Ант - Дан Маркович 7 стр.


С этих дней и началось трудное время для меня..

2.

Первым случаем была ссора с Генрихом. Я забыл сказать, что слыл хорошим переводчиком, но никому не говорил, что писал прозу. Вышли две книги рассказов, повесть, но под псевдонимами, иногда я слышал, как знакомые упоминали о них, некоторые с одобрением, многие с непониманием или даже с озлоблением. Наверное, потому, что я писал о простых вещах редкими простыми словами. Я всегда считал, что надо писать прозрачно даже о сложности, находить точные слова. Все написанное должно легко читаться и даже петься, не стоит загромождать людям дорогу к глубине своими придумками.. Меня же окружали люди из науки, они были образованны, знали много всякой всячины, но сами ни слова своего не сказали. В науке можно прожить всю жизнь и не сказать ни единого своего слова, так много всего здесь можно повторять и проверять. Научная истина часто требует повторных доказательств и прояснения нужных деталей. В том, что я делал не было доказательств, если вопрос о них возникал, то все здание рушилось - это литература. Или есть доверие к твоему вранью или его нет. У людей науки простота и искренность вызывали оторопь, рассказы казались или хитрым ребусом или выдумкой идиота. Не все были такими, но большинство. Они всю жизнь искали истину за сложностью и обычно не находили, такая находка в механизмах мира случается редко и требует особого таланта и везения. Кроме того, они стремились быть современными в своих взглядах на искусство, ведь быть современным в науке насущная необходимость, оспаривать которую невозможно - то, что доказано вчера никто повторять не станет. И потому в моих простых рассказиках они искали подвох, игру, спрятанные в кустах рожицы, тайные смыслы... Ажурные легкие построения оставались незамеченными, тайных смыслов они не находили, это раздражало и отталкивало.

Генрих, оказывается, тоже был из этих, хотя свиду казался понимающим.

Но я это понял довольно поздно.

3.

Однажды, придя ко мне, а он это делал исключительно редко, ходил к нему я, он увидел на столе книжку стихов одного довольно известного литератора, почти машинально взял ее и стал смотреть. Я не беспокоился - книга и книга, что такого. И забыл про дарственную надпись со словами одобрения моей книге, которую я раньше подарил ему. Смешно сказать, даже в такой малости я не сумел избежать разоблачения, мне не прощалась любая моя ошибка. Иногда мне казалось, кто-то пристально следит за каждым моим неуклюжим шагом, чтобы тут же наказать. Какая подлая мелочность! Позже, здраво поразмыслив, я обычно смеялся над своей подозрительностью - надо же, увидел в хаосе причин враждебный замысел...

Генрих был поражен, он допытывался, я должен был объясниться. Он не обрадовался за меня, после этого наши отношения пошатнулись. Ему, оказывается, надо было, чтобы я был несчастным неудачником-филологом, со своими графоманскими переводиками, а он передо мной процветающий, умный и богатый ученый. Теперь оказалось, что я довольно известен среди профессионалов, считаюсь хорошим прозаиком и при этом скрываюсь.

Почему-то нежелание выставлять себя напоказ вызывает особое недоверие и раздражение, писать, оказывается, мало, надо еще показывать себя. У меня к этому свое отношение. Литература уводила меня от ничтожного тела, от боли, страха и хватания за стены, от пристального внимания ко всему, что может служить подставкой для ног. Поэтому судьба книги и каждого рассказа была для меня отдельной историей; я стремился отбросить их от себя подальше, чтобы спасти, как тонущий моряк выбрасывает за борт бутылки с записками. Книга, как зверь или ребенок, нуждается в заботе и первом толчке, иначе пропадет или сто лет будет ждать нужного человека. Раньше, бывало, дожидалась, а теперь бесполезно - вовсе пропадет. Мир безумен и попирает ногами тех, кому не удалось выползти из-под песка. Поэтому я стремился, чтобы книгу прочитало хотя бы несколько понимающих людей.

Несколько таких дороже тысяч и миллионов, ставящих крестики в своем образовании. Книга должна попасть в сообщество людей, которым она не безразлична, тогда она может выжить. И я давал читать свои книги разным интересным и знающим людям, а на собственную славу или известность не рассчитывал. Может, слава помогла бы рассказам, но обойдутся, как домашние звери в бедной семье - едят то, что и хозяева.

А я сам... не ждать ничего и не просить, с этими правилами я всегда жил, так учила меня мать. А третье правило самое главное - НЕ БОЙСЯ.

НЕ ЖДИ. НЕ БОЙСЯ, НЕ ПРОСИ.

Да, так вот, Генрих как-то напрягся и обиделся на меня за то, что я не такой, какой ему нужен был. Но это только начало, ссоры еще не было, просто я стал немного реже появляться у него. А он не забывал каждый раз колко шутить по поводу моих простых историй, говоря:

- Ну, зачем ты вытаскиваешь всякую незначительную мелочь на обозрение всем.

Не вытаскивать же мне свои ноги... Но он был прав в одном действительно, до Бердяева с его рассуждениями о свободе мне было далеко.

4.

Второй случай привел к окончательному разрыву, причем я проявил себя не с лучшей стороны. Мы иногда ходили с ним в лес, к оврагу, и там на высокой кромке, перед шумящим лесом, долго сидели, грелись на солнце, говорили о жизни. Каждое такое путешествие было для меня большой радостью, и серьезным испытанием тоже, я тщательно готовился, продумывал все детали, чтобы он не распознал моего увечья. Я ждал этих походов, потому что встречу старых знакомых, я помнил каждое дерево по дороге и молча разговаривал с ними, пока мы шли и он занимал меня своей болтовней.

Особенно я радовался за муравьев, которые пережили зиму. Не раз, согреваясь бутылками с горячей водой, топили у нас плоховато, я думал о тех, кто там в лесу замер от ужаса перед холодом и темнотой.

Генрих обычно брал с собой немного еды, иногда вина. Я это не любил, привык есть один и при этом смотреть в свое окно, странности одинокого человека. Меня устраивало, что он не упрашивал выпить с ним. Мне иногда остро хотелось, но, если уступал желанию, кончалось плохо - боль, капризное существо, бесилась от попыток оглушить ее, и я избегал спиртного. Как-то очень теплым сентябрьским днем мы сидели перед светлым яркожелтым лесом и говорили, как всегда, о свободе и несвободе.

Говорил он, а я слушал, спорить с ним да еще в паре с Бердяевым было слишком самонадеянно. К тому же мое мнение не интересовало его. Ведь я был дохлым писакой, из тех, кого не замечают. Если б он спросил, я бы ответил примерно так:

Нет ни воли, ни покоя, ни свободы, это происки умных выдумщиков. Иногда маячит перед нами выбор, но чаще его нет. И чем мы искренней, честней поступаем, по своей совести и воле, тем меньше у нас выбора, путь один.

Он бы на это наверняка возразил:

- Так это и есть выбор, просто ты сходу отвергаешь все другие возможности поступать.

А я ему:

- - Ничего себе свобода! Такой выбор есть даже перед ножом - сдайся или навстречу, на лезвие, напролом... Или еще - "жизнь или смерть..." Или "сто лет воняй в своем кресле или - учись, работай, живи на всю катушку..." И это выбор, а не припирание к стенке? Другое дело, если разные, но все-таки сравнимые, не унижающие нас возможности. Это было бы справедливо.

Он бы наверняка сказал, что я бьюсь головой о стенку, потому что так устроен мир. Да, устроен, сначала слепой перебор возможностей, потом такой же слепой и жестокий отбор, так устроена природа. И так называемый мыслящий человек унес с собою те же правила, и, обладая разумом, устроил такую мясорубку, какая всей остальной природе и не снилась.Те же законы джунглей, только не сдерживаемые, как среди животных, прочно впечатанными в матрицу запретами. А с другой стороны розовая утопия, идеалы райской жизни да заповеди, данные для того, чтобы их нарушать. Кто выживает, лучший? Смешно, выживает квадратный, чтобы затыкать им дыры в стене, которую мы воздвигли между собой и природой. Случай подарил мне вот такие ноги, а люди заткнули бы меня в вонючий угол и забыли, если б я поддался, запросил о помощи... Ненавижу. Еще бы я сказал... А он бы ответил...

Тут я остановился. Смотрю, он прекрасно обходится без меня, со своим Бердяевым под мышкой. И к тому же занят странным делом. Между прочим, споря сам с собой, наморщив лоб, он задумчиво и рассеянно засыпает песком большого красного муравья, тот отчаянно барахтается, вылезает, бежит... и снова на него валится гора душного песка, и снова, снова... Он с рассеянным любопытством наблюдал за усилиями зверя спастись и скрыться.

5.

Когда-то в детстве я поступил подобным образом и запомнил это. Я не из тех, кто кается - не у кого просить прощенья, но запоминаю навсегда.

Потом я не мог убить никого, боялся случайно задеть рукой. Ходил по тропинкам, стараясь не тронуть гусеницу, муравья, любого мелкого зверя. Я видел как умно рассуждающие, о жизни, о боге, люди топтали жизнь, я уж не говорю о мелких насекомых - не замечали страдающую собаку, кошку, шли напролом по телам упавших, со значительными лицами и пустыми глазами, рассуждая, рассуждая о высоком... Они вызывали во мне ярость. Почему так повернулось во мне с годами, не могу объяснить, только никаких глубоких рассуждений за этим не крылось, стало само по себе. Может, ноги научили меня ценить любую жизнь, благодаря им я знал, что всякому существу бывает так трудно, страшно, больно, что совершенно неважно, человек он или насекомое. Благодаря боли я понял, что правит жизнью - злодейство хаоса, мы все перед ним жертвы, сегодня или завтра, все равно. Муравью, подчиненному природы, не вырваться из хаоса, не прервать этот поток злодейства, тем более, стоит уважать его стремление стоять насмерть, и помочь ему, а не способствовать силе разрушения!

Только мы способны выламываться из границ, не плыть по течению случайных обстоятельств. Я знаю одно такое действие - творчество, здесь охотник я - подстерегаю нужный мне случай, и будь он живым существом, сам бы удивился тому, что вышло. Здесь он полезен и безопасен, потому что область эта - игра, пусть серьезная и глубокая, но со своими правилами и условностями, из нее всегда можно выйти, как проснувшись улизнуть от жуткого сна. Жизнь отличается безысходностью - уйти можно только в смерть, значит, в никуда. Выдумки о будущей вечности меня смешат, наше будущее грязь и вонь разложения... и то, что остается в памяти живущих.

Конечно, ничего подобного я никогда не говорил ему, он бы посмеялся над моими неуклюжими мыслями, время было такое - все помешались на боге и своей национальности. Я ничего об этом не хочу знать, я человек без кожи, вот моя вера и национальность.

А теперь я и вовсе забыл обо всем, кроме муравья.

В другое время я с неодобрением остановил бы его, но тут что-то прорвалось во мне. Я закричал, замахал руками, при этом ничего разумного сказать не сумел, меня трясло от бешенства. К счастью вскочить на ноги я не мог, мне требуется время, иначе я бы ударил его. Он испугался, обиделся, вскочил и ушел не оглядываясь, при этом даже забыл свой рюкзак, еду и вино. Я собрал его вещи, взял и бутылку, машинально хлебнул глоток-другой и потащился назад. Меня никто теперь не видел, и я позволил себе расслабиться.

6.

Зря, совершенно зря я выпил этого дурацкого вина! Я всегда знал, что любая мелочь мне обходится боком, каждая моя ошибка или оплошность закончатся неприятностью, но в тот день, огорченный своим поступком, забыл об осторожности. Я прошел значительную часть пути, вышел на край леса, собирался перейти поле, а там уже рукой подать... И вдруг левую ногу скрутила судорога, такая, каких у меня не бывало с детства.

Крошечный комочек, твердый камушек с острыми краями... все, что было живого и деятельного в этой тонкой палке с ободранной кожей и рваными ранами - все собралось, закрутилось в момент, и камнем застыло. И я застыл, я не умел кричать. Согнулся, упал на бок и лежал, смотрел на травинки перед глазами, по ним неторопливо ползали букашки, муравей, мой друг, пробивался сквозь чащобу... Однажды мы с Лидой, в траве за домом отца... "в магазин отправился, придет нескоро, там у него свои..." - она говорит. Она дернулась от боли, заплакала. "Ты меня любишь? - говорит, любишь?" Таких дней было немного, и я все помню. Светлые ее волосы переплелись с травой... " Что за волосы у тебя... - она говорила, - грубая шерсть, словно ты зверь какой..."

"Что ты валяешься, что разлегся?.." Мать бы не простила мне. Подумаешь, ногу свело. Не подумаешь, а жаль его, единственный живой комочек размером с детский кулачок, ему жить и трудиться среди гнилых костей да кучи мясных отбросов!.. "Расжимайся, сука, - я сказал ему, - иначе отрежу ногу, выброшу тебя гнить вместе с отжившим вонючим мясом, предательской костью... " Он вроде испугался, стал понемногу ослабевать, размягчаться... "Вставай!... Вставай! Вставай! " Нет, он снова за свое, схватил так, что не дышится.

Я понял. С ним по-другому нужно. Может в этом твердом кусочке вся моя жизненная суть... Не душа, обосранная воздыхателями, а именно - суть, и с ней нужно по-хорошему договориться.

- В чем дело, - я спросил.

- Он хотел убить меня.

- Не тебя, муравья...

- Это одно и то же.

- И не хотел, он не думал, не видел... он рассеянно, нечаянно, понимаешь?.. Никакого значения, так просто. Муравьев миллионы, и каждый в отдельности для него ничто... и все вместе тоже.

- Как это возможно...

- У него есть кожа, а у нас нет, так уж получилось. Ну, что нам делать...

Потеснись немного, размягчись, иначе мне здесь помирать.

И так понемногу, по-хорошему, потихоньку мы договорились, успокоились, собрались с силами и поплелись обратно.

7.

Эта вспышка меня испугала. Зачем? Генрих был человеком добрым, хотя эгоистичным, заострен на своем быстром юрком теле, на своих зубах и волосах. Я принес ему рюкзак, извинился, сославшись на внезапную головную боль. Он, оказывается, ничего не понял, про муравья забыл и мою вспышку приписал странности. Он вежливо простил меня, но больше к себе не приглашал.

Мне было неприятно, что так плохо поступил с единственным человеком, который относился ко мне по-приятельски. Но я почувствовал и облегчение больше не нужно притворяться. Притворство было тяжко для меня и ранило гордость. Обычно, когда надо было двигаться, спешить, я хитрыми приемами отвлекал его внимание, чтобы он отошел или отвернулся, а сам, понемногу собираясь с силами, приподнимался, поправлял одежду или завязывал шнурок или чистил штатину... Он всегда с досадой говорил - "вечно ты копаешься..." Да, я зверь, зверюга, и вот копошусь на четвереньках, но все-таки встану, встану... Вспоминая этот случай, мне было стыдно, досадно... и хорошо, спокойно. Пусть я виноват, но мне надоело быть перед всеми виноватым, я устал. Мы были слишком разными.

Его рассуждения в сущности раздражали меня. Обычная в те годы "обойма"

образованного человека, или якобы образованного, уж не знаю. Я не был начитанным и цепко схватывал все новое, чтобы в одиночестве продумать и перекроить под стать собственной жизни. Большую часть моего времени пожирали ноги и борьба с ними, и я не мог позволить себе роскошь бесцельной любознательности. Я боялся обилия мудрости, которую не смогу перетащить в свой угол, как необходимый ежедневный инвентарь, руководство к действию, а перебирать афоризмы, сегодня одно, завтра другое, не любил. "Ты удивительно практичен, - Генрих не раз говорил мне с раздражением, стремишься приспособить к своей жизни все, что тебе подходит, а остальное отбрасываешь с порога..." И это правда, чужая мудрость мне не нужна. Интерес к ней понятен, как тяга подсмотреть чужую жизнь во всей ее откровенности, но ничтожен по сравнению с привязанностью и вниманием к собственной жизни как загадке и драме, к собственному страху и жажде выжить. Я не практичен, я сосредоточен на себе, потому что постоянно хожу по краю, всегда боюсь упасть и барахтаться, как насекомое, унижен перед всеми и самим собой, как было, было, было... Я ничего не забыл, в этом мой ужас. Что это написал Хуго - "ты поднялся один раз, может, попытаешься еще разик?.. " Куда?.

Назад Дальше