Чернота глаз его посерела, на белках проступила желтоватая паутина кровеносных сосудов. Казалось, что большего груза, давления им не выдержать, что если волнение Хатама еще немного возрастет, они лопнут, и вся желчь их затопит глаза.
Надзирателей этого корпуса никто не знает, окошки здесь, в отличие от других камер, расположены на дверях очень низко, и когда они открываются, видна лишь последняя желтая со звездой пуговица зеленого кителя надзирателя. Входя со двора в коридор, они громко стучат мисками и кружками. Звуки эти разносятся по всему корпусу, мол, не бойтесь, несем еду, чай несем, хлеб.
На каждый звук Хатам так вытягивал свою и без того тонкую теперь шею, так выкатывал глаза и поднимал брови, что даже лба не бывало видно. Казалось, что в этот момент и уши его поднимались выше головы, словно камера была открыта сверху, и Хатам в такие минуты может вытянуть, на сколько нужно, шею, чтобы поверх заборов наблюдать за тем, кто идет и что несет.
За тринадцать месяцев и три дня Прошляк всего лишь раз услышал шум машины, и то в полночь.
Хатама тогда затошнило и вырвало.
Когда звук машины резко стих, как шум крыльев птиц, влетевших в туннель, глаза его стали каждый с голову ягненка. Он не моргал, как будто боялся, что, если хоть на секунду опустит веки, то ничего не увидит, и в этот миг неосторожности и пренебрежения, какой-то могучей силой неотвратимый приговор будет приведен в исполнение.
Хатам хотел подняться, услышав стук открывающейся двери главного входа, но не смог, не хватило сил. Он прирос к табурету, запачкав все под собой, задрожал, во всем его теле, наверное, не осталось ни крупной, ни мелкой косточки, которая бы не всполошилась, не встрепенулась, чуть ли не раздирая обтягивающую ее кожу. Ноздри, истончившиеся настолько, что светились насквозь, теперь открывались и закрывались, как рот выброшенной на сушу рыбы. Нутро его наполнилось плачем, стоном вперемешку с хрипами.
Ключ в замке повернулся, дверь быстро открылась, главный надзиратель сделал два резких шага вперед и, остановившись перед Хатамом, сказал прямо в его, скорее всего, ничего не видящие глаза.
- Ты, вставай!
Хатам не двигался. Надзиратель взял его за руку, но поднять не смог. Показал на бумагу в руках:
- Твое прошение о помиловании в Верховный Совет принято во внимание, смертный приговор заменен пятнадцатью годами лишения свободы.
До того, как услышал эти слова, Хатам думал, что его поведут на расстрел. Теперь он замер, застыл на месте точно в каждой капле, точке, песчинке его тела утратилось сознание, остановилась жизнь. Разве мог он что-то услышать, усвоить, воспринять в такую минуту? Конечно, нет! Какое осознанное понимание могло быть в этом промежутке между жизнью и смертью, в этом не-измеримом пространстве между плюсом и минусом, в этой ужасной глухоте, слепоте небытия...
Хатам то плакал, то смеялся. Слезы вокруг сменились ярким желтым сиянием у него перед глазами, словно черную тучу, как иглой, пронизал солнечный луч. Был виден только свет, но самого его пока не было. Он засмеялся, но уголки губ не раздвинулись, как будто перед ним горело вырванное изнутри собственное сердце, а он хотел погасить его ледяным дыханием.
Потом он уставился на главного надзирателя. Он не верил ему, считая услышанное обманом или утешением перед исполнением смертного приговора. Ведь и он был наслышан о том, как приезжают в полночь машины. Они привозят тех, кто принимает участие в приведении приговора в исполнение, тех, кто подписывает документ с данными о том, где и как была окончена чья-то жизнь - прокурора, судебных, представителей министерства. Потом главный надзиратель незаметно заглядывал в глазок, сверяя того, кого должны забрать из камеры с фотографией на документе у него в руках, опытной рукой одним поворотом ключа открывал дверь, быстро входил и, направляясь к нужному человеку, приказывал: "Встать!"; чтобы ни у кого другого не лопнуло сердце.
В сознание Хатама не вмещалось, что та машина и высокие сообщения из Высших инстанций привозят без задержки, без промедления, поскольку, произойди за время доставки какой-нибудь несчастный случай с обвиняемым, за него в ответе будет целый ряд служащих сверху донизу. Весть эта поручается особой связи, специальному транспорту, особым оперативникам, которые действуют с неимоверной быстротой, они будто знают, что это не то, что ожидание влюбленным окончания разлуки и не стремление к заранее определенному дню, когда через сколько-то лет своей жизни он, наконец, обретает независимость и свободу. На это у человека и терпения хватает и выдержку свою, силу воли он словно по дням и мгновениям распределяет на известный ему срок, не теряя стойкости. Сначала он считает месяцы, с приближением заветного часа - недели, когда же остается месяц, разменивает на мелочь дни, звеня ими как мелочью в кармане, и в самом конце считает часы, которые тянутся бесконечно, перетасовывает их, как бы расстилает на полу и начинает мерять шагами, откладывая в памяти каждые шестьдесят из них. И так шестьдесят раз, потом смотрит на часы, а они показывают, что осталось еще двадцать минут. Значит, поторопился, а может, со счета сбился или шагал слишком быстро? На втором часу он уже опережает время на полчаса. Злится на себя и бросает это развлечение, которым просто убивал время. Он начинает вспоминать дом, отца с матерью, братьев, сестер, родственников, соседей, друзей, знакомых. Представляет, как они встретятся, какие застолья будут в его честь, как будет дома: если он отец - как не нарадуется голосам детей, их присутствию, если сын - как пригласит на свидание любимую девушку, и они уйдут с ней в какой-нибудь глухой уголок города... Но это иллюзорное счастье, оно быстро проходит, и он снова переносится в оставшиеся в памяти дни, на смену им приходят какие-то другие, виденные за эти годы слова, разговоры, события...
Они словно знают, что эти волнения и напряженность не сравнятся по тяжести ни с какими другими. Здесь уходит кровь, она высыхает, человек же будто тает, превращается в ничто, даже не в течение года, месяца, недели, дня, нет, а в какое-то одно мгновение тает и исчезает, как горстка снега, принесенная с гор в солнечную долину...
Когда пришедший с главным надзирателем молоденький усатый надсмотрщик дал Хатаму пощечину:
- Негодяй, - проговорил он, - ведь не по плохой дорожке пошла сестра твоя! Она же встречалась с тем, кого любила! Почему не отдали за него замуж? Почему отказал сватам, паскуда? Потому что бедным был, да? Простым рабочим, да? А они втайне от вас поженились, и парень не сегодня - завтра получил бы квартиру. Проституткой она была ? Или изменила кому? Так что же ты, мразь, как мясник, их обоих на куски порубил? Если встречаться с девушкой нехорошо, что ж ты сам встречался, а потом бросал Сугру или Эмму? Почему их братья не убили тебя? Ты, значит, человек чести, а они нет? Если ты так дрожишь за свою душу, что же ты, гниль такая, убил этих двоих молодых?!
Надзиратель, схватив Хатама за руку, так вытолкнул его в коридор, добавив еще пинка под зад, что нечистоты под ним, хлюпнув, забрызгали его по самые уши.
Однако надзиратель не унимался, из коридора все еще доносился его голос:
- "Нервное потрясение...", "помешательство из-за чести...", сукин сын! Будь моя воля, я бы всю кровь твою выпил! С живого, мерзавца содрал бы кожу!..
... Открыв глаза, Прошляк посмотрел на небо. (Кроме неба, отсюда ничего нельзя было увидеть.) Там, наверху, закипала черная туча. Раздуваясь и распухая, она опускалась вниз. Казалось, туча несет что-то в подоле и сейчас с треском молнии сбросит это сюда, а потом с жеребиным ржанием помчится в четыре копыта догонять свой "табун".
Глядя наверх, Прошляк никак не мог понять, туча кружится над ним или перегородки, ему не приходило в голову, что это у него самого кружится голова. Ему казалось, что это какой-то небывалый случай в жизни природы: у черной тучи - громадные глаза и нос, на этом огромном лице со множеством впадин - огромный рот. И не туча это вовсе, а какая-то необъяснимая загадка природы. Нет, нет, не то, это - Таирджан. Там, на снежном севере, поднявшись в небо, он столько времени искал Прошляка по всему свету, и вот, наконец, нашел! Злоба и ненависть выжгли его нутро, он почернел, как обгоревшее полено, и сейчас станет кричать голосом, которого не выдержит ни одна тюремная стена: "Предатель! Подлец!.. Тигр, Зверь! Знайте, кто он такой! Мы называли друг друга братьями. Не один пуд соли съели вместе, он ни в чем не нуждался, благодаря мне. А потом убил и меня, и мою несчастную жену с новорожденным сыном. Из-за чего? В чем мы провинились? Деньги, золото были нужны ему? Разве мы с женой пожалели бы для него чего бы то ни было? Он и сам знает, что нет! Мой дом - его дом! Моя честь - его честь! Мы с женой думали, что это так!.. Зверь, наказать его я поручаю тебе. А тебя, Тигр, прошу предать его таким мучениям, каких он заслуживает..."
Голос Таирджана несся не только с небес, но и от стен, он поднимался даже от земли, проходил через пятки Явера и бил прямо в голову, чуть не выбивая крышку черепа...
Зверь с Тигром видели, что с Прошляком творится что-то неладное. Он то со страхом смотрел в небо, то тревожно озирался по сторонам или вглядывался в землю так, словно увидел змею, скорпиона. Потом он вдруг вскочил на ноги, сделал несколько шагов, изо всех сил прижался спиной к стене, но и здесь не мог найти покоя.
Заметив их изумленные взгляды, Явер решил, что Таирджан тогда не умер, а просто потерял сознание и теперь, "отбыв срок", пришел сам или сообщил о подлости Явера, его для следствия этапировали сюда, и это - одна из причин ареста Прошляка. Да, да, Таирджан здесь, и голос этот - его самого, потому что такого наваждения, таких галлюцинаций быть не может!..
- Ну, что с тобой? - спросил Зверь.
Услышав его, Прошляк вздрогнул, отделился от стены и, словно взбираясь на крутой подъем, поднимал ногу до тех пор, пока коленом не уперся в живот. Затем он двинулся вперед, но нога как будто провалилась в глубокий колодец. Он упал лицом вниз и вырвал. Прикрыл глаза и остался лежать.
У воровских больных на "прикол" не берут. И пока после выздоровления не пройдет нескольких дней, не проводят сходок. "Грешник" должен быть совершенно здоров, соображать, что делает, не говорить "с потолка", не давать "обороток", говорить, что думает.
Теперь Прошляк попадал под это правило, был защищен им; он был уверен, что этой ночью с ним говорить не будут. Однако Зверь правила нарушил:
- Прошляк!
Явер не сполз с нар и на середину не вышел, чтобы они приняли во внимание его плохое самочувствие. Но потом решил, что Зверь, наверное, спросит о чем-то, не касающемся сходки.
- Да!..
- Ты ведь знаешь наше положение!
Вот и все! Все понятно! Принесли магнитофон и кассету, больше часа держать их здесь нельзя, возвращать надо быстро.
Прошляк промолчал.
Зверь придвинулся к самому краю нар. От его громадной головы и плеч на пол падала ужасающая страшная тень.
- Не слышишь, что ли?
- Слышу, - прохрипел Прошляк упавшим голосом.
- Слушать можешь?
- Слушаю.
- Тогда слушай!
Подключив магнитофон к электрическому проводу постоянно горевшей в камере лампочки, Тигр, скрестив ноги, сел рядом. Нажав на клавишу, он прибавил звук.
Первый голос: Ты - замначальника второй колонии, а одно время был там старшим опером, не так ли, Вагиф Юсифов?
Второй голос: Так, Волк!
Первый голос: С вами, легавыми, говорить так не положено, но я вынужден из-за одного необходимого нам дела.
Второй голос: Что за дело?
Первый голос: Когда ты был старшим опером, у вас сидел "стремящийся" Ваня, тот, что умер в шизо, помнишь?
Второй голос: Помню.
Первый голос: Кто сшил ему мешок?
Второй голос: Тогда у нас сидел еще один "стремящийся" - Явер. Как я слышал, Вором потом долгое время был, сидел долго еще. В конце концов стал Прошляком. Сейчас арестован. Этот самый Явер все и подстроил.
Тигр выключил магнитофон.
- Ну, что? - промычал Зверь. - Тоже неправда, тоже клевета?!
- Это шантаж! Легавый не должен так говорить, он не имеет права! закричал Прошляк снизу вверх.
- А если мы приведем сюда Вагифа Юсифова и при нем прокрутим это? Тоже будет шантаж? Ладно, сделаем и это.
- Ничего он не сможет сказать.
- Почему?
- Не скажет!
Тигр закричал:
- Выходи оттуда! Ну!
Прошляк вышел на середину.
Тигр спустил ноги вниз, упершись руками в матрас. Обычно, приняв такую позу, они потом спрыгивают вниз и начинается первая картина "большого представления".
- Не скажет или не сможет сказать? - спросил Тигр.
Когда Прошляк сам еще был "верблюдом", его не так-то легко было провести, но как же теперь ему обмануть Тигра со Зверем, этих корифеев преступного мира, за какую из "голов" этого многозначного слова ему ухватиться, чтобы потом, когда прижмут, "зацепят", успеть, переметнувшись, схватиться за другую. Здесь имело силу, проходило лишь одно значение этого слова. "Не скажет!" - означало, что "работник органов должен уметь хранить тайны, держать язык за зубами, иначе всегда и всюду найдутся суки, которые не упустят возможности их заложить и тогда прощай, карьера."
"Не скажет!" в воровском мире имело особый смысл, оно больше подходило к "чистым ребятам", которые никого не продадут, даже если их будут убивать. Так что трепать это слово, применяя его к легавым, было грешно.
А слова "Сказать не может!" звучали совсем иным, особым торжеством победы, мол, что я сделал, кого предал, заложил кого, чтобы он мог говорить, что попало?!
- Сказать не сможет!
- Почему же говорит?
Зверь принял ту же угрожающую позу, что и Тигр. Прошляк опустил веки. И в этом тоже была поза, некая усмешка, апломб - что ему известно все то, что они говорят и даже то, что сказать еще не успели, известно до последней тонкости. Он как бы говорил, что все это - наветы, наговоры, и он найдет объяснения, которые перевернут все их доказательства. Эти объяснения охватят, покроют все, даже если они будут вести сходку всю жизнь, будут распутывать клубок, а он будет затягиваться все туже. И им никогда не закончить своего расследования.
- Отдай ему! - Тигр свесил вниз магнитофон.
- И это передай, - Зверь протягивал пачку денег, заранее, как видно, отсчитанных.
Зажав все это в руках, Прошляк направился к двери.
Какова жизнь! Какие взлеты и падения!
Ты такой же человек, как и все. Есть среди твоих ровесников шахи, министры, монархи, и грехов у некоторых у них поболее, чем у кого бы то ни было, да слава, положение прикрывают их. Делишки этих титулованных особ известны лишь ближайшему окружению. Оно не имеет ни сил, ни возможностей разоблачить их, поэтому живет, пряча свою ненависть к ним за преданностью и верной службой. Лишь когда умирает кто-либо из тех высокопоставленных особ, начинаются расследования, проверки, "ревизия" личности, и тогда всплывает на поверхность вся омерзительность их дьявольского существа.
Как любая вода - есть соединение кислорода и водорода, так и люди все с точки зрения анатомии и физиологии одинаковы... Река - сплошной беспрерывный поток воды от истока до устья. В середине его вода всегда быстрая, резвая, и все что несет она с собой, - вливается в моря, океаны. По краям же, ближе к берегам, вода медленная, тихая.
Порой, отделившись от материнского течения, какой-нибудь рукав или слабая струйка заполняет в равнинных местах ложбины, углубления, образуя озерца и небольшие пруды со стоячей водой. Летом воды эти превращаются в болота со множеством кишащих в них насекомых, источая зловоние. И ты, человек, как та стоячая вода.
Отделяешься от общего течения жизни, времени, отдаляешься от всех, и ты уже не отвечаешь, тем требованиям, которые люди предъявляют друг к другу и к себе. Твои ровесники достигают определенных высот, а ты - в болоте, в стоячей воде. Теряется твоя чистота, твоя природа, ты становишься другим, не таким, каким был задуман и, осознав это, бросаешься догонять ушедший вперед поток. Но силы уже не те. Они - на конях, а ты - пеший! Они перешли те кажущиеся близкими далекие горы еще тогда, когда сердца их были полны сил и колени крепки, а ты передвигаешься ползком, такие дистанции уже не для тебя.
Лишь мечты могут унести тебя, куда захочешь, лишь в мечтах ты сможешь что-то покорить, но, увы, это химера, пустая иллюзия, облетит весь мир и вновь вернет тебя самому себе и, познав себя, и ты сам, и жизнь твоя станут тебе противны...
- Признаешься, Прошляк? - от голоса Зверя дрогнули стены. - Чего молчишь? Признаешься? Или пригласить сюда живое доказательство?
Тут уж Прошляк ничего не мог сказать. Эти, если захотят, и "опера" сюда приведут, и что тогда ему говорить? Однако он должен доказать, что Ваня сам "сшил себе мешок", это должно было как-то связаться с каким-нибудь поступком Вани, выставлявшим воровских на посмешище, с его "беспределом", противоречащим здешним законам. И должен так обосновать это, чтобы оно было как заколдованный узел в руках: чем больше его теребишь, тем туже он затягивается. Или как кандалы, которые, стоит только шевельнуться, впиваются в запястья и, пронзая страшной болью, в конце концов ломают твое упорство. А как иначе?