Телеграмма - Болотовский Михаил 2 стр.


- А чего это ты один? - ревниво сказала она. - Мы все дадим ему телеграмму. Все отдыхающие Дома творчества имени Райниса.

- Мы не отдыхающие, - возразил Гурко. - Мы творящие.

Но Степанида уже не обращала на него внимания. Ее понесло.

- Впереди еще целых девять дней. Сегодня же за обедом надо будет всех оповестить, чтобы вносили свои предложения. Составим такой проектик, потом числа шестого-седьмого обсудим, выберем лучший вариант и пошлем. Пуладик это чудо. Это наша гордость.

- Степанида! - взмолился я. - Да не люблю я эти коллективные письма! Что, разве каждый, сам по себе, не может послать телеграмму?

- Тебе что, жалко? - запальчиво спросила Самохина.

- Чего мне может быть жалко?

- Что не ты один пошлешь.

- Ну, ну, - примиряющим тоном заговорил Гурко, - если бы он один хотел послать, он бы нам и число не сказал.

- Сами бы узнали, - буркнула Степанида. - Тоже мне, тайна двух океанов.

- Не дуйся, - попросил я ее. - Подпишу я, подпишу. Хотя в этом есть элемент идиотизма. Коллективное признание в любви... бред какой-то... Все равно, что заверять интимные письма в правлении Союза.

- Вся наша жизнь - сплошной элемент идиотизма, - утешил меня Гурко. - Вот дали мне квартиру на Алтуфьевском шоссе. А я просил в пределах Бульварного кольца. От силы - Садового. И на тебе, Алтуфьевское! Разве не идиотизм?

- Дали бы нам на Алтуфьевском, - запальчиво заявила моя жена, - я бы в ножки поклонилась. Я эти бульварные пределы в гробу видела.

- Ты, наверное, не коренная москвичка, - надменно сказал Гурко.

- Коренная, - возразила жена. - Коренней не бывает. Живем, как свиньи, в коммуналке. В Столешниковом. Семнадцать комнат, одиннадцать семей.

Мы действительно там жили. Та еще была квартирка. На двадцать пять жильцов - три лесбиянки и ни одного алкоголика. Даже майор милиции, занимавший с женой и тремя взрослыми дочками (дочки в порядке живой очереди часами насиловали телефон в попытках построить семейное счастье) две смежные комнаты - и тот не пил. Я бы на его месте непременно запил. Крепкий был человек. Каждый вечер он кипятил на газовой плите четыре чайника одновременно, а потом выливал кипяток за батареи парового отопления. Оттуда с душераздирающими криками выбегали ошпаренные тараканы, и тотчас же подыхали. Майор сгребал их трупы в совок и выбрасывал в крашеное олифой жестяное ведро с загадочной, почти мифологической надписью "КРЭЗ". Откуда взялось на кухне это ведро - не помнил никто.

- Ладно, - сказал Гурко. - Давайте выпьем. Нам ли быть в печали?..

3

Обед мы с женой проспали. К ужину не успели вернуться из Риги, куда ездили за каким-то бесом. И нам не довелось стать свидетелем начального этапа той организационной работы по подготовке поздравительного текста для Аджавы, которую развернула Степанида. Тем более, что за завтраком писатели обсуждали совсем другую тему: минувшей ночью Степаниду попытался изнасиловать поэт Алексей Кондаков.

Кондакова я знал давно. Мы когда-то пьянствовали с ним в Малеевке. Третьим в нашей компании был известный поэт Савелий Кременецкий, автор слов к самой эротичной советской песне "Есть у революции начало, нет у революции конца". Другие его сочинения мне не были известны. Выпив, Кременецкий начинал рассказывать антисоветские анекдоты. Кондаков укоризненно качал головой, и тихо говорил: "Нехорошо, Савелий. Партия тебя в люди вывела..."

Кондаков казался мне человеком незлым, тихим и даже относительно вменяемым. Вменяемость изменяла ему только в тех случаях, когда речь заходила про партию. После второй бутылки он начинал читать стихи о Ленине. Причем собственные. Читая, он попеременно заглядывал мне и Кременецкому в глаза. Было видно, что он искренне любит не только Ленина, но и нас, своих беспутных коллег по перу, однако Ленина все-таки сильнее.

Я никак не мог вообразить, что мирный, как трактор, Кондаков пытался кого-то изнасиловать. Тем более Степаниду. Он был ниже ее на голову и намного слабее физически. Наконец, насиловать члена КПСС Кондаков просто не отважился бы.

Степанида, вопреки английской диете, завтракала зразами. Ночное происшествие явно не отразилось на ее аппетите. Рядом, как верный страж, сидел Гурко. Увидев нас с женой в дверях столовой, он призывно замахал вилкой.

- Слышали? - спросил Гурко, едва мы подсели к столу. - Но каков Леха-то! Орел!

Я огляделся по сторонам. Рядом, за столом у окна, ели зразы писатель Петров, его теща и сестра его тещи. За малахитовой колонной хрустели крекерами критик Провский и эссеистка Кобзарь. Мастера производственного жанра братья Грум с чадами и домочадцами допивали какао за столиками справа. Кондакова не было видно.

- Нет его, нет, - поймала мой взгляд Степанида. - Разве он выйдет? Теперь до вечера в комнате просидит.

- Что, так-таки пытался изнасиловать? - поинтересовался я.

- Ломился в дверь, - охотно сообщила Самохина. - До половины четвертого ломился. Открой, кричит, Степанида, открой мне двери!.. Козел старый. А в корпусе кроме нас с ним - никого, сестра-хозяйка вечером домой уходит. Ох....

- Да он пьяный был, - высунулся из-за колонны Провский. - Так он мухи не обидит. Просто напился. Трезвый он такого не сделает.

Степанида посмотрела на Провского несколько раздраженно. Было видно, что ее задела такая постановка вопроса.

- Чего это пьяный? - обиженно сказала она. - Совершенно трезвый. Вечером мы в коридоре столкнулись, поговорили. Никакого запаха, вообще.

- Извините, - смутился Провский, и спрятался обратно за колонну.

И в этот момент в столовую вошел Кондаков.

- До четырех часов не спал, - сказал он, приблизившись. - Работа захватила.

Из-за колонны послышалось сдавленное хрюканье.

- Да мы уж знаем! - по-заговорщицки подмигивая Кондакову, заорал Гурко. - Общественность проинформирована!..

Кондаков, нимало не смутившись, сел за стол, придвинул плошку с подсахаренным творогом.

- Степанида рассказала? - спросил он, смущенно улыбаясь.

Хрюканье усилилось. И тотчас же из-за своего столика вскочила эссеистка Кобзарь.

- Не вижу в этом ничего смешного, Яков Семенович! - крикнула она Провскому. (Оказывается, это он хрюкал.) - Черт знает что! Ни стыда, ни совести...

- Я-то тут причем? - удивился Провский.

Кондаков смотрел на них недоуменно.

- Не смотрите на меня так! - продолжала кричать Кобзарь, только теперь уже на Кондакова. - Ваше ночное поведение не укладывается ни в какие рамки, а вы сидите и кушаете творог!

- Творог я заказывал, - парировал Кондаков. - А мое ночное поведение было совершенно естественным. Как личность творческая, вы не можете этого не понять. Возникло, так сказать, вполне объяснимое желание... Это вот Степанида вела себя странно.

- Я вела себя странно?! - взвизгнула Степанида, и тут же заплакала.

- В высшей мере, - отрезал Кондаков.

Он сказал это так категорично и весомо, что на мгновение в столовой воцарилось молчание.

- Ну, знаете... - выдавила, наконец, Кобзарь, - тут уж знаете... тут слов нет...

Она решительным шагом подошла к нашему столику.

- Пойдемте отсюда, моя милая, - сказала она рыдающей Степаниде. Эти люди недостойны ваших слез.

Все молчали: и Петров, и теща его, и сестра тещи, и Гурко, и Провский, и братья Грум, и мы с женой. Выразительнее всех молчал Кондаков, доевший творог и принявшийся за зразы. Цокая каблуками по мраморному полу, Кобзарь и Самохина вышли прочь.

- Довольно безумное начало дня, - заметил Кондаков.

- Старик! - задушевно сказал Гурко. - Ты, конечно, большой поэт и все такое, но в этом деле, извини меня, ты не прав.

Кондаков доел зразы, залпом выпил стакан остывшего какао. Обтер вчетверо сложенной салфеткой губы и, почему-то, лоб.

- Саша! - ответил он. - Ты человек беспартийный. А вот Степаниду я решительно не понимаю. Решительно.

- Что он этим хотел сказать? - спросил Провский, когда за Кондаковым затворились двери столовой. - Что он в виду-то имел? Если Самохина член партии, то она должна... я прошу прощения... по признаку партийной принадлежности?..

От окна неожиданно подал голос Петров.

- Не надо, Яков Семенович, - строго сказал он. - Так мы далеко зайдем.

4

Мы с женой пошли искать Степаниду.

- Она наверняка сидит на своей любимой скамейке, - предположила жена. - В дюнах, над морем.

С Балтики дул холодный ветер. Остро пахло водорослями.

На любимой скамейке Степаниды сидел Кондаков. Он читал газету "Правда".

- А-а! - приветливо сказал он. - Молодая поросль.

Слово "поросль" мне не понравилось. Какая я ему "молодая поросль"? Тоже мне, мать его, старик Державин.

- Да ну вас, Алексей Митрофанович, - огрызнулся я. - У меня не сегодня-завтра внуки пойдут. Молодость, знаете ли, понятие относительное.

- Молодость - это до тридцати пяти лет, - сообщил Кондаков.

- Почему именно до тридцати пяти?

Кондаков пожал плечами.

- Не знаю. Должен же быть какой-то критерий. Правление решило, что тридцать пять. Хотя я при голосовании воздержался.

Тут я понял, что Кондаков шпарит строго по прошлогоднему постановлению Правления СП, где решали, кого считать молодым писателем, а кого, напротив, таковым не считать.

- Воздержался, - продолжал Кондаков, - поскольку предлагал ограничить рамки молодости. До двадцати восьми лет. В соответствии с Уставом ВЛКСМ.

- А тридцать пять - это в соответствии с чем? - встряла жена.

- Не знаю, - ответил Кондаков. - Поэтому и воздержался. В этом числе нет внутренней логики.

- А в двадцати восьми - есть?

- Есть. В соответствии с Уставом ВЛКСМ.

- А в Уставе ВЛКСМ есть внутренняя логика?

Кондаков посмотрел на мою жену укоризненно.

- Ирина, я вам очень симпатизирую, - грустно сказал он. - Но ваш супруг оказывает на вас дурное влияние. Вы развращаете жену, Балаховский. Я помню наши разговоры в Малеевке. Это были нехорошие разговоры. Вы даже заступались за Бухарина.

- Это вы что-то путаете, - сказал я. - Никогда в жизни не заступался за Бухарина. Было бы за кого заступаться...

- В ваших словах, - заметил Кондаков, - чувствуется подтекст. Не наш подтекст. Ну подумайте, кем бы вы стали, если б не Октябрьская революция.

- Помещиком, - ответил я. - У прадеда был особняк на Басманной, дом на Мойке и поместье в Ярославской губернии. Вы бы хотели иметь поместье, Алексей Митрофанович?

Жена дернула меня за рукав.

- У меня есть дача, - гордо сказал Кондаков.

- Ну, дача... А то поместье. Леса, поля, потом эти... луга. Конюшня, лошади. В доме два флигеля...

- Крепостные, - услужливо продолжил Кондаков, - порки на этой самой конюшне, и беззащитные перед похабной барской волей сельские красавицы.

Конец фразы он произнес с надрывом.

- Вам ли, Алексей Митрофанович, про беззащитных красавиц говорить? Кто, извините, к Степаниде ломился?

- Причем тут Степанида! - досадливо отмахнулся Кондаков. - Это какой-то нонсенс. Я шел к ней, как коммунист к коммунисту.

- А она по Уставу обязана?..

- Не обязана! - крикнул Кондаков, вставая со скамейки в крайнем возбуждении. - Не обязана, но могла бы! А уж если хотите, то и обязана. Я понимаю вашу иронию насчет Устава, в Уставе этого, конечно, не запишешь. А вы, как человек беспартийный, не знаете, что кроме буквы есть еще и дух. Дух!.. Поймите же вы!

Тут я почувствовал, что еще три минуты такого разговора - и можно спятить.

- Алексей Митрофанович! - заорал я на Кондакова. - Вы с Луны свалились? Партбилет - не пропуск в спальню! Вы можете вообразить, что Степанида просто не хотела? Что вы ей не нравитесь?

Кондаков бросил на меня иронический взгляд и снова сел на скамейку, с грацией римского сенатора запахнувшись в дорогой темно-синий плащ. Свернутая в трубочку "Правда" торчала из-под рукава, как таинственный свиток.

- Хотела, - с гордостью сообщил он, - и говорила мне об этом за ужином. И о том, что я ей нравлюсь - тоже говорила. Раньше говорила, и вчера говорила. Заметьте, я ее за язык не тянул. Где и когда это должно было произойти - вот этого мы действительно не уточняли, каюсь. Мой промах.

- Так подойдите и уточните! - внезапно взорвалась моя жена. - Мы-то почему должны во всем этом участвовать?

- Как люди беспартийные, вы совсем и не должны... - запел Кондаков, но Ирина замахала на него обеими руками, как на осу, и он не стал продолжать, а лишь заметил:

- Нервная какая у нас молодежь!

Потом развернул газету и принялся за чтение.

5

Самохиной не было и в баре. Зато там сидел Гурко.

Назад Дальше