- Главное - пошлите ко всем чертям идеи, идеалы и всю эту дребедень! Пишите - просто! Долой идеи...
Невыносимо надоедали мне эти советы.
В.Г.Короленко, как всякий заметный человек, подвергался разнообразному воздействию обывателей. Одни, искренне ценя его внимательное отношение к человеку, пытались вовлечь писателя в свои личные, мелкие дрязги, другие избрали его объектом для испытания легкой клеветой. Моим знакомым не очень нравились его рассказы.
- Этот ваш Короленко, кажется, даже в бога верует, - говорили мне.
Почему-то особенно не понравился рассказ "За иконой", находили, что это - "этнография", не более.
- Так писал еще Павел Якушкин.
Утверждали, что характер героя-сапожника - взят из "Нравы Растеряевой улицы" Г.Успенского. В общем, критики напоминали мне одного воронежского иеромонаха, который, выслушав подробный рассказ о путешествии Миклухи-Маклая, недоуменно и сердито спросил:
- Позвольте! Вы сказали: он привез в Россию папуаса. Но - зачем же именно папуаса? И - почему только одного?
Рано утром я возвращался с поля, где гулял ночь, и встретил В.Г. у крыльца его квартиры.
- Откуда? - удивленно спросил он. - А я иду гулять, отличное утро! Пройдемтесь?
Он, видимо, тоже не спал ночь: глаза красны и сухи, смотрят утомленно, борода сбита в клочья, одет небрежно.
- Прочитал я в "Волгаре" вашего "Деда Архипа", - это недурная вещь, ее можно бы напечатать в журнале. Почему вы не показали мне этот рассказ, прежде чем печатать его? И почему вы не заходите ко мне?
Я сказал, что меня оттолкнул от него жест, которым он дал мне три рубля взаймы, он протянул мне деньги молча, стоя спиной ко мне. Меня это обидело. Занимать деньги в долг так трудно, я прибегал к этому только в случаях действительно крайней необходимости.
Он задумался, нахмурясь:
- Не помню! Во всяком случае, это было, если вы говорите, что было. Но вы должны извинить мне эту небрежность. Вероятно, я был не в духе, это часто бывает со мною последнее время. Вдруг задумаюсь, точно в колодец свалился. Ничего не вижу, не слышу, но что-то слушаю, и очень напряженно.
Взяв меня под руку, он заглянул в глаза мне.
- Вы забудьте это. Обижаться вам не на что, у меня хорошее чувство к вам, но что вы обиделись, это вообще - не плохо. Мы не очень обидчивы, вот это плохо! Ну, забудем. Вот что я хочу сказать вам: пишете вы много, торопливо, нередко в рассказах ваших видишь недоработанность, неясность. В "Архипе", - там, - где описан дождь, - не то стихи, не то ритмическая проза. Это - нехорошо.
Он много и подробно говорил и о других рассказах, было ясно, что он читает все, что я печатаю, с большим вниманием. Разумеется, это очень тронуло меня.
- Надо помогать друг другу, - сказал он в ответ на мою благодарность. Нас - немного! И всем нам - трудно.
Понизив голос, он спросил:
- А вы не слышали - правда, что в деле Ромася и других запуталась некая девица Истомина?
Я знал эту девицу, познакомился с ней, вытащив ее из Волги, куда она бросилась вниз головою с кормы дощаника. Вытащить ее было легко, она пробовала утопиться на очень мелком месте. Это было бесцветное неумное существо с наклонностью к истерии и болезненной любовью ко лжи. Потом она была, кажется, гувернанткой у Столыпина в Саратове и убита, в числе других, бомбой максималистов при взрыве дачи министра на Аптекарском острове.
Выслушав мой рассказ, В.Г. почти гневно сказал:
- Преступно вовлекать таких детей в рискованное дело. Года четыре тому назад или больше я встречал эту девушку. Мне она не казалась такой, как вы ее нарисовали. Просто - милая девчурка, смущенная явной неправдой жизни, из нее могла бы выработаться хорошая сельская учительница. Говорят - она болтала на допросах? Но что же она могла знать? Нет, я не могу оправдать приношение детей в жертву Ваалу политики...
Он пошел быстрее, а у меня болели ноги, я спотыкался и отставал.
- Что это вы?
- Ревматизм.
- Рановато! О девочке вы говорили совсем неверно, на мой взгляд. А вообще вы хорошо рассказываете. Вот что - попробуйте вы написать что-либо покрупнее, для журнала. Это пора сделать. Напечатают вас в журнале, и, надеюсь, вы станете относиться к себе более серьезно.
Не помню, чтоб он еще когда-нибудь говорил со мною так обаятельно, как в это славное утро, после двух дней непрерывного дождя, среди освеженного поля.
Мы долго сидели на краю оврага у еврейского кладбища, любуясь изумрудами росы на листьях деревьев и травах, он рассказывал о трагикомической жизни евреев "черты оседлости", а под глазами его все росли тени усталости.
Было уже часов девять утра, когда мы воротились в город. Прощаясь со мною, он напомнил:
- Значит - пробуете написать большой рассказ, решено?
Я пришел домой и тотчас же сел писать "Челкаша", рассказ одесского босяка, моего соседа по койке в больнице города Николаева; написал в два дня и послал черновик рукописи В.Г.
Через несколько дней он привел к моему патрону обиженных кем-то мужиков и сердечно, как только он умел делать, поздравил меня.
- Вы написали недурную вещь. Даже прямо-таки хороший рассказ! Из целого куска сделано...
Я был очень смущен его похвалой.
Вечером, сидя верхом на стуле в своем кабинетике, он оживленно говорил:
- Совсем неплохо! Вы можете создавать характеры, люди говорят и действуют у вас от себя, от всей сущности, вы умеете не вмешиваться в течение их мысли, игру чувств, это не каждому дается! А самое хорошее в этом то, что вы цените человека таким, каков он есть. Я же говорил вам, что вы реалист!
Но, подумав и усмехаясь, он добавил:
- Но в то же время - романтик! И вот что, вы сидите здесь не более четверти часа, а курите уже четвертую папиросу.
- Очень волнуюсь...
- Напрасно. Вы и всегда какой-то взволнованный, поэтому, видимо, о вас и говорят, что вы много пьете. Костей у вас - много, мяса - нет, курите ненужно, без удовольствия, - что это с вами?
- Не знаю.
- А - пьете много, - есть слух?
- Врут.
- И какие-то оргии у вас там...
Посмеиваясь, пытливо поглядывая на меня, он рассказал несколько неплохо сделанных сплетен обо мне.
Потом памятно сказал:
- Когда кто-нибудь немножко высовывается вперед, его - на всякий случай - бьют по голове; это изречение одного студента-петровца. Ну, так пустяки в сторону, как бы они ни были любезны вам. "Челкаша" напечатаем в "Русском богатстве", да еще на первом месте, это некоторая отличка и честь. В рукописи у вас есть несколько столкновений с грамматикой, очень невыгодных для нее, я это поправил. Больше ничего не трогал, - хотите взглянуть?
Я отказался, конечно.
Расхаживая по тесной комнате, потирая руки, он сказал:
- Радует меня удача ваша.
Я чувствовал обаятельную искренность этой радости и любовался человеком, который говорит о литературе, точно о женщине, любимой им спокойной, крепкой любовью - навсегда. Незабвенно хорошо было мне в этот час, с этим лоцманом, я молча следил за его глазами - в них сияло так много милой радости о человеке.
Радость о человеке - ее так редко испытывают люди, а ведь это величайшая радость на земле.
Короленко остановился против меня, положил тяжелые руки свои на плечи мне.
- Слушайте - не уехать ли вам отсюда? Например, в Самару. Там у меня есть знакомый в "Самарской газете". Хотите, я напишу ему, чтоб он дал вам работу? Писать?
- Разве я кому-то мешаю здесь?
- Вам мешают.
Было ясно, что он верит рассказам о моем пьянстве, "оргиях в бане" и вообще о "порочной" жизни моей, - главнейшим пороком ее была нищета. Настойчивые советы В.Г. мне уехать из города несколько обижали, но в то же время его желание извлечь меня из "недр порока" трогало за сердце.
Взволнованный, я рассказал ему, как живу, он молча выслушал, нахмурился, пожал плечами.
- Но ведь вы же сами должны видеть, что все это совершенно невозможно и - чужой вы во всей этой фантастике! Нет, вы послушайте меня. Вам необходимо уехать, переменить жизнь...
Он уговорил меня сделать это.
Потом, когда я писал в "Самарской газете" плохие ежедневные фельетоны, подписывая их хорошим псевдонимом "Иегудиил Хламида", Короленко посылал мне письма, критикуя окаянную работу мою насмешливо, внушительно, строго, но всегда дружески.
Особенно хорошо помню я такой случай.
Мне до отвращения надоел поэт, носивший роковую для него фамилию Скукин. Он присылал в редакцию стихи свои саженями, они были неизлечимо малограмотны и чрезвычайно пошлы, их нельзя было печатать. Жажда славы внушила этому человеку оригинальную мысль: он напечатал стихи свои на отдельных листах розовой бумаги и роздал их по гастрономическим магазинам города, приказчики завертывали в эту бумагу пакеты чая, коробки конфет, консервы, колбасы, и, таким образом, обыватель получал, в виде премии к покупке своей, поларшина стихов, в них торжественно воспевались городские власти, предводитель дворянства, губернатор, архиерей.
Каждый на свой лад, все эти люди были примечательны и вполне заслуживали внимания, но - архиерей являлся особенно выдающейся фигурой: он насильно окрестил девушку-татарку, чем едва не вызвал бунт среди татар целой волости, он устроил совершенно идиотский процесс хлыстов, по этому процессу были осуждены люди ни в чем не повинные, это я хорошо знал. Наиболее славен был такой подвиг его: во время поездки по епархии, в непогожий день, у него сломалась карета около какой-то маленькой, заброшенной деревеньки, и он должен был зайти в избу крестьянина. Там, на полке, около божницы, он увидал гипсовую голову Зевса, разумеется, это поразило его. Из расспросов и осмотра других изб оказалось, что изображение владыки олимпийцев, а также и статуэтка богини Венеры есть и еще у нескольких крестьян, но никто из них не хотел сказать - откуда они взяли идолов.
Этого оказалось достаточно, чтоб возбудить уголовное дело о секте самарских язычников, которые поклонялись богам древнего Рима. Идолопоклонников посадили в тюрьму, где они и пробыли до поры, пока следствие не установило, что ими убит и ограблен некий торговец гипсовыми изделиями Солдатской слободы в Вятке; убив торговца, эти люди дружески разделили между собой его товар, и - только.
Одним словом: я был недоволен губернатором, архиереем, городом, миром, самим собою и еще многим. Поэтому, в состоянии запальчивости и раздражения, я обругал поэта, воспевшего ненавистное мне, приставив к его фамилии Скукин слово сын.
В.Г. тотчас прислал мне длинное и внушительное письмо на тему: даже и за дело ругая людей, следует соблюдать чувство меры. Это было хорошее письмо, но его при обыске отобрали у меня жандармы, и оно пропало вместе с другими письмами Короленко.
Кстати - о жандармах.
Ранней весной 97 года меня арестовали в Нижнем и, не очень вежливо, отвезли в Тифлис. Там, в Метехском замке, ротмистр Конисский, впоследствии начальник петербургского жандармского управления, допрашивая меня, уныло говорил:
- Какие хорошие письма пишет вам Короленко, а ведь он теперь лучший писатель России!
Странный человек был этот ротмистр: маленький, движения мягкие, осторожные, как будто неуверенные, уродливо большой нос грустно опущен, а бойкие глаза - точно чужие на его лице, и зрачки их забавно прячутся куда-то в переносицу.
- Я - земляк Короленко, тоже волынец, потомок того епископа Конисского, который - помните? - произнес знаменитую речь Екатерине Второй: "Оставим солнце" и т.д... Горжусь этим!
Я вежливо осведомился, кто больше возбуждает гордость его - предок или земляк?
- И тот и другой, конечно, и тот и другой!
Он загнал зрачки в переносицу, но тотчас громко шмыгнул носом, и зрачки выскочили на свое место. Будучи болен и потому - сердит, я заметил, что плохо понимаю гордость человеком, которому чрезмерно любезное внимание жандармов так много мешало и мешает жить, Конисский благочестиво ответил:
- Каждый из нас - творит волю пославшего, каждый и все! Пойдемте далее. Итак, вы утверждаете... А между тем, нам известно...
Мы сидели в маленькой комнатке под входными воротами замка. Окно ее помещалось очень высоко, под потолком, через него на стол, загруженный бумагами, падал луч жаркого солнца и, между прочим, на позор мой, освещал клочок бумаги, на котором мною было четко написано: