Первая волна девушек обычно заходит сюда разменять деньги на сдачу клиентам. В большинстве они некрасивы, и у бармена всегда есть для них словечко-другое. Ближе к закрытию некоторые из них вновь появляются пропустить на ночь стаканчик, вне зависимости от того, удалось ли им кого-нибудь подцепить. Если девушка приходит с клиентом — обычно это местные бандиты — бармен ведет себя с ними столь же сердечно и внимательно, как с влюбленной парой, каковой они, в известном смысле, и являются. А если девушка приходит одна, после неудачного вечера, то бармен наливает ей кофе с солидной порцией коньяка и утешает в том смысле, что на улице просто дождь и холодно, то есть погода, по его разумению, не очень годится для клиентов. И она обычно делает последнюю попытку, цепляясь к какому-нибудь посетителю.
Поговорив с девушками и сыграв пару раз в кегли, Профейн, Анхель и Джеронимо вышли на улицу. На выходе они встретили миссис Мендозу.
— Ты не видел сестру? — спросила она Анхеля. — Она собиралась после работы помочь мне с покупками. Она никогда раньше так не поступала, Анхелито. Я беспокоюсь.
Прибежал Кук.
— Долорес говорит, что она ушла с Плейбоями, но неизвестно — куда. Фина недавно звонила, и Долорес говорит, что голос звучал как-то странно. Миссис Мендоза схватила его за голову и спросила — откуда был звонок. Но Кук повторил, что этого никто не знает. Профейн посмотрел на Анхеля и увидел, что тот смотрит на него. Когда миссис Мендоза ушла, Анхель сказал:
— Мне не хотелось бы так думать о собственной сестре. Но если хоть один из этих маленьких pinga что-нибудь пытался с ней с делать…
Профейн думал о том же самом, но вслух ничего не сказал. Анхель и без того был расстроен, но все равно понял, что Профейну пришли в голову те же мысли. Они оба знали Фину.
— Мы должны найти ее.
— Их полно по всему городу, — сказал Джеронимо. — Хотя я знаю пару их тусовочных мест. — Они решили начать в клубе на Мотт-стрит. До полуночи они объехали на метро весь Нью-Йорк, но везде натыкались на опустевшие кафе и запертые двери. На Амстердам-авеню в районе Шестидесятых улиц они услышали за углом шум.
— Господи Иисусе! — молвил Джеронимо. Там шла битва по полной программе. В глаза сразу бросилось пистолеты, но в основном были ножи, куски труб и армейские пряжки. Они прошли в обход мимо автомобильных стоянок и увидели там человека в твидовом костюме, который прятался за новым «Линкольном» и возился с ручками магнитофона. На ближнем дереве сидел звукооператор и развешивал микрофоны. Поднимался ветер, и ночь обещала быть холодной.
— Привет, — сказал твидовый костюм. — Меня зовут Винсом.
— Босс моей сестры, — прошептал Анхель. Профейн услышал на улице визг, и ему показалось, что это — Фина. Он побежал. Стрельба и вопли. Из аллеи впереди выскочило пятеро Королей Бопа. Анхель и Джеронимо старались не отставать от Профейна. Чья-то машина стояла прямо посреди улицы, а ее приемник, настроенный на волну WLIB, орал на всю катушку. Совсем рядом они услышали свист рассекающей воздух пряжки и громкий вскрик, но тень большого черного дерева скрывала происходящее.
Они прочесывали улицу в поисках какого-нибудь клуба. Вскоре они увидели на тротуаре нарисованную мелом стрелку, указывающую на дом из песчаника, и написанные рядом буквы «ПБ». Они вбежали по ступеням, и на двери обнаружили такую же надпись — «ПБ». Дверь оказалась заперта. Анхель пнул ее пару раз, и замок сломался. Позади них на улице царил полный хаос. На тротуаре лежала пара распростертых тел. Анхель бросился в зал. Профейн и Джеронимо — за ним. Со всех сторон стали слетаться полицейские сирены, смешиваясь с шумом потасовки.
Анхель открыл комнату в конце зала, и Профейн мельком увидел Фину. Обнаженная, она лежала с растрепанными волосами на старой солдатской раскладушке и улыбалась. Ее глаза стали такими же полыми, как в ту ночь у Люсиль на бильярдном столе. Анхель повернулся, оскалив зубы.
— Подождите, — сказал он. — Не входите. — Дверь затворилась, и вскоре они услышали, как он бьет Фину.
Возможно, Анхель успокоится, лишь получив взамен ее жизнь, — Профейн не знал, как далеко заходит в этом смысле их кодекс. Он не мог войти и вмешаться. Да и не знал — хочет ли. Полицейские сирены звучали крещендо и резко смолкли. Драка прекратилась. Профейну показалось, что прекратилось даже нечто большее. Он пожелал Джеронимо спокойной ночи и вышел из клуба. Он ни разу не повернул голову посмотреть, что творится сзади на улице.
Он решил больше к ним не возвращаться. Работа под улицей закончилась. Подошел к концу и покой в доме Мендоза. Он должен вновь выходить на поверхность — на улицу своих снов. Вскоре он нашел станцию метро, и уже через двадцать минут искал на окраине дешевую койку.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Она висит на западной стене
В кабинете-резиденции на Парк-авеню дантист Дадли Айгенвэлью любовался своим сокровищем. На черном бархате в застекленном шкафу красного дерева, шедевре мебельного искусства, лежал набор вставных челюстей — все зубы из разных металлов. Правый верхний клык — из чистого титана — был для Айгенвэлью центральной точкой протеза. Оригинальную отливку он видел около года назад в литейном цехе неподалеку от Колорадо-Спрингз, куда летал на личном самолете некоего Клейтона Чиклица по прозвищу Кровавый, Чиклица из «Йойодины» — одной из крупнейших оборонных корпораций восточного побережья, филиалы которой были разбросаны по всей стране. Они с Айгенвэлью принадлежат к одному Кругу. Во всяком случае, так говорил энтузиаст Стенсил. И верил в это.
Те, кто обращают внимание на такие вещи, не могли не заметить, как ближе к концу первого срока Эйзенхауэра на сером беспокойном фоне истории стали появляться яркие, смело трепещущие сигнальные флажки: моральная доминанта начала переходить к новой и невероятной профессии. В начале века психоанализ узурпировал у священников функции отца-исповедника. А теперь пришла пора аналитикам уступить место дантистам.
На самом деле речь шла не просто о смене номенклатуры. Приемы в зубном кабинете превратились в настоящие сеансы, а глубокомысленные изречения о себе стали предваряться фразой: "Мой дантист говорит, что…" Подобно своим предшественникам, психодонтия выработала свой жаргон: невроз стал называться "неправильным прикусом", оральная, анальная и генитальная стадии "прорезанием молочных зубов", Оно — «пульпой», а Суперэго — «эмалью».
Пульпа у зуба мягкая и снабжена кровеносными капиллярами, нервами. А эмаль, состоящая, в основном, из кальция, — неодушевленное вещество. Они и являли собой Оно и Я психодонтии. Твердое, безжизненное Я покрывает собой теплое, пульсирующее Оно — защищает и предохраняет.
Айгенвэлью зачарованно смотрел на тусклое мерцание титана и размышлял над фантазиями Стенсила (напрягшись, он представил их себе как периферическую амальгаму — сплав иллюзорного течения и блеска ртути с чистой истиной золота или серебра для заполнения трещин в защитной эмали — вдали от корня).
Дырки в зубах образуются по вполне определенным причинам, — рассуждал Айгенвэлью. Но даже если их несколько на зуб, то здесь нет никакой сознательной организации, враждебной пульпе, никакого заговора. Но все равно находятся люди типа Стенсила, которые объединяют все случайные кариесы мира в заговорщицкие группировки.
Селектор тихонько замигал и произнес: "Мистер Стенсил". Итак. Какой предлог на сей раз? Он потратил уже три приема для простой чистки зубов. Грациозной плавной походкой доктор Айгенвэлью вошел в комнату для ожидания. Стенсил встал и, запинаясь, поздоровался.
— Зубы болят? — сочувственно предположил доктор.
— Нет-нет, с зубами ничего, — вымолвил Стенсил. — Вы должны поговорить. Вы оба должны отбросить притворство.
Уже в кабинете, сидя за столом, Айгенвэлью сказал:
— Из вас плохой детектив и еще худший шпион.
— Это — не шпионаж, — запротестовал Стенсил, — но Ситуация становится невыносимой. — Этот термин он узнал от отца. — Они распускают Аллигаторный патруль. Потихоньку, чтобы не привлекать внимание.
— Думаете, это вы их спугнули?
— Пожалуйста. — Он ужасно побледнел. Затем извлек трубку с кисетом и принялся набивать ее, рассыпая табак на огромный — от стенки до стенки ковер.
— Вы представляли мне Аллигаторный Патруль, — сказал Айгенвэлью, — в юмористическом свете. Ничего себе разговорчик, когда моя ассистентка работает у вас во рту. Вы хотели, чтобы у нее дрогнула рука? Или чтобы я обмер? Если бы вместо нее был я с бор-машиной, то подобная реакция вызвала бы весьма неприятные ощущения. — Стенсил набил трубку и теперь раскуривал ее. — Вы с чего-то взяли, что я подробно осведомлен о неком заговоре. В мире, который населяете вы, мистер Стенсил, любая группа явлений может превратиться в заговор. Поэтому, вне всяких сомнений, ваши подозрения вполне оправданы. Но почему вы обращаетесь за консультацией именно ко мне? Почему бы вам не порыться в Британской Энциклопедии? Она гораздо лучше знает о любых интересующих вас явлениях. Если только вы не любопытствуете по поводу зубоврачебной науки. — Насколько слабым казался он себе в этом кресле! Ведь ему пятьдесят пять, а выглядит на все семьдесят. В то время как Айгенвэлью, примерно ровесник, выглядит на тридцать пять. И чувствует себя молодым. Какая область вас интересует? — продолжал доктор игриво. — Перидонтия, оральная хирургия, ортодонтия? Протезы?
— Он думает, протезы, — чем застал Айгенвэлью врасплох. Стенсил выстраивал защитную завесу ароматного трубочного дыма, чтобы за ней оставаться непостижимым. Но его голос уже и без того обрел некоторую твердость.
— Пойдемте, — сказал Айгенвэлью. Они вошли в заднюю комнату, где располагался музей. Щипцы, которые однажды держал в руках Фошар, первое издание «Хирурга-дантиста», Париж, 1728 год, кресло, где сидели пациенты Шапена Аарона Харриса, кирпич одного из первых зданий Балтиморского колледжа зубоврачебной хирургии. Айгенвэлью подвел Стенсила к шкафу красного дерева.
— Это чей? — спросил Стенсил, глядя на протез.
— Подобно принцу из "Золушки", — улыбнулся Айгенвэлью, — я ищу челюсть, к которой подошел бы этот протез.
— Стенсил, возможно, ищет то же самое. Не исключено, что этот протез носила она.
— Я сам сделал его, — сказал Айгенвэлью. — Кого бы вы ни искали, этот человек никогда его не видел. Только вы, я и еще пара привелегированных персон.
— Стенсил не может быть уверен.
— В том, что я говорю правду? Но-но, мистер Стенсил!
Вставные зубы на стенде тоже улыбались, словно упрекая своим блеском.
Когда они вернулись в кабинет, Айгенвэлью, пытаясь хоть что-то понять, поинтересовался:
— Кто же такая В.?
Но его спокойный разговорный тон не застал Стенсила врасплох, и он не выказал ни малейшего удивления по поводу осведомленности дантиста.
— У психодонтии свои секреты, а у Стенсила — свои, — ответил Стенсил. И что самое важное, у В. они тоже есть. Она оставила ему лишь жалкие останки досье. И большая часть из того, что у него есть — это предположения. Он не знает ни кто она, ни что она. Он пытается выяснить. Она — вроде отцовского наследства.
За окном клубился полдень, колеблемый лишь слабым ветерком. Казалось, слова Стенсила бестелесной оболочкой падали в полый куб размером со стол Айгенвэлью. Не перебивая, дантист слушал рассказ Стенсила о том, как отцу случилось столкнуться с девушкой по имени В. Когда он закончил, Айгенвэлью произнес:
— И вы, конечно, взялись за дело. По горячим следам.
— Да. Но нашел немногим больше того, о чем Стенсил только что рассказал. — В этом-то все и дело. Казалось бы, несколько лет назад Флоренцию наводняли собой те же туристы, что и в начале века. Но кем бы В. ни была, ее, наверное, поглотили воздушные ренессансные пространства этого города, или приняли в себя тысячи Великих Полотен, — вот и все, что удалось определить Стенсилу. Однако он обнаружил один относящийся к делу факт: она была связана — хотя, возможно, лишь косвенно — с одним из тех великих заговоров, предвосхищений Армагеддона, что охватили всех здравомыслящих дипломатов накануне Первой мировой. В. и заговор. Конкретная форма последнего зависела лишь от случайных инцидентов в истории того времени.
Быть может, ткань истории нашего века, — думал Айгенвэлью, — испещрена складками, причем если мы находимся — как, например, Стенсил — на дне одной из них, то невозможно определить основу, уток или узор в другом месте той же ткани. При этом в силу существования одной складки предполагается наличие других, разделенных и сгрупированных в сложные циклы, которые, в свою очередь, приобретают еще большее значение, чем даже структура ткани и разрушают какую бы то ни было целостность. Поэтому мы так очарованно смотрим на смешные автомобили тридцатых, любопытную моду двадцатых и на своеобразные моральные устои наших прародителей. Мы создаем и посещаем мюзиклы о них и вводим в самих себя фальшивые воспоминания, поддельную ностальгию, о том, какими они были. Соответственно, мы потеряли всякое понятие о традициях. Возможно, живи мы на вершине складки, все складывалось бы по-другому. Тогда мы, по крайней мере, могли бы оглядеться.
I
В апреле 1899 года ошалевший от весны юный Эван Годольфин, щеголяя в костюме, слишком, пожалуй, эстетском для такого пухлого парнишки, прибыл во Флоренцию. Загримированное каплями щедрого слепого дождя, хлынувшего на город в три часа пополудни, его лицо цветом и беспечным выражением напоминало свежий пирог со свининой. Выйдя на Стационе Сентрале, он остановил открытый экипаж, помахав ему зонтиком из светло-вишневого шелка, отрывисто бросил агенту из системы Кука адрес отеля, неуклюже исполнил двойной антраша, выкрикнул британское "джолли-хо!", не имевшее конкретного адресата, прыгнул в кэб, и, распевая веселые песни, поехал по Виа деи Пацани. Официально он прибыл сюда для встречи с отцом, капитаном Хью членом Королевского географического общества и исследователем Антарктиды. Впрочем, Эван всегда был неслухом, не нуждающимся ни в каких основаниях для своих поступков — ни в официальных, ни в каких других. В семье его называли Эван Дурачок. За это в моменты игривого настроения он обзывал всех остальных Годольфинов Истэблишментом. Как и любые другие его высказывания, эта кличка не несла в себе никакой злобы: в детстве он с ужасом взирал на диккенсовского Толстяка как на вызов своей вере в то, что все толстяки обладают врожденными качествами Хорошего Парня, и впоследствие приложил немало усилий — не меньше, чем для того, чтобы оставаться неслухом, — для борьбы с таким оскорблением его породе. Ибо, несмотря на попытки Истэблишмента в обратном, бестолковость давалась Эвану нелегко. Он испытывал нежную привязанность к отцу, но не разделял его консерваторских взглядов: сколько он себя помнил, ему все время приходилось трудиться в тени капитана Хью — героя Империи, — и Эван изо всех сил сопротивлялся попыткам заставить его двигаться к славе, уготованной самой фамилией Годольфин. Но это была лишь особенность эпохи, и Эван, будучи, в сущности, неплохим парнем, не мог не измениться вместе с веком. Некоторое время он тешил себя мыслью о получении офицерского чина и плаваниях, — не затем, чтобы следовать по отцовской стезе, а просто чтобы удрать от Истэблишмента. Его юношеские мечтания во времена семейных стрессов состояли из молитвоподобных, экзотических слогов: Бахрейн, Дар-эс-Салам, Самаранг. Но на втором курсе его исключили из Дартмутского училища за предводительство нигилистской группы "Лига Красного Восхода", чей метод ускорения революции состоял в проведении буйных пьянок под окном коммодора. Разведя руками в коллективном отчаянии, семья сослала его на континент, надеясь, возможно, что он выкинет там какой-нибудь номер, который общество сочтет достаточным для заключения Эвана в тюрьму.
Однажды вечером, восстанавливаясь в Дювилле после щедрого двухмесячного парижского распутства, он вернулся в отель на семнадцать тысяч франков богаче — спасибо гнедой Шер Баллон — и нашел там телеграмму от капитана Хью со следующим текстом: "Слышал тебя выгнали. Если нужно с кем-нибудь поделиться я на Пьяцца делла Синьориа пять восьмой этаж. Мне очень хотелось бы увидеть сына. Глупо в телеграмме писать лишнее. Вейссу. Ты понимаешь. ОТЕЦ."