Все отношения - Горбов Яков Николаевич 10 стр.


После легкого обеда я лег и сразу уснул. Но, не затворив, по неопытности, ставень, оказался ночью разбуженным бившим мне в лицо лунным светом. Я быстро оделся и вышел. Кругом царила {66} почти полная тишина, был белый свет, были черные провалы теней; в небе неярко мерцали звезды; море и ветер дышали тихо и ровно.

Я пошел вдоль виноградника, не торопясь, без определенной цели, и добрел, сам того не заметив, до конца его. Тогда, по пляжу, я дошел до часовни. Но ключа у меня с собой не было, и я не смог узнать, как в ней бывает ночью, какие шевелятся лучи, и послушать, что там шепчут шорохи. Я только посмотрел, как серебрит старые камни и старые черепицы луна, как темнеет стрельчатое окно, и еще раз подумал, что у всего тут, и у дома, и у часовни, у сочетания опустелого жилья и дикой местности есть что-то, что наталкивает на мысли о преданиях, по меньшей мере; о том, что все налицо для того, чтобы могло зародиться предание. И, возвращаясь, спрашивал себя, как мне быть, что мне сделать, чтобы понять это предание, и потом молча его хранить, для себя одного, как пустые ящики хранили память о том, что им было доверено.

На утро, едва проснувшись, я подошел к окну. Солнце уже было высоко, но по морю еще бродили легкие туманы, небо было огромным, дали непостижимыми. Я подумал об охапках времени Мари. Тут его были не охапки, тут его было столько, что обычные минуты, часы казались непригодными.

Чем, в самом деле, можно заполнить космическое пространство и световые годы, распластанные над нашей, до жалости коротенькой, земной жизнью? Самим собой? Своим внутренним миром? Существуют, может быть, мыслители или горящие страстью великаны, которым это по силам. Но я не был таким. Этот свет, это солнце, это море противоречили моим, практическим побуждениям. Одно быть занятым, спешить, не успевать, стараться все рассчитать, предусмотреть, ошибаться, соглашаться, возражать и вдруг увидать Мари, которая говорит: вот начинаются наши минуты, посчитай, сколько их накопилось, пока я была одна... И другое соприкоснуться с развернувшимся со всех сторон временем, которое питает созвездия и туманности. "Тысячелетия заморожены, столетья вписаны в грань камней, а в душах наших небрежно сложены лишь яшмы месяцев и жемчуг дней...", так, кажется, мне как-то сказал случайно встреченный молодой поэт. И я заключил, что для моего спокойствия, для того, чтобы не быть раздавленным вдруг проснувшейся романтической мечтательностью, чтобы она не помешала мне продолжать жить так, как я жил, мне надобно поскорей уехать и никогда больше не возвращаться: не сочетаемо было мое городское счастье с невысказанной легендой, для которой и не надо было искать слов, которая жила в тишине, сама для себя самой. Так что я рад был, когда появился управляющий с кофе.

Он осведомился, как я спал и не передумал ли и не решился ли все-таки предпринять проверку счетоводных книг. Когда я подтвердил, что нет, что я всем доволен, что перемен не будет, что в столице меня ждут неотложные дела и что я спешу с отбытием, он огорчился. Но мне было не до утешений. Я хотел двинуться в путь как можно скорей, {67} я в сущности, хотел бежать. Все вчерашние мысли о том, что мы будем проводить здесь с Мари наши недели отдыха, что нигде нам не найти лучших условий и больших тишины и спокойствия, - испарились. Все тут принадлежало мне, но пользоваться я не должен был ничем. Я был назначен хранителем притаившихся тут воспоминаний, и вспугнуть их и, потом, бесцеремонно расположить в этих комнатах и вокруг этого дома слова, восклицания, волнения моего счастья было бы грубостью. Во всяком случае, раньше, чем на это решаться, надо было дать пройти многим годам.

Пока управляющий готовил автомобиль, я еще раз обошел комнаты, еще раз выдвинул пустые ящики, как бы для того, чтобы убедиться, что они действительно пусты и что никто другой никогда в них ничего не найдет. Мне казалось, что так я выполняю волю покойного. Остановившись на минуту перед портретом дамы в большой шляпе я постарался понять ее выражение. Косой утренний свет менял ее улыбку: вчера она мне казалась несмелой и печальной; нынче я различал в складке губ зарождающееся удивление. Точно бы она говорила: так в жизни не бывает, так в жизни быть не может, так бывает только в сказках. Я чуть что на себя не рассердился и приписал эту преувеличенную впечатлительность резкой перемене темпа жизни. Мои нервы, перегруженные непрерывными заботами и постоянным усилием, которого требовал город, отказались без протеста подчиниться спокойствию.

Раздался шум мотора, я распрощался с женой управляющего, занял место в автомобильчике и мы тронулись. Подъем между скалами, пустынное плоскогорье, виноградники... Я начинал ускользать от охватившей меня странной мечтательности и рассчитывал в каре, и потом в поезде, совсем с ней справиться, настолько, чтобы осталось лишь нежелание скоро в эти места возвратиться. Но порча мотора и те сорок минут, которые понадобились управляющему, чтобы что-то промыть и подвинтить, привели к тому, что я опоздал к автокару и, так или иначе, мне приходилось дожидаться вечернего и дальше ехать с ночным поездом.

Управляющий предложил было вернуться в усадьбу, но я это предложение отклонил, предпочтя провести несколько часов в деревне, позавтракать в ресторане, развлечь мысли прогулкой и чтением газет. Была там большая базарная площадь, магазины сельскохозяйственных продуктов, машин и орудий. Обычная главная улица, с единственной гостиницей, лавки, многочисленные, для скромной цифры населения, кафе, кузница, строительные склады, почтовая контора, аптека - словом все, что полагается для удовлетворения деревенских нужд. И была, от всего этого несколько отдельная, старая, за столетия не изменившаяся, желтоватого известняка, высушенная ветром и солнцем, омытая дождями, большая церковь. Противоречию между ее сокровенным смыслом и поверхностной значительностью всего, что ее окружало, бросалось в глаза, даже такому безразличному к религии человеку, {68} каким был я. Я остановился перед ней и долго ее рассматривал, рассчитывая потом войти внутрь: точно что-то поманило отдохнуть в ее тишине.

Пока я так стоял, в раздумьи, отыскивая в памяти и оживляя детские и юношеские, окрашенные благоговением воспоминания, боковая дверь открылась и вышел старенький священник, которого сопровождала тоже старая, одетая во все черное, женщина. Так как я был в полутора от них метрах, то я и счел нужным поклониться, на что священник ответил приветливой улыбкой. Тронутый светившейся в его глазах добротой, я назвался и пояснил, что я проезжий, и что красота старинной церкви меня поразила; и сказал еще, что я счастлив засвидетельствовать почтение ее хранителю.

- Так как Хозяин ее, - прибавил я, - не Сам ли Господь?

И тотчас старый священник, подумав, вероятно, что я глубоко верующий и преданный церкви человек, осведомился о том, на сколько я тут времени и, узнав, что я всего жду вечернего автокара, предложил войти в его домик отдохнуть за беседой и выпить, если я пожелаю, прохладительный напиток, который так прекрасно умеет приготовлять его сестра, - и он представил меня сопровождавшей его старушке.

Так и вышло, что я оказался гостем старого священника и смог ему рассказать, почему я приехал в эти места и поделиться отчасти впечатлением, которое на меня произвело имение. Имение это священник знал довольно хорошо и легкая тень омрачила его черты, когда я поведал ему о кончине старого владельца.

- С ним, - сказал он, - меня связывали давнишние воспоминания. Мы вместе отбывали воинскую повинность. Но это было так давно! То, что ему довелось пережить после конца службы, положило на него неизгладимую печать.

Несколько мгновений он задумчиво помолчал, точно взвешивая за и против, точно опасаясь, продолжив рассказ, позволить печали занять слишком много места. Потом, найдя внутри себя разрешение продолжать, добавил:

- Я знал Маргариту, его невесту. У нее была очень слабая грудь. Знал он, или не знал, что морской климат может быть очень опасным для легочных, - судить не берусь. Но только привез он ее сюда, думая, что окруженная всеми возможными заботами, она окрепнет. Может быть он хотел ее потом отправить в горы? Или поместить в санаторию? И до этого считал за нужное показать ей места, в которых мечтал с ней жить? Так или иначе, она скоропостижно скончалась от кровотечения; все так внезапно случилось, что он словно не совсем понял в чем дело, или придал всему свое собственное, мистическое толкование. Он так горевал, что можно было опасаться за его рассудок. Он повторял, что его невестой стала сама смерть, и что он с ней и будет жить, и когда умрет, то это и будет его браком. Он себя чуть ли не упрекал в убийстве. Так он с этим горем никогда не справился {69} и когда приезжал сюда, то, до того, как ехать в имение, проводил на кладбище у ее могилы чуть ли не целый день. Он никогда никого к себе не приглашал, и раз как-то мне сказал, что так горевать, одному, от всех запершись, ему в утешение ! Раз, когда я к нему все же завернул, он провел меня по комнатам, и говорил: "Видите, она тут, она тут живет! Вы только тело ее схоронили, а душу оставили дома, мне душу ее оставили. Здесь, я ее желанный гость! А в столице, чтобы не горевать, я себе ни минуты свободной не оставляю и настоящую жизнь загромождаю делами и суетой, иначе не справился бы с собой. Я в горы, - говорил он, - должен был ее увезти, и там вылечить и потом только, здоровой, показать этот дом. А вышло, что не ее он стал домом, а домом ее души. Теперь мне только надо ждать, чтобы ее настигнуть...".

Я молчал. Что, в самом деле, мог бы я ответить, и о чем спросить старого священника?

- И еще он мне сказал, - продолжил тот, - что времени, когда оно, как его время в столице, целиком заполнено, - нет. А что тут его столько, что оно похоже на вечность, и что он у портрета Маргариты с ней встречается словно забегая вперед, в вечную жизнь.

Потом старичок осведомился о моих намерениях: собираюсь ли я часто приезжать и подолгу оставаться? Я пояснил, что у меня в столице много дела и что на поездки выкраивать время будет трудно; и он заметил, что разумеется само собой, что такого повода, как у покойного, оставаться тут подолгу у меня быть не может.

Расспросил о последних месяцах его жизни.

- Это был очень хороший человек, Царство ему Небесное, - прибавил он. - Впервые я его оценил, когда мы были товарищами по полку. Bсе его любили, за прямоту, за доброту, за мягкость, за исходившее от него расположение к людям. Потом мы остались в постоянной связи, и это я ему подыскал имение. Он отремонтировал дом, купил обстановку... Я сам уроженец здешних мест. Я тут был настоятелем, позже меня переводили в другие приходы, а под старость вновь сюда назначили, на покой.

Мы еще поговорили о погоде, об урожаях, о деревенских делах. Он, с огорчением, мне поведал, что благочестие населения оставляет желать очень многого. Он сослался на времена.

- Они теперь такие, - пояснил он, - что вера становится исключением. Но времена меняются, и мы с ними!

Мы распрощались с сердечностью, и я пошел позавтракать, а после завтрака побродил по местному кладбищу.

Покачивались над моей головой ветви развесистых сосен, дрожала между памятниками серая трава, темнели тут и там кипарисы. Я искал могилу Маргариты. И в то же время я опасался ее найти, говоря себе, что может быть лучше так и остаться под впечатавшем, что она продолжает жить в запертых комнатах старого дома, на утесе, у моря? И когда наткнулся на совсем скромную могилку, с совсем {70} скромной надписью на небольшом, белого мрамора кресте, то мне точно стало бы ясно, что я, а не кто-то другой, назначен хранителем легенды. Какое, в самом деле, для других могло иметь значение, что на кресте было имя, были день, год рождения, а дня и года смерти не было?

17.

Я отсутствовал всего два дня, но оказалось, что и этого было достаточно, чтобы накопились разные обстоятельства. Мари я застал в слезах. Она говорила, что рада меня видеть, улыбалась, но слез сдержать не могла. Не понимая в чем дело я старался ее утешить, рассказывая подробно о поездке, говоря, что сначала владение мне понравилось, но что позже я решил, что оно не подходит и думаю его продать. Мари слушала рассеянно, о чем-то другом помышляя. Когда же я стал настаивать, спрашивая, что с ней, она созналась, что у нее был Аллот. В комнаты свои она его не пустила, но в гостиной он пробыл почти два часа, подробно все выпытывая обо мне, о том, что я делал раньше, кем был, кем стал, о наших планах и о том, как далеко зашли наши отношения. Она пробовала от него избавиться, ссылаясь на то, что она моя невеста и что ей ни в чем перед ним отчитываться не надо, говоря, что она совершеннолетняя, что он ей всего отчим, а не отец. Все было напрасно. Он ушел только тогда, когда сам счел, что пора уходить. Рассказ Мари побудил меня предположить, что у Аллота есть в руках какой-то секретный козырь, или что он располагает некоторой над ней властью. Своего он добился: она передала ему, как мы оказались у изголовья умирающего, что мы сняли квартиру, что собираемся в заграничное свадебное путешествие. То сквозь слезы, то ласкаясь, то снова начиная плакать, она точно бы мне в какой-то неверности признавалась и просила ее простить. Под конец разговора с ней случилось что-то вроде истерики.

- Ты меня разлюбишь, ты меня разлюбишь, - повторяла она. Моей преимущественной заботой становилась ее охрана: охрана от Аллота, от всяких, вообще, впечатлений, которые грозили приводить ее в такое состояние. Никакого упрека я ей, разумеется, не сделал и даже и не попытался ее расспросить, почему она так боится Аллота. Тревоги моей это не устраняло и я всячески обдумывал, как избежать дальнейших встреч ее с ним. Но что я мог сделать? Уже мне надо было бежать на фабрику, где мое присутствие было необходимо из-за угрозы забастовки. Само собой понятно, что персонал был оплачен в соответствии с синдикальными ставками. Но спрос на мой шоколад так стремительно рос, что я часто прибегал к сверхурочным часам, разумеется тоже по синдикальным нормам оплаченным. Рабочие и работницы не хотели, однако, даже и этих дорого оплаченных и необязательных сверхурочных часов. Обычная история, не выходящая за границы подтвержденного практикой рабочего шантажа. Все {71} дело было в том, чтобы предложить за сверхурочный труд больше, чем полагалось по тарифам министерства труда, войти в специальное, закамуфлированное соглашение. Считая, что непрерывно ширящееся производство приносит непрерывно возраставший доход, рабочий комитет хотел выкроить в нем "свою долю". Для таких переговоров заместителя было мало, требовалось присутствие хозяина. И, как раз, он был в отъезде. Так, по крайней мере, думал комитет, так как, приехав, я на фабрике еще не появлялся. Как только я вошел в бюро, начались совещания.

Надо было выработать условия, которые позволили бы продолжение дела. Определив крайние позиции, мы нашли счетоводную комбинацию и решили, если персонал не согласится, сократить производство. Все было сложно, пришлось навести множество справок, просмотреть циркуляры. Так что я задержался. Ожидавшая меня в столовой Мари была все такой же расстроенной. Я все, что возможно, сделал, чтобы ее успокоить, отвел после завтрака в ее комнату и снова помчался на фабрику, где предстояла встреча с представителем персонала. Едва я вошел в бюро, как раздался телефонный вызов. Аллот!

- Я хотел бы с вами повидаться, - сказал он, - и поскорей.

От одного звука его голоса меня передернуло.

- Я очень занят, - ответил я, подавив злобу.

- Может вечером? После дел? В том кафе, где мы в прошлый раз...

Обедать с ним меня устраивало меньше всего на свете.

- Приходите в бюро без четверти шесть, - прошипел я.

Если аппарат, позволяющий видеть телефонного собеседника, еще не придуман, то в этом случае, это было безразлично, так отчетливо, без всяких приспособлений, видел я улыбочку Аллота.

Последовавшие за этим переговоры с персоналом чуть было не привели к разрыву. Под самый конец, когда все казалось потерянным, умелое вмешательство моего помощника выправило крен. Я прочел затем накопившиеся в моем отсутствии письма, продиктовал ответы, принял директора большого продовольственного магазина, пришедшего сговариваться о специальных конфетах к предстоящим праздникам, за ним архитектора, которому рассчитывал поручить перестройку соседнего дома... Наконец мне принесли пробные оттиски рисунков Зои. Глаза Аллота, на этот раз, так меня раздражили, что я склонялся к тому, чтобы все переменить, думая даже обратиться к старой декораторше. Но мой помощник, узнав о таком намерении, удивился до чрезвычайности. Он горячо вступился за Зою.

- Ее рисунок чрезмерен. - сказал я.

Директор не понимал. Не мог же я, однако, ему объяснить, что улыбка Аллота мне стала казаться прямо таки страшной.

- Мне жаль с ним расстаться, - настаивал он.

- Ладно. Посмотрим.

Я совершил затем ежедневный обход мастерских. Будучи {71} инженером и, почти случайно, став коммерсантом и промышленником, я не забыл долгих лет работы по чисто технической части и находил в наблюдении за действием моих машин успокаивающее удовлетворение. Часто мне приходили в голову усовершенствования и обмениваться по поводу них мнениями со старшим мастером мне было приятно.

Без четверти шесть я вернулся в бюро. Аллот, как мне сказали, уже ждал в приемной, и не один, а с дамой. Я распорядился ввести их ко мне.

Первым вошел Аллот. Но я смотрел не на него, а на Зою. Ее привлекательность, ее походка, ее взгляд притягивали. Конечно она была хорошенькая. Но не только хорошенькая, а еще и несколько необычная. Я подумал тогда, что она должно быть сентиментальна, чувственна, может быть слегка черства, что она способна принимать непоколебимые решения, ни с кем не советуясь, одиноко и тайно. Что до сходства с матерью, - сходства фамильного, - то оно было несомненным.

Назад Дальше