Я остановился на углу Столешникова. На середине переулка кое-где обнажались булыжники мостовой, по которым скрежетали полозья извозчичьих саней, и чмокали на ухабах копыта лошадей… По обеим сторонам, вдоль тротуара громоздились кучи снега, сброшенного с крыш, и среди них серели каменные тумбы. Тогда тумбы были еще обязательны на всех улицах. Эти глупые тумбы являлись пережитками еще тех почти доисторических времен, когда деревянные мостки, заменявшие тротуары, ограждались ими от лошадей и телег.
На углу Столешникова и дальше по Петровке, где теперь огромный дом № 15, тогда стояли дома Рожнова. Там помещались магазины, между прочим, модный шляпный магазин Вандраг, булочная Савостьянова, парикмахерская Андреева. А между ними большая гостиница «Англия» с трактиром, когда-то барским, а потом извозчичьим и второстепенным. Во дворе находились два двухэтажных здания меблирашек и стоянка для извозчичьих лошадей…
Вход в трактир был со двора, а другой и въезд во двор – со стороны Столешникова переулка.
И вот на тротуаре около этих ворот я увидел огромную фигуру, в коротком летнем пальтишке, в серых отрепанных брюках, не закрывавших разорванные резиновые ботики, из которых торчали мокрые тряпки. На голове была изношенная широкополая шляпа, в каких актеры провинциальных театров изображают итальянских бандитов. Ветер раздувал косматую гриву поседелых волос и всклокоченную бороду.
Я подошел ближе. Он правой рукой шарил в кармане и сыпал на ладонь левой копейки. Я взглянул в лицо.
– А…
Я узнал Саврасова, когда-то любимого профессора Училища живописи, автора прославивших его картин «Грачи прилетели» и «Разлив Волги под Ярославлем»…
Много я видел его этюдов и рисунков по журналам – и все на любимую тему – начало весны.
– Алексей Кондратьевич, здравствуйте.
– Погоди… четыре… пять…- считал он медяки. – Здравствуйте, Алексей Кондратьевич!
– Ну? – уставился он на меня усталыми покрасневшими глазами.
– Я – Гиляровский. Мы с вами в «Москве», в «Волне» работали.
– А, здравствуйте! У Кланга?
– Да, у Ивана Ивановича Кланга.
– Хороший он человек… Ну вот… А сам дрожал, лицо было зеленое…
– Вот собираюсь опохмелиться. Никак не могу деньги собрать, за подкладку провалились.
– Вот что, Алексей Кондратьевич. Пойдем ко мне,-
предложил я,- выпьем, закусим…
– Куда ж это?
– Вот рядом, в дом, где балкон.
Он вдруг поднял голову, воззрился на что-то, посвежел, помолодел как-то сразу, глаза загорелись. Ткнул меня в бок, а правой рукой указывал на крышу церкви напротив, на углу Петровки.
– Гляди, гляди!..
По крыше тихо сползала лавина снега, а на ней сидела ворона, что-то торопливо, энергично долбившая клювом. Лавина двинулась быстрей, нависла на миг всей массой над тротуаром. Часть ее оторвалась и рухнула вниз, распугав, к счастью благополучно, прохожих, а на другой половине, быстро сползавшей, ворона продолжала свое дело. И когда остальное снежное плато рухнуло, ворона приподнялась, уселась на самом желобе и стала глядеть вниз на упавший снег: то одним глазом взглянет, то повернет голову – и другим…
– Какая прелесть!..- радовался старик.
Должно быть, убедившись, что все потеряно, ворона улетела, и снова потух старик.
– Пойдемте,- позвал я его и взял за руку.
– Лучше бы в трактир, напротив. Да вот деньги-то…- и он опять зашарил в кармане.
– Денег-то у меня тоже нет.
Я взял его за руку, и мы зашлепали по растаявшему тротуару.
– Одет-то я… Нет, не пойду! – уперся было он на лестнице.
– Да у меня отдельная комната, никого не встретим. Я отпер дверь и через пустую прихожую мимо кухни
провел его к себе, усадил на диван, а сам пошел в, чулан, достал валенки-боты. По пути забежал к жене и, коротко сказав о госте, попросил приготовить поесть.
Принес, дал ему теплые носки и заставил переобуться.
Он долго противился, а когда надел, сказал:
– Вот хорошо, а то ноги заколели!
Встал, закозырился, лицо посвежело, глаза улыбались.
– Ишь ты, теперь хоть куда. Штаны-то еще новые…- и снова сел.
В это время вошла жена – он страшно сконфузился, но только на минуту.
– Алексей Кондратьевич, пойдемте закусить,- пригласила она.
С трудом, дрожащей рукой он поднял стаканчик и как-то медленно втянул в себя его содержимое. А я ему приготовил на ломтике хлеба кусок тертой с сыром селедки в уксусе и с зеленым луком. И прямо в рот сунул:
– Закусывай – трезвиловка1 Он съел и повеселел:
– Вот так закуска!..
А жена ему тем временем другой такой же бутерброд приготовила.
– Не разберу, что такое, а вкусно,- похвалил он.
После второго стаканчика старик помолодел, оживился и даже два биточка съел – аппетит явился после «трезвиловки».
Разговорились. Вспоминали журналы, выставки, художников. Он взял со стола карандаш и спросил бумаги.
– Привык что-нибудь чертить, когда говорю… А то руки мешают.
Я подал ему альбом и карандаш.
Просидел у меня Алексей Кондратьевич часа два. От чая он отказался и просил было пива, но угостили его все-таки чаем с домашней наливкой, от которой он в восторг пришел.
Я предложил Алексею Кондратьевичу отдохнуть на диване и заставил его надеть мой охотничий длинный пиджак из бобрика. И хотя трудно его было уговорить, он все-таки надел, и когда я провожал старика, то был уверен, что ему в обшитых кожей валенках и в этом пиджаке и при его летнем пальто холодно не будет. В карман ему я незаметно сунул серебра.
Жена, провожая его, просила заходить не стесняясь, когда угодно. Он радостно обещал, но ни разу не зашел,- и никогда больше я его не встречал, слышал только, что старик окончательно отрущобился и никуда не показывается.
Я его видел только три раза и все три раза в конце марта, когда грачи прилетают и гнезда вьют…
В моем альбоме он нарисовал весну… избушку… лужу… и грачей…
И вспоминаю я этого большого художника и милого моему сердцу человека каждую весну,- когда грачи прилетают.
«НЕЧАЯННАЯ РАДОСТЬ»
Огромный железный замок, каких с тех пор я больше никогда не видал, висел на низенькой, обитой листовым железом двери.
А привело меня к этой двери вот что. Это было в половине восьмидесятых годов, в конце сентября. Я работал тогда в «Русских ведомостях» и возвращался с ночного пожара по Малой Бронной. Вижу, с бульварчика Патриарших прудов тропотит мелкими шажками, чуть не бежит, маленький человечек с рыжеватой округлой бороденкой и маленькими «северными» пронзительными глазками, весело глядящими, ничего не видя из-под измятой полястой шляпенки. Одет он был в модную тогда среди небогатой интеллигенции коричневую размахайку-крылатку.
– Елпидифор Васильевич, здравствуйте!
– А, Баян, ты откуда такой чумазый?
– С пожара на Живодерке.
– Большой пожар?
– Строчек на пятнадцать… цыганский домишко сгорел.
– А! На-ка, пощупай…
И сует мне из-под крыла своей размахайки пакет с горячими калачами.
– Горяченькие; пойдем ко мне чай пить. Вот моя квартира.
И, потянув меня в ворота, вынул из кармана огромный железный ключ с резной бородкой и плоской, ажурной ручкой.
– Видал такие? В прошлом году настоятель Каменного монастыря на Кубинском озере подарил замочек-то. Петровских времен.
Пока он отпирал этот замочек величиной с кошку и изображавший собой кошку: ручка – хвост во рту,- к нам подошел усатый, солдатского вида, седой дворник. Он поставил к стенке метлу, вытянулся во фронт и шапку «по-николаевски» скинул.
– Чего изволите приказать, ваше превосходительство?
– Опять?! Сколько раз говорил. У меня, небось, имя есть.
– Ельди… Ельди… Ну, хоть убей… Ваше превосходительство…
– Ладно; вот тебе копейка, беги в трактир за кипятком, чай заваришь…
Заиграл какую-то музыку замок, запела дверь, и мы с Елпидифором Васильевичем вошли. Елпидифор Васильевич передал дворнику большой медный чайник, в который сыпнул щепотку чаю из жестяной чайницы с надписью «К. и С. Поповы».
– И на письмах,- обратился ко мне дворник,- им пишут: «Его превосходительству»…
– Ну, ладно, беги за чаем… Да тут около пруда разносчик с грешниками1 стоит, купи у него десяточек,- и дал гривенник и газету на обертку.
– Грешники и Патриарший пруд! Это почище «развесистой» клюквы, думаю…
Квартира Елпидифора Васильевича была в нижнем этаже, с маленькими оконцами, глядевшими из толстенных сводов, как из глубокой ниши. Первая комната, где мы повесили верхнее платье, была прихожая, заваленная связками рукописей чуть не до потолка. Только рядом с дверью висел медный рукомойник над треногой ушастой деревянной лоханью. Рядом с ним серебрилось широкое полотенце, вышитое синим с красным: с одной стороны – красная избушка, по сторонам две елки, а с другой – синий монах в красной лодке и опять две елочки, тоже синие.
– На, умойся! – Подал мне кусок яичного мыла и, указывая на полотенце, сказал: – Этим летом мне монашки в скиту поднесли.
1 Гречневики.
Когда я умылся и вошел в следующую комнату, Елпидифор Васильевич разбирал наваленные на столе бумаги и перекладывал их на соседний стол.
– Очищу место для чая… А ты пойди в те комнаты, погляди на стенах иконы древние.
Комната, в которой накрывался чай, была и столовая, и приемная, и рабочий кабинет. Она сплошь завалена пачками и кипами перевязанных бумаг. По стенам – полки, набитые книгами, то огромными, то крошечными, в древних кожаных переплетах. На одном из четырех столов стояла чернильница, лежали окруженные выцветшими древними рукописями свежие листы начатой работы. Следующая комната – спальня хозяина. На огромном, красного дерева диване – ситцевое одеяло из цветных ситцевых треугольничков. «Наверное, работы таких же монашенок, что и полотенце вышивали!» – подумалось мне. Сверху лежали две подушки, также в вышитых наволочках. По сторонам, между полками книг, висели от пола до потолка древние иконы, рассмотреть которые было невозможно: окна, запыленные, должно быть, никогда не мытые, создавали таинственный полумрак. Слепо выглядывали образа из ниш и почерневших от времени глубоких, толстых сводов. Пахло слегка сыростью, пылью, старой бумагой и еще чем-то. Я узнал чем только в следующей большой комнате. В полумраке (солнце из-за высокого соседнего дома никогда сюда не заглядывало) можно было рассмотреть такие же иконы, сплошь завесившие стены, уложенные на полу книги и связки рукописей. Местами все переплелось паутиной. Я догадался, чем пахло в той комнате: пахло мышами. Рассмотреть ничего нельзя, – только из-под толстой, мохнатой, как бы живой пыли неведомые контуры видны. Елпидифор Васильевич вошел и позвал пить чай.
– Вот три года все собираюсь разобраться, да все не удосужусь. Цены нет этому хламу. И вот всё новые и новые наслоения. Каждый год с севера привожу… Вот здесь уж законченная работа – «Причитания северного края»… Былины да песни древние. Вот здесь весь угол раскольничий. Тут древний царский быт… А вот театральный уголок! Я, брат, тоже по театру годка два поработал, по истории русского театра до восемнадцатого века… А вот это, где пыли нет, сверху, – «Слово о полку Игореве»… Чудеса! Что за язык… я прямо отдыхаю на этой работе… Как раз сейчас на столе «Игорь» лежит… А вот как-то пришел ко мне один приятель, – ты его знаешь, а потому имени не скажу, – да и говорит: «Так жить нельзя! Это у тебя не квартира ученого, а лавочка старьевщика!» И с этого слова мне еще дороже стало мое логово и мой хлам. Чуть пошевелишь – золото. Копнешь, а под ним бриллиант. Одно возьмешь, а другое само лезет. Все-то я помню. Этот хлам у меня в голове: закрою глаза и памятью вижу, что там лежит, что как выглядит.
А чай уже сервирован.
На свободном месте стола, рядом с кипой рукописей по «Игорю», стоял большой медный чайник и два стакана на блюдечках, лежали калачи, каленые яйца, вареная колбаса и десяток гречневиков на «Московском листке».
– Еще теплые, подсолнечным маслицем вспрыснуты. Аромат! Я их очень люблю. А вот чем я тебя попотчую с чайком. Землячка вот твоя! – И подвинул ко мне глиняную банку с благоуханным поляничным вареньем на меду.
– Это с Бела-Озера… Ведь твой отец белозер, а я черепан. Оба мы потомки ушкуйников. Давно я с ним не видался, вместе учились.
Я это знал, и мой отец в письмах ко мне приписывал: кланяйся черепану. Из-за этого и наша долгая дружба с Елпидифором Васильевичем началась.