Ант - Дан Маркович 5 стр.


Но я говорил о времени, оно быстро менялось. Яд оказался сильней и глубже, чем думали поверхностные реформаторы. Погибал язык, главное, что осталось общего на этом огромном пространстве. Но моя жизнь - отдельная история. Можно сказать, мне повезло. Дали работу, и, главное, получил свое жилье с окнами на поля, реку, лес. Такому, как я, свои стены и дверь почти все, что нужно для жизни. Я вычеркнул прошлое, а тот последний вечер с Лидой в особенности держал взаперти.

3.

Как мне нравилось, что в квартире до меня жили, что коричневый линолеум на полу стерт, стены обшарпаны... Эти панельные дома были расчитаны лет на пятьдесят, но сразу постарели, их старость, безалаберность и заброшенность, разбитые подъезды, трещины, щели между бетонными плитами дорожек, из них с весны до осени лезет буйная трава, вырастают цветы - все это нравилось мне. Часами подъезд молчал, не кричали дети, не ухал лифт, его не было. От порога вглубь квартиры ведет узкий коридор, всегда темный, никогда лампочку не вкручивал, пусть темно... Справа ванна, туалет, вот здесь я кое-что поменял, налепил перила на стены...

Дальше направо крошечный коридорчик в кухню - узкую щель, будку, капитанский мостик, рубку пилота, форпост... Перед окном стол, он накрыт старой клеенкой в больших голубых цветах, осталась от съехавших жильцов, я здесь сидел по вечерам и видел, как солнце опускается за лес. Если не сворачивать в кухню, то прямо через широкую дверь, которую я никогда не закрывал, попадаешь в большую комнату, из нее, через угол, налево, вход во вторую. Она поменьше, окном выглядывает на другую сторону дома.

Обе комнаты - единое пространство, а весь дом словно корабль, который плывет и остается на застывшей высокой волне... Дом на краю города, высокого холма, и из окон кухни и большой комнаты я видел просторное небо, неторопливый спуск к реке, поросший травой, редкими кустами, чахлыми деревьями... реки не видно, зато за ней плавные широкие поля, дальше лес до горизонта, почти ровного, только кое-где зубцы больших деревьев нарушают проведенную дрожащей рукой линию... В дальней комнате справа от порога большой чулан, за ним моя кровать, рядом с ней кресло, зажатое между кроватью и большим столом. Я устроил себе нору и сидел в ней, испытывая немалое блаженство, вдыхая пустоту, темноту и тишину... У окна книжные полки с обеих сторон, и окно замечательное - две березы тянутся ввысь, обгоняя друг друга и заслоняя меня от света, от соседнего дома, хотя он и так довольно далеко, через небольшой овражек и зеленую лужайку... такой же разбитый, тихий, странный...

И боль моя немного присмирела, смягчилась, утихла, а мне и не нужно было много, чтобы воспрянуть. Нет, не прошла, но срослась с фоном жизни, с ее течением - с ней следует считаться, но можно на время и забыть.. Мои унижения остались при мне, но ушли вглубь, растворились в темноте и тишине убежища, и я любил свою квартиру за постоянство, спокойствие и терпение ко мне.

В передней я повесил большое овальное зеркало и теперь мог видеть себя по пояс, и не стыдился того, что видел, впервые не прятался от своего изображения. Лысеющий брюнет с грубым красноватым лицом, впалые щеки, заросшие щетиной, глаза в глубине - небольшие, серые, немигающие. Лида говорила - "какие у тебя маленькие глазки"... У нее-то были большие, синие... как у матери, она говорила. Я видел фотографии - похожа, также красива, немного крупней, чем дочь. Лида со временем станет такой же... Но я отвлекся. Так вот, глаза... это раны, ходы в глубину, предательские тропинки к линии спартанского ополчения, я всегда был настороже, а сейчас успокоился и глаза немного смягчились. Нос грубый, вызывающе торчащий между впадинами щек, над носом возвышается лоб, прорезанный глубокими трещинами, кусковатый отвесный камень, утес, переходящий под прямым углом в черепную крышу, покрытую редкими волосами. Коренастый мужик, по виду лет сорока, суровый, молчаливый, сам в себе и на страже собственных рубежей, всегда на страже. Ни перед кем больше не унижусь. Не допущу унижений... Разве мало того, что карабкаешься по собственным стенам, чтобы справить нужду... но что об этом писать, кто не знает, тот не поймет, кто знает, тому достаточно намека.

Я любил сидеть на полу, смотреть, как солнце медленно плывет над лесом, тонет в закатном облаке, мареве, тумане, касается темносиней зубчатой кромки, постепенно плавит ее и плавится само, тает, расходится, нарушая геометрию круга, эллипса, становится плоским пирогом, куском масла впитывается в тесто, в синеву, прохладу, в темноту ...

О работе писать нечего, кое-какая была, на хлеб хватало. По утрам я заваривал в большой пиале две чайных ложки сухого чая со слонами, смотрел, как льется кипяток в черноту, расходятся красновато-коричневые струи, темнеет вода... жевал хлеб, запивал чаем и смотрел в окно, смотрел, смотрел... Я ждал решения. Оно созревало постепенно, подспудно, и вдруг -толчок, еще один шажок, уверенность в детали, сам себе сказал и тут же поверил. Я хотел начать с небольших рассказов и искал, ловил нужную интонацию... не думал, не решал, а сидел и вслушивался в свое дыхание, чтобы найти нужный ритм. .

Через месяц пришла бандероль. Редактор прислал мне кусок господина Джойса. Его печатать не решились, и он предлагал мне взяться - бесплатно, ради интереса. Вдруг что-то изменится, а перевод - вот он, господа, готово... Джойс стал моим собеседником, такой же ненормальный, юный художник, хотя и многословней меня, и вера какая-то смешная, а у меня никакой, только в жизнь... Живой теплый человек смотрел со страниц, и язык меня согревал. Он же впечатан в нас, язык, засел в матрице, не способ общения вовсе, а воздух жизни... Но я далек от общих разговоров. Господин Джойс был главным моим другом, пока я не начал писать сам и не отодвинул от себя разговоры между языками.

4.

В конце концов я почувствовал, что застоялся, перегрелся, слишком много во мне накопилось, я стал терять и забывать, и понял, что пора записывать. Небольшие рассказики стали получаться о том, о сем, о детях и детстве, маленькие впечатления и радости, подарки и ссоры, потом о школе, в которой несколько лет учился, об университете... Ничего особенного там не происходило - для начала какое-то слово, взгляд, звук, воспоминание, из этого вырастает короткое рассуждение, оно тут же ведет к картинке... Передо мной открывалась страна связей. Летучие, мгновенно возникающие.... Я на одной-двух страничках становился владыкой этих, вдруг возникающих, наслаждался бегом, парением над пространством, в котором не знал других пределов, кроме полей листа. От когда-то подслушанного в толпе слова - к дереву, кусту, траве, цветку, лицу человека или зверя... потом, отбросив острую тень, оказывался перед пустотой и молчанием, и уже почти падая, ухватывался за звук, повторял его, играл им, и через звук и ритм ловил новую тему, оставался на краю, но прочней уже и тверже стоял, обрастал двумя-тремя деталями, от живой картины возвращался к речи, к сказанным когда-то или подслушанным словам, от них - к мысли, потом обратно к картине, снова связывал все звуком... И это на бумажном пятачке, я трех страничек не признавал и к двум прибегал редко - одна! и та до конца не заполнена, внизу чистое поле, снег, стоят насмерть слова-ополченцы ... Проза, пронизанная ритмами, но не напоказ, построенная на звуке, но без явных повторов, замешанная на мгновенных ассоциациях разного характера...

Такие вот карточные домики я создавал и радовался, когда получалось. В начале рассказа я никогда не знал, чем дело оборвется, и если обрыв произошел на верной ноте, то не мог удержать слез. На мгновение. И никто меня не видел. А рассказики почти ни о чем, и все-таки о многом, как мгновенный луч в черноту. Ведь игра словечками, пусть эффектными и острыми, фабрика образов, даже неожиданных и оригинальных... все это обращается в пыль после первого прочтения по простой причине, о которой как-то обмолвился Пикассо, гениальный пижон и обманщик, талант которого преодолел собственную грубость... "А где же здесь драма?.." - спросил он, приблизив насмешливую морду к картине известного авангардиста. И никогда не пересекал этой границы, хотя обожал быть первым. Нечего делать, кроме как путаться в напечатанных словах, если на странице никого не жаль. И этого никто отменить не в силах, тем более, какие-то концепты и придумки, игра ума и душевной пустоты. Но рассуждения не моя стихия. Эти рассказики я писать любил, и мне с ними повезло - успел, возникла щель во времени, несколько лет жизнь наступала, а боль отступила.

5.

Лиду вспоминать избегал, но как-то само возникало, приходило. Появилась вдруг навязчивая мысль... я говорил уже... "что было бы, если б вместо моих ног самые обычные?.." Никто так не хотел обычности, как я!.. Или "что было бы, если б я не вернулся тогда, не вынудил ее так больно меня ударить?.." И как ни уходил от темы, она возникала снова. Я чувствовал, что опасно приближаться, и в то же время какой-то черт тянул меня к краю. В конце концов, чтобы отвязаться, нелепая, но весомая причина, я написал что-то вроде исследования, придумал героя, похожего на меня, с близкой судьбой, но выкинул из его жизни безобразие двух фактов - правду про ноги и последнюю встречу с Лидой, но не потому, что в них слишком много унизительного, меня толкал интерес - какой была бы моя история, не будь в ней этих двух страниц?.. Это была книга мечты, написанная с отчаянием и ненавистью к той силе, которую я называю Случаем. Все, что происходит по непонятным причинам, не зависящим от нас, - и есть Случай, случайность... Погрузившись в свой текст, я забыл, что пишу про себя, и в конце обнаружил, что, действительно, получилась иная жизнь. Но она была вовсе не безоблачной, как я вначале предполагал - та же борьба только в смягченной форме, в ней не было такой концентрированной горечи, которую я носил в себе, как муравей носит кислоту, змея свой яд. А в остальном все также, ведь в сущности борьбой со случайным стечением обстоятельств пронизана любая жизнь, пусть не так явно и жестоко, как получилось у меня. Стоило только силой воображения отменить, убрать самые предательские удары жизни, как проявлялись другие, более глубокие, тайные и тонкие... Эта книга многое объяснила, я понял, что меня возмущает не только случившееся со мной, нет, - мне не нравится, как все, все здесь устроено!.. Слепое сочетание непонятных причин, переплетение неразумных, невменяемых сил... только успевай увертываться, да покрепче держись на ногах. И все же лучше иметь дело со слепой силой, чем с разумным существом, дергающим за веревочки, решившим так безжалостно со мной поступить. Ни капли смирения не было во мне, я видел только жестокую несправедливость, и, повторяю, будь там, за ширмой живое существо, пусть обладающее сверхестественной силой... я сжал бы кулак, прорвал нарисованное небо-обманку и ударил бы эту сволочь в лицо, сломал бы его, впервые использовав свою силу на дело.

6.

Книга, я назвал ее "Монолог о сути", помогла мне, но один из важных фактов упрямо выпадал из общего течения. Чем чаще я возвращался, тем странней казались мне события того вечера и ночи, когда я мчался вдогонку поезду. До того - мелкие ссоры, споры, вокзал, все обычно, неспешно, буднично... и вдруг - удар в спину, лихорадка нескольких часов, бешенство, гонка, непомерные усилия - что это было? Умопомрачение?.. А потом снова поезд, и далее совсем другое... На серой ткани вызывающе яркая заплата. Было ли вообще?.. - я подумал один раз, и эта мысль приклеилась, прилипла, и чем больше я вдумывался и вглядывался, тем сильней сомневался.

Было ли это - возвращение, встреча с Лидой, ее поразительное отвращение и жестокость, мое унижение, потом бунт, бег, возвращение в вагон... Конечно, было, - я говорил себе, ведь я нормальный человек!

Все помню - и боль, и страх, и даже на груди рубец от той коряги, вот он! Но мне так хотелось, чтобы не было, - ведь та боль превзошла все пределы, а я знал, что такое боль... что сомнение теперь жило во мне постоянно.

Может быть это был сон, или странное явление, объяснения которому нет?

Однажды у меня было такое, тогда мне было лет десять и я еще прочно сидел в коляске. Дядя, тетя и мой троюродный братец, пухлый, рыхлый, но на своих ногах мальчик моих лет, обсуждали что-то в другом конце комнаты. Я знал, что его собираются отправить в летний лагерь, очень хороший. Я не завидовал, потому что твердо знал - мне нельзя, и все равно прислушивался с болезненным чувством. Понемногу какие-то слова стали пробиваться ко мне, несмотря на шум в комнате и за окном. Я явственно слышал, они говорили, глядя на меня - " ему нельзя, он и сидит-то еле-еле, бедняга... голова не держится, смотри, голову уронил..." Этого не могло быть, голова у меня держалась отменно, а руки были такие, что взрослые завидовали мне! Потом они подошли, очень по-доброму со мной беседовали, и для меня осталось тайной, откуда взялись те слова, были или мне только показалось?.. Но как могло казаться то, что слышалось так явственно и очевидно?..

И все-таки, после книги я стал спокойнее смотреть на свои несчастья.

Похожие вещи, оказывается, случались у многих людей. Но тем непримиримей я стал относиться к общему устройству мира. Жизнь заслуживает лучшего!

Она постоянно в страхе и унижении, в борьбе за ту малость, без которой существовать не может. Верующие говорят, это кара, - знать, мол, хотели больше, чем следует. В этом мифе отражается не только людская глупость и униженность, заложенные с самого начала, но и такие свойства фигуры за ширмой, в которую они верят, что жутко становится - ну, кровосос, ну, "мститель"...

Прошел еще год, я выжил на новом месте, мои жизненные силы казались неисчерпаемыми, небо - настоящим, и я все чаще думал: "есть как есть, смотри вперед, проклинать смешно, и самое лучшее, что дано мне - выразить, что думаю и чувствую, потому что невыраженное в чувстве, невоплощенное в слове уйдет в землю, прорастет травой, растает в небе, и навсегда замолчит."

7.

У меня появились женщины, но не такие, о которых я мечтал в своих юношеских видениях - милые, понимающие, страстные, покорные... чепуха, которую нам внушают книги. Они были разные, добрые и злые, готовые предать и самоотверженные. Я не люблю откровений, раздеваний, разоблачений закрыт, наглухо застегнут, всегда на страже собственных границ. Разговор этот, тяжелый и терпкий, не по мне. Но раз уж решился, надо, пусть коротко, сказать. Со всеми мне приходилось расставаться.

Сначала я пытался. Я не хотел, чтобы знали - это первое. Ну, вы понимаете, о чем я... Мне трудно было лечь и встать с кровати, целая эпопея, тяжело и унизительно говорить обо всех уловках, хитростях, искусственных замедлениях, потягиваниях, нарочитых жестах, скрывающих беспомощность и страх перед каждым движением, которое может предать, тогда упаду и буду беспомощно барахтаться на полу, хватаясь за стены, вещи... как тогда, тогда...

Бывало, мне приходилось оставлять их у себя, потому что я по природе не зол, и хотел, чтобы все было хорошо, чтобы меня любили и прочая чепуха.

Оставлял на ночь, мы ложились, все между нами было прекрасно, писать об этом - глупость и бестактность, потому что касается только двоих.

Теперь стали модным описывать вещи, которые не принято делать прилюдно, я имею в виду нормальных людей, для которых важны запреты. Грязная ругань и описание того, что составляет нашу тайну, веса рассказу не прибавят. В защиту часто говорят - "все можно, было бы хорошо написано".

Или - "нужно, как в жизни!" Нет такого "хорошо написано", если содержание грязно и ничтожно. Если не нашел глубину и драму, как говаривал Пабло, то это, простите, скучно. Если вам нравится, оставайтесь с этим в жизни. Другое - то, что называется "ударом ниже пояса". Что делать бедному писаке, не способному рассказать о жизни убедительно и сильно - остается описывать, как выкалывают глаза или мучают детей.

Действует безотказно, как удар под ложечку. Способов испугать или выдавить слезу множество, но это к искусству отношения не имеет, область пыток.

Значит, никаких откровений не дождетесь, было все, и точка. А вот потом...

Потом я не мог заснуть. Я притворялся, что захрапел, или хотя бы сопел чуть-чуть, чтобы успокоить - такой же, как все! И когда женщина засыпала, прижавшись ко мне или отдалившись, что почти ничего не значит, кроме привычки по-своему спать... Я лежал и смотрел в темный потолок или на слабую полоску за окном, на том месте, где исчезло солнце.

Главное, не привязываться, я говорил себе, - не бери всерьез, тогда в случае унизительного разоблачения или даже такой возможности, разыграешь головокружение, болезнь, устроишь сцену ревности или ссору - и останешься пусть с пустотой в груди, едким осадком , но не убитым, не униженным , а может даже с облегчением - снова в своем углу, за надежной дверью... все забудется и пройдет. Иначе поверишь, расслабишься, зазеваешься и снова будешь барахтаться у ног, не умея встать, - и увидишь те же глаза...

Назад Дальше