"Слушай, - сказала девица, отбирая у него уже четырежды перечтенное письмо, - "Если я не кончу, у меня будет зверски болеть живот".
На ней было розово-голубое, в бледных ботичеллиевых цветах лопнувшее по шву платье, которое она уже принялась торопливо расстегивать.
"Не снимай. И так будет хорошо. Рассказывают, моя мать узнала Бога, лежа под клиентом".
Он не утрудился увидеть, а она даже не могла предположить, что мутнозеленое нефритовое кольцо с полустертым клеймом, дрожащее вместе с ее упирающейся в простыню ладонью и подобранное среди мокрой гальки на римском пляже, стоит некоторых денег, потому что сделано почти три тысячи лет назад.
Когда счастливая, заплаканная, почти любящая, с бесконечной благодарностью она поцеловала у него на прощание пальцы, так и не узнав о своем тайном богатстве, кто-то неприятно засмеялся внутри него.
Он закашлялся.
"Было хорошо?" - спросила она, надев белые растоптанные туфли, поправляя свернутый каблук, подскакивая на одной ноге.
Кто-то засмеялся громче.
"Было хорошо", - шепотом ответил он, закрывая за ней дверь, чтобы с хрипом провалиться в хохочущее небытие обморока.
Через много лет сочнотучный улыбающийся психиатр с темным нацистским прошлым, почти не вслушиваясь, только плавно замахал руками, погружая Клювина в глубокий гипнотический сон. Когда Клювин очнулся, нацист вздрагивал от холода, неряшливо курил, разрывая и ломая папиросы, зачем-то надел белый парик на голову и без слов, одной только безобразной судорогой бычьей шеи попросил Клювина покинуть кабинет навсегда.
"Неужели, - спросил великий поэт, - ни одна женщина?"
"Ни одна", - ответил Клювин, трепетно утаивая встречу с О.З., и без того тающую, странно преображаясь в его ненадежной памяти.
"Мне вас жаль", - сказал великий поэт, глядя как-то мимо и вокруг Клювина влажнотрепетными бархатными глазами провинциальной прелюбодейки. "Т.е., мне нет до вас никакого дела. Как до всякого постороннего человека. Будь вы более или менее молодой женщиной, я бы мог сказать: "Хороши у тебя ножки. А стихи дрянь". Извините. Я сейчас иду к двум венецианским девкам. Они ничем не отличаются от других девок, но..."
Похожий на крохотную веточку прозрачный рыбий скелетик плавно опустился из тумана на его кисть, и он сдул его, проводив подрагивающими пальцами. Встрепанная сонная кельнерша, широко раскрыв глаза, поднесла на вздрагивающем подносе водку и застыла, безнадежно некрасивая, безмозглая и вечная, как каменная горгона. На ее разлапистой руке, похожей на палый лист, было мутно-зеленое кольцо.
"Они живут в комнатах, где арестовали Джордано Бруно", - сказал великий поэт.
Молочный парной туман на венецианском канале сгустился более, и вдруг из него выглянул дом, закутанный в одеяло человек в кресле и длинноволосая женщина, склонившаяся над ним. На женщине была белая мужская рубашка. Появился жалкий, тоже длинноволосый арлекин в зеленом и рыжем. Женщина легко перешла невидимый мост, что-то перекидывая с ладони на ладонь. Арлекин играл цветными мячами.
"По доносу их прямого родственника, между прочим. Ваш рассказ глубоко задел меня. Но сейчас я хочу отыметь это стукачье отродье. На их блевотине".
"Да что ты!" - весело воскликнула вошедшая в кафе женщина, перекидывая с ладони на ладонь маленькие цветные камушки.
Мягко передразнивая Клювина, великий поэт чуть приподнял призрачную шляпу над головой.
Она осторожно села на его место.
Он неловко попробовал выхватить один из порхающих над ее ладонями камней, но не поймал, лишь нещадно расплескав на подносе водку.
Вопросы, чередующиеся с ответами, были походи на прихрамывающий балет.
"Как твой муж, Ольга?"
"Он умирает", - ответила она.
"Познакомься", - поэт указал на Клювина.
"Я его довольно хорошо знаю".
"Ладно. Мне ведь в самом деле уже пора. А камни зачем?"
"Чтобы арлекин".
"Так он ненастоящий?"
"Ненастоящий".
Чуть пожав плечами, поэт торопливо пошел прочь, то и дело с кем-то многоречиво раскланиваясь в тумане. Никаких венецианских девок, скорее всего, не было. Хотя, может быть, и были, потому что сочинять стихи, это как лежать под тюленьей шкурой, ожидая морского бога. Смрад такой, что мучителен и вдох, и даже бездыханность и выдох.
Ольга резко выхватила камни из воздуха.
"Пойдем отсюда. Не хочу никого видеть, кроме тебя".
Клювин оглянулся на арлекина. Вместо него рядом с завернутым в одеяло мертвецом стоял растерянный молодой человек, секретарь В.Н., внезапно заплакавший. На нем был розовый пиджак и бледно-желтый жилет. Его плач растрогал Клювина, тоже плакавшего на похоронах иных учителей, особенно добродетельного отца Ньюмена.
"Когда я переспала с ним, он был непередаваемо счастлив. Только временами у него бывает такое лицо, что порядочный человек насадил бы ему на шею жернов, да и столкнул в канал. - Обними меня", - сказала Клювину уже на мосту Ольга Зангези.
Рассеянная и худая отроковица кормила мороженным сидящую за их столиком старушку с фиолетовыми щеками, с равнодушной нежностью поднося к ее пошевеливающимся губам вафельную трубочку.
III
Утром, пока юный секретарь остывающего мертвеца, уже захлебывающийся слезами, бережно собирал ее неостановимо расползающийся на ветру по камням двора пепел вперемешку с цветочными лепестками под присмотром равнодушно-озадаченного судебного пристава в похожей на шашечницу конфедератке, она, ленивая и счастливая, разбрасывала, как мальчик-с-пальчик, цветные камни на похрустывающих дорожках в маленьком венецианском саду, окруженном разноцветными затейливыми домами, и как будто сотканном из земляных дамбочек, мостиков, островков и запутанного лабиринта пресноводных прудов с красно-золотистыми рыбами. Сад был памятником какой-то давно забытой победе венецианского флота над турками, а дамбочки неуверенно разделяли пресную и морскую воду.
"Последний", - сказала Ольга, останавливаясь у покрытой затейливой резьбой крошащейся мраморной скамьи на краю пруда. Из воды поднималась маленькая розовая колонна с лаконичной надписью: "Турки потонули".
"Theodorus Equus" - было написано истаивающими латинскими буквами на скамье.
Присев рядом с именем, Ольга принялась подкидывать последний, прозрачно-рыжий камень носком ботинка.
"У моего дома какой-то идиот год назад вывалил поленницу дров, да так и оставил. Видно, у него нашлись другие дела, чтобы бросить их. Этот город похож на осиное гнездо, плывущее по воде".
"А где твой дом?" - неожиданно спросил Клювин, видя сквозь прозрачную венецианскую воду и беззвучные, пугливые страсти рыб, как, покачиваясь, медленно поднялась над песком и поплыла большая пресноводная раковина.
"В Риме", - ответила она.
Неловко отскочив, камень упал прямо ему на руку. Он не был прозрачно-рыжим, а скорее бледно и мутно розовым, как туманный венецианский закат.
"Я сонно прирос к венецианским лагунам, как морской фрукт. Что бы сказала о себе улитка? Знакома ли ей любовь, сожаление и надежда?" - писал своему биографу изысканный rayter N., сочинявший иногда пронзительные русские стихи, одно из которых, о рябине в Веве - о горькой красной кисти русского винограда среди разноцветных швейцарских гор - Клювин почти помнил наизусть. Стихотворение было посвящено дочери писателя, покончившей с собой после более чем неудачного замужества. Ее муж, не отличая ее качественно от кодла смрадных венецианских девок, завсегдатаем которых он был, вскоре заразил ее сифилисом. Через несколько дней после ее смерти тягостно и безнадежно влюбленный в нее молчаливый английский джентльмен застрелил его, вызвав на дуэль, в альпийских горах близ туберкулезного санатория. Труп с простреленной головой рухнул в расселину ледника под ахающее, жонглируя пистолетным выстрелом, эхо.
"Что мне было делать?" - писал англичанин Клювину, который очень берег это раздраженное письмо. - "Я должен был застрелить вас. Вас она любила. Вам она обязана своей смертью. Но вы поступили благородно, не соблазнив ее". Очевидно, щепетильный англичанин ненароком послал Клювину черновик, потому что до "соблазнив" стояло зачерненное, перечеркнутое, другое слово.
Именно эта давняя неловкость порядочного человека позволила Клювину равнодушно и небрежно сказать то единственное, что он должен был сказать первой и последней любящей его и любимой им женщине.
Она встала и пошла прочь.
В голубом дыму паркового костерка медленно взлетали бледные беззвучные призраки сгоревшего сора. Садовник жег мусор.
Затем он наклонился над кустом и отломил веточку. Счастливый человек, он вставил этот жалкий, бледный осыпающийся цветок в петлицу пиджака так, словно подарил ему бессмертие.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
БОЙ СЛЕПЫХ
I
Они умерли, как будто жизнь их была грустной шуткой - Шиш, чухонски-иносказательно говоря, ушел торговать под землю; маршал был отлит из бронзы; иллюзионистка Ольга Зангези, так казавшаяся бессмертной, захлебнувшись за пустым столиком кафе внезапно хлынувшей горлом кровью, ушла вслед за Шишом, только блядовать, успев лишь беззвучно прошептать цепенеющими окровавленными губами одно слово: "Больно" как будто лимонад в ее горле обернулся длинной осокой бритвенного лезвия; Гейнке погиб в бою на клочке земли, едва ли большем, чем охапка гнилой соломы - когда в маленьком галицийском городке, где, однако, был и вокзал и даже театр, из похожего на разбитое сердце дома на углу маленькой безымянной площади, выложенной пестрыми камнями, похожими на дремлющих голубей, в наступивших темно-лиловых вечерних сумерках вышел молодой человек в пунцовом жилете, длинном пиджаке и сиреневой широкополой шляпе с бледной лентой на тулье и остановился у огромного, похожего на маленькое дерево розового куста, росшего посреди площади.
Согласно преданию, некогда на месте розового куста была выгребная яма с нужником, облегчаясь над которой, возвращавшийся из европейских стран русский царь обронил туда "доброго железного патриарха" - абордажный кортик, поставленный им в сердцах главенствовать над православным священством. Согласно той же легенде, в память выразительного царского словесного присовокупления к потере, город назывался N. Патриарха не нашли, но впоследствии благочестивый греческий поп, сухоногий и бородатый, высадил на ямине розовый куст, с сожалением сомневаясь в допустимости над ней надмогильного креста, приличного христианину.
Наклонившись и по локоть погрузив руку в невысокие игольчатые стволы, сумеречный пешеход осторожно отломил от ветки маленький и бледно-желтый цветок и рассеянно отошел прочь, неся в руке маленький сафьяновый чемоданчик, странно похожий на футляр музыкального инструмента, лиловый, как сумерки и, как сахар, растворяющийся в темноте.
Был месяц май.
Пройдя по длинной безлюдной улице, неуловимо похожей на пустынную проселочную дорогу, молодой человек остановился у темного распахнутого окна под цветущим тополем, с шорохом обранивающем к земле тени вышитых алым шелком сережек.
На окне, в маленьком стакане воды, перегнувшись через край на улицу, стоял тюльпан. В дальней комнате за полуприкрытой дверью слышался неразборчивый разговор, похожий на лепет водяных часов в гулком городском музее. Невидимая рука приоткрыла дверь. Плеск воды, как дриада, превратился в смешную фразу: "Сон похож на мусульманскую мечеть. Входя в него, тоже сбрасываешь со ступней туфли".
Молодой человек чуть пожал плечами, качнул головой, сбрасывая с полей шляпы тени длинных обронившихся цветов тополя и пошел прочь. Его шаги чуть позванивали на камнях, как будто разговор булыжника слился с болтовней воды.
Тюльпан исчез. Вместо тюльпана в маленьком стакане на окне цвела бледно-желтая роза.
II
Милосердно встроенная в здание театра каменная крепостная лестница времен, кажется, еще одряхления Рима, притворенная у основания решетчатой железной калиткой и похожая на крупнокаменистый осыпающийся склон горы, медленно вела в некое подобие комнатки - на суфлерскую площадку над сценой, огороженную по трем сторонам деревянными перилами.
В углу площадки стоял хрупкий деревянный стол с маленьким выдвижным ящиком. Ящик был полуоткрыт.
Здесь необходимо отметить, что молодой человек с тюльпаном и сиреневым саквояжем был с переизбыточной щедростью наделен тем, что называется ночным зрением. С наступлением сумерек предметы вокруг него начинали, как луна или глубоководные рыбы, светиться собственным, словно скраденным у солнца и разложенным тайной ньютоновой призмой красноватым, желтым, зеленым, голубым, сиреневым и фиолетовым цветным светом.
В ящике стола, чуть приподнимаясь над его бортами, лежало яблоко.
Это было непростое яблоко, и молодой человек с цветком (что звучит почти как название средневековой картины) осторожно поставил сафьяновый саквояж у ножки стола, рядом с железными рупорами - симпатичным нововведением, позволявшим прихрамывающей желтоволосой молодой суфлерше с чахоточными коралловыми губами (она была похожа на безголосого соловья) буквально вкладывать позабытые слова актерам в уши. С особенным постоянством они забывали короткий монолог "Когда умолкнет почта для смертного" из, как будто, дидеротовской трагедии о Пилате, который, умывая руки, говорил, что вода "жадно ластится к ладоням", предчувствуя "восточный ветер, ломящийся в империю". Вообще, устоявшееся галантное представление о просветителе, проповедующем, сняв парик и закрыв глаза, несколько отличается от его действительного облика и образа мыслей.
Молодой человек с цветком - имя которого нет пока еще нужды называть- в прозрачной тьме осторожно спустился по шаткой винтовой лестнице вниз на сцену.
К сожалению, он не был актер, верней, не был человеком театра. Иначе ему доставило бы удовольствие это беззвучное кружение некогда произнесенных здесь слов, похожее на прозрачный балет - "Остановите свой бег, бешеные кони ночи!" - говорил доктор Фауст, - "Кровь Христа струится по небесам. Когда б я был скотом! Скоты счастливы. Их души, едва они умрут, тают в воздухе". "Это был тяжелый сон", - отвечала его возлюбленная, - "А сейчас начнется другой сон".
Сойдя в зал, он неожиданно обернулся на театральный занавес, едва уловимо шевелящийся в темноте, как огромное, с шорохом поднявшееся отвесно озеро. Вышитые на нем фигуры были вполне ясно видны ему. Вот приговоренный к смерти король стоял на одном колене на эшафоте, сняв парик и преклонив под занесенный топор голову; священник исповедовал короля; солдатня и знать стояли у стены пышным рядом, прорастающим стеблями копий, а маленькая принцесса, выронив золотое веретено, безмятежно спала на ступеньках эшафота. Казнь была погружена в сон.
Здесь необходимо раскрыть существенный секрет: нет смысла говорить или пояснять, кем был молодой человек с цветком, но цветок и яблоко были осторожными паролями, а сиреневый саквояж, похожий на футляр музыкального инструмента - взведенной адской машиной.
III
Несколько неполных лет он учился в университете маленького трансильванского городка, где был свой король, просвещенный человек, безнадежно больной редкой скоротечной формой малокровия, знаток Кранаха, автор сложного исследования о неоцененной "Казни святой Екатерины", безвозмездно уступивший специально перестроенный дворец под лекционные залы университета, оставив для себя лишь маленький однокомнатный флигель, выходящий в сад. Приняв на себя почетное ректорство, временами он читал ученые, но немного скучные лекции по истории живописи в бывшем дворцовом театре, похожем на золотую внутренность витой раковины.
Будучи сторонником ненавязчивого просвещения народа путем тихого архитектурного строительства, король строил сам, временами даже выходя, поддерживаемый каменщиками, на шаткие леса в штукатурном фартуке: заезжих архитекторов смущала его умирающая мечта, превращавшая город в подобие мнемонического театра, призванного путем сочетания символических фресок, статуй, рельефов и городских перспектив, чудно превращать двуногого дикаря, готового обесчестить мать и убить отца, в просвещенного гражданина вселенского универсума.
В начале весны, ранней и необыкновенно теплой в этом полузабытом и отдаленном, как веспасиановские времена, году, переходя через залитую водой театральную площадь, к которой, как помнится, да и было на самом деле, примыкало кладбище, зябко и осторожно идя в обнимку с молодой прихрамывающей художницей Соней Грюневальд с неестественно огромными и радужными, как павлиньи перья, глазами, он увидел на афишной тумбе молодое отсыревшее лицо мачехи, иллюзионистки О.З., приехавшей на гастроли вместе с маленьким венецианским цирком.