«Эге! Вот откуда твоя слава пошла. Ничто не ново под луной!»
Глядя на эти фигуры идолов и домодельные скитские иконы и картины из покоев раскольничьих владык севера, много общего я находил потом на декадентских выставках. К их картинам также требовались надписи вроде этой:
«Се лев, а не собака».
На стенке разное оружие, отысканное Барсовым на чердаках и в подвалах монастырей: копья, ружья, медная пушечка, и из раскопок в старой Рязани – стрелы, ерихонки железные, кольчуги.
– А вот это, видишь, на стене, железные вериги в пуд весом. Их носил юродивый Фомушка, который проклял за душегубство Ивана Грозного, когда он зверствовал в Вологде. Иван Грозный после этого проклятия уехал и не тронул «блаженного». Вериги потом в Вологде висели в монастыре, а Палладий, новый архиерей, приказал их убрать и выбросить.
А вот оборудованный с особым тщанием под средним окном и около него на стене – театральный уголок.
– Я, брат, ты знаешь, тоже годика два и театру послужил… Работал по истории русского театра до восемнадцатого века. Всех книжников и барахольщиков объелозил… Книги, рукописи – там, вверху, в шкафах а здесь, видишь, – указал он на стену и витринку, – маски разных времен, рисунки, лепка, оружие и доспехи, а в шкафу костюмы… Я, брат, тоже считаю себя человеком театра. Кто им не увлекался! Я-то ушел, а вот и сейчас два дьякона в опере служат.
Потом уж, наверху, за накрытым столом, говорит:
– Помнишь, какая хламота была на Патриарших? Теперь этот музейчик всегда заперт, окна не отворяются, все кисеей покрыто… А мышами-то все-таки припахивает!
– Да, есть-таки. Как там было.
– Вот за это-то я и люблю эти комнаты. Как ты ни говори, а все-таки «лавочка старьевщика» имела свою особую прелесть. Ведь там и под пылью жизнь кипела: потянешь одно, а там, глядишь, другое за ним, из друго-
го совсем мира… А за ним еще и еще. Как игра в бирюльки – только живые. Одна родит другую.
А сам поляничную подливает и подвигает ко мне чарочку: «Пей другую». Это уж десятая!
– Так-то, Баян!
Выпили, а он широким жестом обвел шкафы.
– А тут что? Как солдаты, стоят книги, и каждая на своей полочке, и каждая бирюлька занумерована… А там, куда ни ткнись, всюду «нечаянная радость». Нe ждешь, а найдешь!
– Да, это ты верно слово сказал.
– Да не мое это слово – чужое повторяю, а сказал его Лев Николаевич Толстой. Он в конце семидесятых годов, когда приезжал в Москву, ко мне захаживал советоваться насчет материалов для своих работ. Иногда надо было показывать их и при нем рыться в пыли архива. То и дело приходилось неожиданно находить нужное совсем в неподобающем месте. И сказал он мне как-то: «Я понимаю теперь, как можно любить самую беспорядочность такого архива: в нем живет нечаянная радость».
Вот почти единственное, что у меня осталось ярче всего в памяти из его рассказов о Толстом. А говорил он мне о нем не раз. Смутно помню, что он много раз вспоминал разговоры с Толстым по поводу декабристов. Я помню, что Барсов упоминал в тот день часто это слово,- называл много известных имен, но я боюсь их вспоминать, даже то, что осталось в памяти: вдруг ошибешься. А с такими великими именами ошибки недопустимы, а то выйдет, как у барсовского «Личарды».
– Ельди… Ельди… Хоть убей… Ваше превосходительство!
Я вот ничего не записывал из этих разговоров, о чем теперь слезно жалею: сколько он знал!
Помнится, что раз только, вернувшись домой, я записал один разговор, а что именно, не помню.
И вот теперь, через десяток лет, когда я пишу мою памятку о друге моем, друге моего отца, друге всех и вся, – я нашел в папке обрывок старой тетради, в которой сохранилась единственная запись одной нашей беседы.
Вот она целиком, вся как есть.
«Сегодня, 25 июня 1901 года, был я у Барсова в его домике. Он, как всегда дома, в кумачной рубахе и соломенной шляпе. Блаженствует в своем садочке. Самовар. Чай с поляничным вареньем – из Белозерска прислали. Пирожки с вологодскими рыжечками и луком и неизбежный «монахором» из старинных серебряных чарочек.
– Все то же, что там, на Патриарших. И варенье-поляничка, и морошка моченая, и наливочка.
– Сравнил! Теперь рай! И скатерка чистая, и самовар.
– Мне и тогда у тебя нравилось, хорош уголок был!
– Вот то же и Толстой говорил… Он там у меня несколько раз был, когда приезжал в Москву. Это было в 78-м и 79-м годах. Он тогда писал новый роман «Петр I». Много о севере расспрашивал, о древних людях. А потом приходит как-то ко мне и говорит:
– Я пока остановился писать «Петра»: ничего в расколе не понимаю.- И засыпал меня вопросами о расколе. Потом уж я напечатал в «Русском обозрении» статью: «Петр и Толстой». Это был мой ответ Льву Николаевичу. Как-то тогда Толстой встретился с гостившим у меня моим другом, собирателем былин Щеголенковым. Я записывал с голоса его былины. Старик был совершенно неграмотен.
Я их познакомил. Разговор сделался общим. Щеголенков много говорил о внецерковных христианах. Толстой заслушался его, хлопнул меня по плечу и сказал:
– Вот как по-настоящему богу молятся. А мы разве умеем?
Просидел тогда Толстой у меня до поздней ночи.
Толстой так увлекся сказами и былинами Щеголенкова, что пригласил его к себе, и он, уже совсем старый, – ему было тогда под восемьдесят, – прогостил у Толстого месяца три. С этой встречи у меня Толстой бросил окончательно свой роман «Петр I» и перестал быть художником, посвятив всего себя вопросу внецерковного христианства…»
Рассказ Барсова я записал дословно, пока Елпидифор Васильевич выходил из-за стола по хозяйству, и даже из записной книжки переписал в тетрадь.
ВСТРЕЧИ С ГОРЬКИМ
I
Я зачитывался первыми рассказами Горького, дивился, что нашелся большой художник, затронувший тот мир, в котором я так долго вращался. Антон Чехов не раз мне говорил: «Тебя надо свести с Горьким! Познакомься с ним обязательно».
И Горькому говорил обо мне с тем же предложением.
Но мои постоянные отъезды из Москвы в газетные командировки нас вечно разлучали: он в Москве – меня нет,- и наоборот. Но все-таки встретились в первый раз у Чехова.
В 1899 году я работал в только что открывшейся амфитеатровской газете «Россия» и в «Курьере». В июле, вернувшись из очень рискованной поездки по Балканскому полуострову и сдав последнюю корреспонденцию в «Россию», я, совершенно утомленный работой и пережитыми днями в Белграде во время осадного положения, решил отдохнуть несколько дней на Волге. Остановился в Нижнем, чтобы на другой день выехать обратно, но зашел к Горькому, положительно очаровался им и застрял на несколько дней. Мне помнится, что он жил в той же квартире, где я бывал в 1882 году у Вл. Г. Короленко, тоже сосланного тогда в Нижний, как и Горький.
*
Алексей Максимович и Екатерина Павловна приняли меня просто и дружески. Я у них обедал, пил чай, играл с маленьким Максимом, который лазал по мне, забираясь на плечи.
Незабвенные дни!
Как-то, гуляя по Покровке в яркий июльский день, я фотографировал своим кодаком всю семью, но лучше всех вышел Максимчик. Это единственная карточка, уцелевшая у меня от того времени.
С Алексеем Максимовичем вдвоем мы гуляли ежедневно с утра по городу, по Нижнему базару, среди грузчиков и рабочего народа, с которым так связана была его и моя юность. Было что вспомнить, понимали друг друга с одного слова. Лазали вдвоем по развалинам кремля и снимали кодаком друг друга, стараясь повиснуть где-нибудь над пропастью. Алексею Максимовичу нравились такие порывы удали. Сидя на откосе и над впадением Оки в Волгу, мы любовались красотами.
На меня особо сильное впечатление производил тогда этот вид, подобный которому я видел так недавно, месяц назад. Откос Нижнего и сад Калимегданской крепости в Белграде – это повторение одного в другом. И там с высокой скалы и также слева перед самым городом впадает могучая Сава в огромный Дунай. Там, где перед нами строения ярмарки, – город Землин, и так же как перед нами теперь даль полей, так и там – степи Венгрии. И тут я рассказал Алексею Максимовичу подробности моего побега и события в Белграде, о которых он уже знал из газет… Я, как шиллеровский Роллер, сорвавшийся с виселицы, под впечатлением вида с откоса переживал недавние приключения и болтал без умолку…
С откоса мы прошли в цирк Акима Никитина, моего старого товарища по цирку, попали на репетицию. Аким был в восторге от гостя, которого знал хорошо, как и весь Нижний его знал, и тут же предложил посещать цирк во все время его пребывания в Нижнем, и во время спектаклей, и во время репетиций, быть в цирке, как дома.
Алексей Максимович сразу полюбил Акима, простого и милого, интересовался репетициями и всегда ходил в цирк, как свой человек.
Но как хорошо было в доме за обедом и чаем! У меня нервы были приподняты после пережитого, я рассказывал о моих приключениях, так что гостеприимному хозяину и говорить было некогда.
Но когда я стал рассказывать подробности о студенческих волнениях в Москве, Алексей Максимович оживился и заговорил, весь отдавшись этому жгучему вопросу.
Тут я припомнил написанные мной зимой два стихотворения, ходившие в Москве по рукам. Когда я прочел их, он встал, принес бумаги и карандаш и просил меня записать, что я и сделал, подписавшись В. Гиляй.
II
На другой день мы гуляли по пристани. Встречаю знакомого москвича, долго служившего по пароходству на Волге. Окликаю его:
– Николай Федорович!
С ним трое нижегородцев, тоже служащих по пароходству. Окружили нас, познакомились и зовут:
– Пойдем с нами. Там баржу разбило. Вот наш пароход стоит. Там и закуска – все как следует… Только добежим до…- назвали какое-то место,- поглядим и сейчас назад… Через час дома.
– Алексей Максимович, едем, – предлагаю.
– Едем,- улыбается.
Сели на шумевший небольшой буксир, повернули нос и побежали на низ. Мы сидели на носу. Разговаривали. День серенький, без ветра. Я чувствовал себя совершенно отдохнувшим, и настроение было буйное, хотелось расходовать свои возобновленные силы. Я начал читать стихи на буйные мотивы… Наконец прочел всю поэму свою о Стеньке Разине. Лучшей обстановки и лучших слушателей с Горьким во главе придумать было нельзя. Восторг полный… Пароход уже стал заворачивать, чтобы причалить против воды у затонувшей баржи.
Незаметно пролетел десяток верст.
Алексей Максимович сказал мне:
– Дядя, а мне Стеньку пришли!
Затонувшая баржа, груженная железом. Водолив да двое рабочих на ней. А кругом нигде и никого. Мы да баржа на боку…
Хозяева спустились на баржу, а мы гуляли по песку минут десять, и нас кликнули:
– Ну, теперь выпьем!
Перед нами выросли три корзины.
Развязали одну – шампанское.
Развязали другую -стаканы, тарелки, посуда.
Развязали последнюю – ламповые стекла, завернутые в соломенные колпачки. Недоумение сменилось хохотом.
– Чем закусывать будем?
А Горький указал на мачту баржи.
– А вобла-то на что?
Сняли с мачты связки воблы. Отвалили и пошли вверх. Алексей Максимович веселился больше всех, смотря, как под воблу хорошо шампанское пьется… Меня заставил прочитать еще раз Стеньку Разина… Через полчаса мы были у пристани. А через час Екатерина Павловна угощала нас обедом.
Вернувшись в Москву, я послал мой сборник стихов «Забытая тетрадь», где были напечатаны, проспанные цензурой, две главы «Стеньки Разина».
«Разин – здорово! и красиво!» – пишет мне в ответ на посылку Алексей Максимович.
*
Впоследствии в Москве мы встречались у Антона Чехова и в Художественном театре, когда Алексей Максимович ставил свое знаменитое «На дне». Для этой пьесы я водил артистов труппы Художественного театра со Станиславским и Немировичем-Данченко во главе по притонам Хитрова рынка, а художника Симова даже в самые трущобные подземелья Кулаковки, в тайные притоны «Сухого оврага», которые Симов увековечил в своих прекрасных декорациях. А потом Алексей Максимович уехал за границу, прислав мне со своей надписью полное собрание своих сочинений.
III
Я опять пережил эти впечатления 1899 года еще раз, когда в мартовской книжке «Нового мира» за 1926 год был напечатан протокол допроса Горького после его ареста весной 1901 года.