- Поедемте к нам, пожалуйста,- сказал я, нагибаясь и заглядывая в фаэтон.
- Нет, к нам ближе, - сказала маленькая женщина, - благодарю вас. А вот вы лучше лошадь вашу. Михею отдайте, а сами в фаэтон садитесь. Здесь все-таки от дождя защита.
- Полезайте, барин, - молвил Михей и отобрал у меня поводья, заметив мою нерешительность.
Через минуту мы ехали в Мартовку, имение господина Ворошилова, с супругой которого я сидел теперь бок о бок.
- Меня зовут Натальей Петровной, - сказала она, заглядывая мне в глаза,- я теперь одна. Муж на Кавказ поехал. Он доктор. Санаторий там устраивает.
Гроза шумела, и я не мог понять доброй половины того, что говорила мне Наталья Петров-на, но зато я видел ее лукавые зеленовато-жемчужные глаза, ее милые губы, нескладно очерчен-ные, но влекущие улыбкой, я чувствовал рядом ее нежное маленькое тело - и от всего этого у меня слабо и сладко кружилась голова.
Когда экипаж с колесами в тяжелой черноземной грязи въехал, наконец, в Мартовку, гроза уже утихла и начался хлопотливый гомон намокших и напуганных птиц.
Наталья Петровна провела меня в круглую столовую. Нам подали веселый самовар, и она стала мне объяснять, куда и зачем она ехала в фаэтоне, но я слушал ее слова, как музыку, не понимая их смысла. Взгляд, должно быть, был у меня при этом странный и рассеянный, так что Наталья Петровна, заметив его, остановилась на полуслове и спросила, что со мной.
Я, конечно, покраснел до ушей и сказал, что у меня мигрень. Тогда она заставила меня съесть какой-то порошок и повязала мне голову большим белым платком. В таком наряде ходил я с нею по саду, и она расспрашивала меня о гимназии, о книгах, которые я читаю, о том, зачем я поступаю на филологический факультет... В конце концов она заставила меня читать вслух Пушкина, которого она, по ее словам, обожала. Я ей читал любовные стихи, выразительно на нее поглядывая. Вид, должно быть, был у меня при этом забавный. Наталья Петровна засмеялась.
Я сконфузился и стал прощаться.
- Навещайте меня, - сказала она ласково, когда я, робея, целовал ее руку.
III
Я рассказал дядюшке о моем знакомстве. Он внимательно выслушал меня и сказал:
- Ты говоришь, у нее русые волосы.
- Да.
- У моей невесты тоже были русые волосы.
Чтобы доставить дядюшке удовольствие, я сказал:
- Расскажите мне про вашу невесту.
Он покраснел, как юноша, и охотно стал говорить на эту тему.
В ближайшее воскресенье я поехал с визитом к Наталье Петровне. Она встретила меня, как старого знакомого.
Мы гуляли по саду, где огромные тополя шуршали своими верхушками; сидели у плотины, где не уставая журчала вода; потом пошли в поля...
Все меня пленяло в Наталье Петровне: и ее милый взгляд, и мечтательная улыбка, и ее пальцы, бледно-розовые, как лепестки мальвы.
Она говорила со мной доверчиво и нежно, как с младшим братом, и я был счастлив, счастлив... Одно только меня смущало: она непрестанно вспоминала о своем муже.
Я уже знал, что его зовут Павлом Ивановичем, что он белокур, что у него большая борода, голубые глаза, что он гениальный ученый, врач, психолог, что он идеальный муж, что он сильный, смелый, здоровый и прочее, и прочее.
Я как-то не слишком восхищался этим человеком, несмотря на пламенное красноречие Натальи Петровны.
Когда я прощался с нею, мне было грустно почему-то. Однако я стал часто бывать в Мартовке. Я играл с Натальей Петровной в лаун-теннис; держал по полчаса, растопырив руки, какую-то розовую шерсть, когда она ее разматывала; читал ей вслух то Пушкина, то Флобера, то Бальзака...
Ночью я шептал непрестанно: люблю, люблю... И все мечтал открыть мою тайну Наталье Петровне.
Однажды, после вечернего чая, мы пошли с нею гулять, спустились в Алябьевскую балку, где было сыро и пахло болотом, поднялись на высокий холм, причем Наталья Петровна оперлась на мою руку и прижалась ко мне плечом, и очутились, наконец, около огромного поля подсолнухов. Вечерело. Подсолнухи повернули свои желтые головы к западу. Было тихо. И казалось, что земля устала и спит.
То, что Наталья Петровна касается меня своим маленьким нежным плечиком; то, что она молчит, и эта розоватая предвечерняя тишина полей всё волновало меня, и неясная надежда на что-то возникла у меня в сердце.
- Пойдемте сюда, - сказала тихо Наталья Петровна и слегка толкнула меня к подсолну-хам.
Мы вошли в этот зеленый лабиринт, где над нашими головами покачивались золотые чаши, и скоро мир пропал для нас и мы для мира.
Недоумевая, я следовал теперь за Натальей Петровной, которая пробиралась сквозь чащу подсолнухов, как зверек.
Наконец, на маленькой полянке она остановилась и села на землю. И я опустился покорно у ее ног. Мы видели клочок далекого безмолвного неба, а вокруг нас была непроницаемая зеленая стена. Мы были одни, одни...
- Какой вы милый! Милый! - сказала Наталья Петровна и прижала свою ладонь к моим губам.
У меня закружилась голова от счастья.
- Что с вами? - спросила Наталья Петровна, заметив мое волнение.
- Я люблю вас, - пробормотал я, чувствуя, что краснею.
Наталья Петровна загадочно улыбнулась.
Неожиданно она приблизила свои губы к моим губам, я почувствовал ее горячее дыхание, и влажный долгий поцелуй, непонятный для меня, заставил меня дрожать от неясного чувства наслаждения и тревоги.
Потом, слегка оттолкнув меня, Наталья Петровна сказала тихо:
- Здесь мне в первый раз признался в любви Павел... у вас глаза как у Павла, совсем как у него... Он прислал телеграмму... Завтра приедет.
1912
Подсолнухи. - Печатается по изд.: Чулков Г. Сочинения. Т. 6. СПб., 1912.
ОМУТ
I
Александра Хомутова судили военным судом и приговорили к смертной казни. Мать Хомутова, седенькая и худенькая старушка, в черной кружевной наколочке, валялась у сына в ногах, уговаривая подать прошение о помиловании. Но Хомутов был упрямый, как его отец, который, узнав, что сын в партии, отрекся от него и не ходил к нему на свидание и даже на последнее свидание не пришел после приговора. И Александр не послушался матери.
Свидание с матерью было во вторник, а повесить Хомутова должны были в ночь с четверга на пятницу. Партия готовила побег, но денег в комитете не было: надо было съездить в Киев и там достать; одному надзирателю нужно было дать пятьсот, предстояли и другие расходы...
В Киев послали младшего Хомутова, - Алешу, только что кончившего гимназию. Дома он не сказал, зачем едет в Киев, но его и не спрашивали: должно быть, догадались зачем. Все сложилось удачно, и вечером в среду, получив семьсот рублей, Алеша выехал из Киева.
От волнений и ожиданий Алеша устал и теперь еще чувствовал мучительную тревогу: он любил брата и, когда он представлял себе возможную казнь, в горле у него начинались спазмы и он задыхался от ужаса и бессильной ненависти.
Но в то же время странная и неожиданная веселость загоралась у него на мгновение в сердце, как это бывает нередко в отчаянной и опасной борьбе.
Алеше было тогда восемнадцать лет. Он переживал те сладостные и тревожные дни, когда юношей вдруг овладевает неопределенное и, однако, острое предчувствие любви и страсти. Сначала подготовка к экзаменам, потом поручения, которые он охотно исполнял, когда партия возлагала их на него, отвлекая Алешу от этих томительных предчувствий, но всякая встреча с женщиною или даже мысль о такой встрече влияли на него, как колдовство.
И весь он был в каком-то весеннем возбуждении. Это возбуждение чувствовалось и во влажном блеске его больших темных глаз, и в беспокойной улыбке красных губ, и в стыдливом румянце, который время от времени окрашивал его юное, но уже утомленное лицо.
В купе второго класса, вместе с Алешей, оказалось еще двое: хромой офицер, побывавший в японском плену, и землемер, человек в очках, с желтоватою бородкою клином.
На станции Гребенка в купе вошла еще одна особа; это была стройная худенькая женщина, закутанная в черный шарф, так что лица нельзя было рассмотреть. В руке у нее был небольшой сак. Она тотчас же прикорнула в углу, и казалось, что она спит.
- Да, - сказал землемер, - велика наша Россия-матушка. Трудно ее, знаете ли, раскачать, но все же, приглядываясь к мужику, а без мужика Россия ничего не значит, приходишь, знаете ли, к заключению, что перемена в нем есть, не такой теперь мужик, как, - скажем, - лет десять назад.
- Что же, мужик лучше стал? - спросил Алеша, которому трудно было говорить: он думал о брате и о том, как хорошо, что есть деньги и можно спасти брата, что на это есть надежда по крайней мере.
- Не знаю, лучше мужик стал или хуже,- продолжал землемер. - Но ясное дело, стал он беспокойнее. Не спит.
- Это япошка дурману напустил, - проговорил неожиданно офицер, который лежал наверху, свесив голову вниз и слушая разговор.
- Как япошка? - спросил землемер, недоумевая.
- Солдатики, которые домой вернулись, у них в голове неладно.
"Как этот офицер нескладно говорит", - подумал Алеша и, заглянув на собеседника снизу, сказал:
- Вы непонятно выражаетесь. Почему у солдат в голове неладно?
- И у меня тоже в голове неладно. Невозможно вынести такие дела.
- В самом деле,- опять вмешался в разговор землемер. - В самом деле, говорят, многие из участников войны впали в этакое состояние, как бы сказать, расстройства или помрачения.
- Да. Мы всех манджурской лихорадкой заразили. Что ж! Надо признаться, и вы все, господа, головы потеряли.
- Про какую вы там лихорадку говорите? - нахмурился Алеша.
Слова офицера почему-то раздражали его и беспокоили, и он чувствовал, что офицер говорит о чем-то важном.
- Про такую лихорадку. Никто в себе теперь не уверен. Забыли о чести. Потому что все как в жару.
- Что за честь, когда нечего есть, - сказал землемер, кисло улыбаясь.
- Нет-с, милостивый государь, без чести никакого дела не сделаешь. И в освободительном движении, так называемом, без чести тоже участвовать никак нельзя. Я, - вы скажете, - рассуждаю как офицер. Но уверяю вас, милостивый государь, что без чести никак нельзя. Это все равно, что знамя потерять.
- Вы далеко изволите ехать? - спросил землемер, желая, по-видимому, прекратить этот разговор.
- Да, мне слезать сейчас.
Офицер спустился на руках вниз и стал топтаться по купе, укладывая вещи, надевая шапку и застенчиво поглядывая на спутников. Он заметно прихрамывал.
- Извините, господа, если что неладное сказал. Я о чести не к тому, чтобы обидеть. Я сочувствую интеллигенции.
Выходя из купе, он приложил руку к козырьку и прибавил:
- И рабочему классу особенно... Но и рабочему человеку о чести тоже надо помнить... До свидания...
- С предрассудками господин, - усмехнулся землемер, когда офицер, прихрамывая, вышел из купе. - Об таких тонкостях, как честь, думать не приходится. Дело не в чести, а в том, чтобы отстоять свои насущные интересы... А что касается войны...
И землемер стал рассуждать пространно на эту тему. В облаках табачного дыма то возника-ла, то пропадала его бороденка клином и поблескивали на носу очки.
Алеше было скучно слушать рассуждения землемера, и он был рад, когда и этот спутник через полчаса вышел на какой-то станции.
Алеша остался вдвоем с незнакомкою.
Он уже несколько раз посматривал на свою таинственную спутницу, которая дремала, прижавшись в углу дивана. До станции Ромодан, где предстояла пересадка и надо было ждать поезда семь часов, осталось езды часа два - не более. Алеша не хотел спать и был не прочь поговорить со своей спутницей. И вот, поймав, наконец, взгляд незнакомки, блеснувший на миг из-под черного шарфа, он сказал:
- Я вам мешаю, должно быть. Вам спать хочется. Я пойду поищу места в другом купе.
- Нет, я не буду спать. У меня в Ромодане пересадка, - ответила незнакомка приятным мягким голосом.
И Алеша, услышав этот голос, решил тотчас же, что его спутница миловидна, а может быть, и прекрасна, хотя в полумраке он все еще не мог разглядеть ее лица.
- И мне в Ромодане. Семь часов придется там сидеть.
Незнакомка без причины засмеялась.
- Там и спать невозможно. Скамейки жесткие, да и те всегда заняты.
- Вам, значит, так часто приходится ездить?
- Да не очень, однако приходилось.
Теперь незнакомка открыла свое лицо.
Она была миловидна. У нее были влажные, как у Алеши, глаза, нескромный улыбающийся рот и золотистая, нежная гибкая шея, от которой, как показалось Алеше, распространился запах, сладкий и пряный.
- У меня в Екатеринославе отец, - сказала незнакомка неожиданно. - Я к нему еду. И мачеха моя там. Вы что? Не верите?