным голым задом. Неживым. Оползающим и комковатым. Куча грязного снега. Руки подняли шприц и выпустили струйку. Женщина в черном занесла, чтобы воткнуть, но пани, лицо которой было повернутым к двери, произнесла негромко: "Он е па сель*" – что было даже не по-польски: наверно, по-швейцарски.
Женщина задернула ей зад, повернулась, оказавшись страшно бледной, и пошла на него – иглою вверх.
– Вам что, молодой человек?
Он выставил перед собой корзину.
– Поставьте на стол.
Под взглядом пани Пэ с кровати, подушки на которой были такие большие и тяжелые, что ей не сбросить, пронес корзину в зал. Со стен отклеивались полосатые обои. Длинно свисали шторы. За большими окнами шел дождь, в простенках висели портреты благородных старинных людей. На пыльной бархатной скатерти россыпь старых польских монет, письма в пожелтевших конвертах с довоенными польскими марками, письма без конвертов – исписанные выцветшими чернилами. Перламутровый веер. Всякая дребедень. Он оглянулся, женщина кивнула.
Оброк поставил и назад.
– Мерси, мон гран**.
Дверь за его спиной закрылась.
Сразу налево – к лестнице.
Длинная!
За перекладины и вверх.
Спугнув ласточек, которые улетели в панике на дождь, вылез над настилом, и руки помертвели так, что перестали держать. Грохнуться мог бы с верхотуры. Шею свернуть…
К опорной балке был приставлен крест. Огромный. Крепко сбитый. Ненормально длинный из-за нижней части, которую не видно будет, когда его вкопают над пани Пэ. Предусмотрела она и гроб, в котором что-то шебуршало. Треугольник черной пустоты заткала паутина, которая сорвалась, когда он приналег и отодвинул крышку так, чтобы можно было влезть.
Внутри не оказалось даже пауков.
Пусто, сухо.
Забрался с ногами, взялся за борта, улегся, вытянул руки по швам и приготовился к долгому ожиданию ночи.
*
Домой тогда добрался на рассвете.
Кружил лесами, забирался в купы тонких березок, жаль, что не ходячих, раскачивался с ними, целовал, кусал их, насосаться соком их не мог – такая охота вдруг открылась жить. Даже был благодарен той, которую убил и забросал, чем смог. То есть, конечно, убил бы снова – несмотря на чувство благодарности. Жертва, она – свидетель. Ведь он поэтому убил. Рассудком руководствуясь. Как же иначе было? Иначе ведь расстрел.
Так убеждал себя он долго, больше года. Пока для проверки не повторил тот майский праздник.
А тогда, после первой, голова шла кругом. Думал, это невозможно, вышло – проще простого. Теперь сильнее всех. Сверхчеловек. Вознесся надо всеми. Но тут же обессиливал, не достав до бледных мелких звезд, слабел и падал к земле – вместе с прихваченной березкой. Отныне я один, совсем один. От всех отрезан…
Но один ли?
Если прикинуть, сколько нас в стране… Одних ветеранов! Сколько их было, войн? А органы? Незримый фронт, который воюет постоянно? Дальше – которых смерть есть ремесло. Исполнители, кто в штате: палачи, профессиональные убийцы, которые тайно убирают неугодных руководству в стране и за пределами. Сюда же и разведчики, обученные убивать. Шпионы… Нет, не один. Нас миллионы – если будущих приплюсовать, всех, кто служит в армии, кто отслужил, кого специально обучили… Потом все те, кто не по заданию партии-правительства. Кто убивает от себя. Толкаемый особой силой, которая невесть откуда в организме появляется, конденсируется год за годом, а потом вдруг раз! И все: убийца. Закон диамата. Количество переходит в качество. Скачкообразно! Да, а эти-то? Самоубийцы? Как же о них-то позабыл? Когда, заготовив веревку, сам готов был не дожить до рассвета, добровольно уйти туда, куда столкнул ее. Много, наверно, таких, что на себя накладывают руки из страха взять за горло первого попавшегося. А тех, кто страх преодолел? Разоблаченных и осужденных? А тех, кто от заслуженного сумел уйти. Тайных, неопознанных. Которые хоть раз в своей жизни, да убил? Сколько нас от Бреста и до Сахалина? Никто не знает цифру, кроме сатаны, и все же ясно, что не он один. 500, в пределах тыщи? Может, и больше – страна большая. Но сколько бы их не было, каждый, конечно, ведет двойную жизнь. Он тоже станет хорошим. Теперь обязан. Самым лучшим – на службе, и в семье. Ударником.
Святым!
Но совместит ли половинки?
Шпионам как-то удается. Вон Рихард Зорге… Правда, двуличным был он по заданию. Но ведь и не шпионы. Простые люди, что вокруг. На работе одни, дома – другие. Ничего, совмещают. Бывает, что и с партбилетом, а Брежнева ругает. Мозг, он ведь огромный. На прожиточный минимум используется нами. А душа, так вообще. Неисчерпаема, как атом. Потемки – говорят. И правильно. Только не как в чулане, а до пределов, может, самой Вселенной.
Потом вдруг падал духом ниц. Может, все-таки явка с повинной?
Но кто ж простит такое? Ни закон, ни общество. Такое можно только самому себе…
Предвидел, входя домой, что не заснет.
Хорошо, не на работу завтра…
То есть, сегодня.
Сразу, конечно, в ванную. Стряхивал березовый мел, выложив на фаянс и мельком взглядывая на себя в зеркало, отмывал кровь со странными коричневыми кольцами: против естества попробовать давно хотелось, но не супруге ж предлагать, к тому же в положении. В глаза бы вцепилась. Раз просто на природе предложил, то есть, нормально, но под открытым небом… Наотрез! Дом есть для этого и спальный гарнитур. Когда за горло взял, перепугалась. Смотрела с подозрением. Долго потом оправдывался, что просто хотел проверить: слышал, мол, от ребят, что кайф усиливает. "Ничего себе кайф… Чей же это? Мой или твой?" Нет, все на этом. Снять с повестки все эксперименты…
Вдруг зашаркало – каблук успел подставить.
Мать, у которой был ключ от них, сказала что-то через дверь.
– Сейчас…
Она осталась в темноте, когда открыл.
– Поздравляю.
Волосы дыбом встали. Но сумел усмехнуться:
– С чем? Воевали вы…
– Мальчика не хотел, так радуйся. В честь матери, надеюсь, назовешь?
*
Женскую грудь увидел он случайно. Сама вдруг на него взглянула лиловым сморщенным соском: внезапно и в упор. Купальщица отняла полотенце от лица, заметила его и поняла, что лифчик съехал. Натянула обратно, взглянула снова. Другими глазами.