Сказки для сумасшедших - Галкина Наталья Всеволодовна 13 стр.


— Вид у вас, юноша, непривычно суровый, — сказал Вольнов.

— Дважды на сегодняшней лекции начинал я две разных сказки и, представьте, не смог дописать. Я что-то потерял, то ли, как принято у циркачей говорить, кураж, то ли беззаботность, когда идешь себе да идешь, задумываться стал— куда ногу поставить, за какой угол завернуть.

— Стало быть, вы все-таки ночью вниз ходили.

— Взаимосвязь разве есть?

— Со мной происходило то же самое. Хотя беззаботности я лишился задолго до того. Ладно, бегите, холодно.

Остальные воспринимали его таким же, как раньше. Только Люся, примеряя ему огромную кошачью голову из кусочков разноцветного, черный преобладал, меха (голова ужесточалась стеганой подкладкою и надевалась как шлем; особенно уморительный и убедительный вышел затылок, по мнению Кайдановского, куда симпатичнее морды, хотя и она была великолепна), вгляделась в него, вслушалась да и спросила:

— Кай, ты давно читал «Снежную королеву»?

— Давненько, Герда. Почему ты спрашиваешь?

— Ты сегодня королевин любимчик, холодный-холодный; не попал ли тебе в глаз осколок злого зеркала троллей?

— В сердце, в сердце Каю осколочек попал, не токмо в зрачок, ты сама-то когда читала? Мне сны дурные снились, Герда.

— Ты на ночь, — назидательно сказала Люся, — выпей чаю с малиной, пустырником да боярышником, посмотри перед сном на иконку, хоть на репродукцию, и не думай о плохом.

— Ох, ангел, чуть не забыл, — Кайдановский порылся в суме своей и достал петушка на палочке, отвратительно малинового, мечту детсадовских, детдомовских, неучей и отличников, всяких, — на тебе леденчик.

— Спа-си-бо... ты где же такое чудо нашел?

Люся взяла леденчик так благоговейно и радостно, что у него отлегло от сердца.

— Места надо знать, — сказал он, очень довольный.

Два ближайших календарных дня помечены были синим и голубым. Кайдановский и хотел, и не хотел возвращаться в обиталище Спящей. Чтобы обрести душевное равновесие, он забрался в укромный уголок — наверх, к механизмам, открывавшим некогда стекла купола, туда, откуда и теперь взбираются на самый верх стеклянного колпака. Он сел на свою любимую табуретку, измазанную краской, придвинул пепельницу в виде огромного жестяного короба со льдом на донышке; о, безопасность противопожарная, кто тебя воспоет, как ты того стоишь? — и глубоко задумался. Все желания его, стремления, цели, даже чувства и ощущения смазались, расфокусировались, потеряли четкость и ясность. Безвекторное, безветренное состояние: барометр медлит. «Да и сам-то я никуда не тороплюсь, вот странность какова, а! все-то прежде бежал куда-то; любопытство дурье и обезьянья любознательность словно бы пока присутствуют, но изрядно полиняли; не болен ли я? и сказки не идут, дурной знак. Приступ бездарности? равнодушие к сумасшедшим? нет, они-то, кажется, волнуют меня по-прежнему, хотя... нет, это не с ними, с нормальными нечто произошло, норма оплыла, как свеча, и отчасти испарилась. Апатия одолела? скука романтического придурка?» Он сидел и курил, заиндевевшие стекла заслоняли от него пасмурное небо, изготовившееся осыпаться снежком. Он сидел и курил, мерз, стекла начинали голубеть, он не мог сдвинуться с места, медлил возвращаться в веселый рой аделин, алевтин, аделаид, аглай, Василиев, пробегающих по лестницам, суетяшихся, влюбленных; но и туда, вниз, к саркофагу стеклянному то ли тянуло, то ли дорогу хотелось забыть. А здесь он был ни там, ни там. Нейтральная полоса. «Тоже мне, принц датский, — думал он невесело, — наговорился с призраком, так белый свет стал с копеечку. Оказывается, тот свет и этот изволят общаться; я не привык, мне не по себе, мне не нравится. Я хочу туда, где мертвые спят в могилах, над ними сирень цветет, а живые вечерами мимо кладбища бегают на свидание, и девчонки пугают друг друга байками про вурдалаков. Что мне Тривия? Мать честная, да я и шпарю, как Гамлет: что, мол, мне Гекуба? Интересное получается кино. Бедный Мансур из-за меня во все это мероприятие втравился, ему и так Софья Перовская проходу не давала. Матушки-батюшки, а как же мы все, если наш вождь мавзолейный... ежели он, как мы и поем, «всегда впереди»?! Страсть какая. еще и наизусть учим: «Живее всех живых». Вокруг прекрасной, возрожденческих времен, девушки такая катавасия в подвале; а что же должно в открытую в столице в полнолуние-то происходить? а народ километрами в очередях к нему стоит, вся страна, можно сказать, через Мавзолей пропущена, через тот свет, как через мясорубку... Царствие мертвых и царюет на легальных основаниях. Вот где сказка-то с размахом, только страшная. Ка, голубочка, летает, видать, одна из душ Спящей; что за птица Рок над столицей-то парит, над площадью Красной, над башней Спасской, в стекле часовом отражается?»

«Черный ворон, что ты вьешься над моею головой? — заблажил Кайдановский в полный голос, — ты победы не добьешься, черный ворон, я не твой!»

И услышал в ответ внятный глас ученика Репина, поднимающегося по узкой черной лестнице в мастерскую графики, где подопечные его печатали эстампы и офорты:

— Эк вас, батенька, разбирает. Голосите, как Чапаев. Давайте-ка я вам лучше псалом спою.

И запел улыбающемуся Кайдановскому псалом: «Благослови, душе моя, Господа...»

Кайдановский слез с табуретки, ноги затекли, руки замерзли, весь застыл; скрючившись, выбрался он на лестницу к допевшему псалом седобородому старцу с волосами до плеч.

— Ну вот, белый, синий, рефлексы зеленые. Идите в буфет, чаю, чаю, авось душа и распарит кручину, чаю-то хлебнувши. Чего это вас в ледник такой занесло? Любовь, что ли, несчастная? или какая другая дурь?

— В размышлениях пребывал, — отвечал Кайдановский с достоинством, — о потустороннем мире.

— Полноте, о потустороннем мире положено размышлять мне, а не вам; однако, к чести моей, я больше размышляю, почему это у меня так плохо в натюрморте яблочки с туеском написаны? Знаете, что один мой знакомый монах говаривал, черноризец? В летах уже был, а глупей не становился, нет; выслушает какого печальника или высмотрит, подойдет, на буйну головушку руки ему возложит, да и вымолвит: «Пока живешь, не умирай». Не нашего с вами ума дело потусторонний мир, доложу я вам. Пейте чай, пройдет печаль. А вечером сходите в оперу.

— Поют там плохо.

— Что за беда? Главное — поют. Давайте, давайте, барышню под ручку — и в бенуар. А то сидите сычом, аки Раскольников, на чердаке, неровен час, лишнее удумаете. Нате вам на чай трешницу.

Отказываться, Кайдановский уже знал, нельзя: патриарх топал ногами, гневался, кричал про гордыню, отказавшиеся боялись, что старика апоплексический удар хватит.

— Благодарствуйте, — взял трешку студент и пошел прямехонько в буфет.

— То-то же, — сказал ему вслед ученик Репина, — меньше мудрствуйте, голубчик. Нет, это надо же. Потусторонний мир. Блаватской небось начитался.

На трешке изображен был Кремль. Кайдановский думал об Илье Ефимовиче, представлял свои любимые портреты, оба — портреты дочери художника: девочкой в дверях и девушкой с осенними цветами. Превратив трешку в несколько стаканов раскаленного чая, тарелку пирожков и порцию традиционных сарделек с пюре, Кайдановский ощутил прилив дурацкого доморощенного дискретного веселья.

«Что я, в самом деле. По ту, по сю. Главное — не путать, где какой. Кстати, по ту сторону — чего? чего сторона-то? медали, не иначе».

— О чем задумался, детина? — спросил Сидоренко, подсаживаясь к нему с пивом и общепитовской котлетою.

— О медали.

— На что мне орден, я согласен на медаль?

— Про оборотную сторону.

— Оборотная у Луны.

— Так сейчас полнолуние. «Пойду. И один пойду. Без Мансура».

— Вот я все думаю, — сказал Сидоренко, взаимодействуя с горчицей, — чем она к нам повернута, Луна: орлом или решкой?

Кайдановский наклонился к нему через стол доверительно:

— Я полагаю, попеременно. Чем ей нравится, тем и поворачивается. Вразрез волне и измышлениям ученых. И от того, чем она к нам соизволит, вся наша життя, то бишь боротьба, зависит. Вот так все орлом, орлом, все ничего, а потом — ап! — и решкой. И понеслось. Если не война, так революция в Мексике или катастрофа в Японии, цунами на татами. Ты не замечал — то есть на ней изображение, то нету? То-то и оно. Вертухается спутник наша. Волки воют, жуть их берет: то орел, то решка. Думают: зачем?! Они постоянства хочут. Стабильности.

— Ну что за люди, — сказал Сидоренко, — всё норовят хоть на луну свалить: и войну, и революцию в Аргентине.

— В Мексике.

— Да мне отсюда все едино. Я только Кубу отличаю. По Фиделю.

Мансуру снился сон.

Софья Перовская задумала женить вечно живого бальзамированного москвича на Спящей Красавице. Поскольку оба они в некотором роде, по ее представлению, были пара. Для этой цели собралась она гроб стеклянный из подземелья штигличанского при помощи своих боевиков, головорезов, уголовников с динамитом, именующих себя борцами, творцами нового мира, политическими террористами (знамя у них во сне висело, белым по черному: «Да здравствует политический террор за наше левое правое дело!») и вообще романтическими сверхчеловеками, которым все человеческое, во имя человечества в целом, чуждо. Уже был приготовлен на станции Понтонная в тупике стоящий пломбированный вагон для гроба, паровоз с пиратами-кочегарами, спальный вагон для Софьи, вагон-ресторан для террористов и два телячьих вагончика для недовольных и для довольных. Недовольных довольные должны были после свадьбы принести в жертву, потому как по замыслу Софьи Перовской жертвоприношение должно было стать неотъемлемой частью просвещенной русской жизни, к тому же мертвый вождь и мертвая царевна нуждались после свадьбы в свежей обслуге, каковую на тот свет и надлежало поставить. Короче, готов был поезд. Шли только споры: не лучше ли, не изощряясь, взять обычный бронепоезд, прицепив к нему вагон-ресторан?

Нашелся, правда, один молодой человек из хорошей семьи, стал возражать: мол, какая свадьба, разница в возрасте, неравный брак-с, как у г-на Пукирева; однако Перовская его пресекла сперва (пояснив, что невесте чуть не полтыши лет, а жениху почти в десять раз меньше), а потом пустила врасход для единства рядов, не сама, разумеется, а вызвала Каракозова, Желябова и Халтурина и говорит: отправьте его к вождю с известием о невесте, миссия почетная; ну, и отправили, делов-то.

И оказались Мансур с Кайдановским вдвоем против целой банды борцов за закабаленного человечества великие интересы. Сначала никак не мог Мансур решить — как же преградить путь борцам к гробу? А потом вместе поняли: надо дать им его выкрасть, чтобы затем самим выкрасть у них гроб по дороге, отцепив пломбированный вагон поезда, а впоследствии спрятать гроб стеклянный в потаенном месте, в лесу ли дремучем за Брянском, в Саблинских ли пещерах, в пустыне ли за благородной Бухарой, — там поглядим. Главное было — управиться до Москвы, потому как в столицу с большой оказией уже привезли Тадж-Махал, присобачили егок Мавзолею посредством особого тамбура, собаки-зодчие придворные расстарались ого-го какой тамбур спроектировать, и охраны нагнана была полная площадь.

Тут явился им третий помощник: карлик из ларька, продававший студентам краски, кисти, бумагу и прочее обзаведение; карлик вызвался проводить их на станцию Понтонная подземным ходом и поклялся быть им верным товарищем и не покидать их до той поры, пока прекрасная покойница не будет в безопасности, в лесах ли, на горах ли, — пещера предпочтительнее. Карлик снабдил их волшебными предметами: шапочкой с волшебным камнем (если надеть ее задом наперед, становишься невидимым; если повернуть камень, сверкающее голубое граненое яйцо, противник-злодей превращается в каменную статую), детской лошадкой, при произнесении волшебного слова оборачивающейся скакуном, и маленькой мясорубочкой, перемалывающей плохие события.

Выползли они из подземного хода к рельсам, легли в собачьи ящики под вагонами, и двинулся поезд свадебный полнолунной ночью, увозя мертвую невесту к неживому жениху. Над Мансуровым собачьим ящиком играли в карты похитители и сговаривались для полноты жертвоприношения отправить в Елисейские поля всю охрану, заполнившую Красную площадь; речь шла о том, как поаккуратнее произвести взрывы, чтобы не повредить мавзолеев. Впереди была Малая Вишера.

— Пора! — сказал карлик.

Когда карлик во сне Мансура сказал: «Пора!» — Кайдановский отворил дверь в усыпальницу Спящей и зажег свет. Пожалуй, лампы опять горели вполнакала, светя с холодным голубоватым оттенком; может, поэтому Вольнов обвел число в календаре голубым карандашом. В комнате были люди, то есть их подобия или образы, не замечавшие друг друга и самого Кайдановского. Они не отличались прозрачностью и нереальностью привидений; скорее напоминали они студенту человеческую способность представлять себе людей так, словно человек стоит рядом, со всеми своими ужимками, жестикуляцией, мимикой, — одетые, цветные, какие есть; вижу ли я его? видит ли кто из собеседников моих, реальных сиюминутных, представление мое о нем? нет; но вот он — тут, у окна, улыбается, головой кивает.

Женщины — с цветами, в длинных платьях, мужчины — в ставшей театральной одежде начала века. Кайдановскому казалось — в задумавшемся человеке (рукава сюртука чуть короче положенного или руки длиннее?) он узнает Блока. Студент подивился, насколько Блок моложе и непарадней своих хрестоматийных фотографий. Люди ходили, стояли, растворялись, чтобы появиться вновь или уступить место другим. Блок, стоящий в головах, в профиль, поднял глаза и смотрел на стоящую в ногах саркофага пару; посмотрел и Кайдановский. Высокий, очень прямой, преувеличенно юный, нос с горбинкой, хорошо пролепленное скандинавского типа лицо... Вольнов! Рядом с ним, едва доходя ему до плеча, его возлюбленная, с талией осы, длиннющей шеей, маленькой змеиной головою. Блок смотрел в ее ледяные глаза, улыбаясь и растворяясь в вибрирующем воздухе. Исчез и молодой Вольнов со спутницей, люди выходили, входили, а вот и нынешний Вольнов ставит свежие цветы в вазы в нишах. И цветы высыхают на глазах. Кайдановский остался один: все исчезли, все прошли, все прошло.

Тотчас он увидел себя крадущимся между шедшим впереди карликом из ларька и замыкающим Мансуром. У карлика на голове красовалась тюбетейка или феска со сверкающим голубым граненым стразом; у себя в руках Кайдановский с удивлением увидел белую мясорубку; Мансур нес детскую лошадку; у всех троих были озабоченные нахмуренные лица провинциальных актеров из плохой постановки: все трое картинно присели, прячась в пустоте, играя в детскую игру, когда у стеклянного гроба возникла женщина с папиросой, в шляпке с вуалью, с нахмуренной бровкой; она озабоченно разглядывала Спящую, отстукивая по стеклу пальчиком ритм «Марсельезы». Кайдановский догадался: ведь это воображаемая Мансурова Софья Перовская! Не кусочек ли Мансурова сна показывает ему усыпальница в полнолуние? Пока смотрел он на Софью, пропустил момент аннигиляции собственного изображения вкупе с имажами карлика и Мансура, а вот и Софья делась куда-то. Лампы погасли. Воздух светился, фосфоресцировал темно-лиловым сиянием, от которого стало тяжко дышать, пересыхали губы, скрипело на зубах песком, звенело в ушах. И с тихим звоном, вибрируя, переворачиваясь, поплыли в воздухе геометрические фигуры, квадраты, треугольники, многоугольники, ромбы: возникая у стены с нишами, плыли они в его сторону, растворяясь за затылком. У Кайдановского кружилась голова, ему мерещилось уже, что не эти прозрачные линейные анаглифные построения плывут мимо, но он сам несется невесть куда в супрематическом аду, безликом, бесконечном, бескрайнем.

Изображение Спящей начинало двоиться. Одна лежала недвижно в своем гробу хрустальном; другая приоткрывала призрачную крышку, выбиралась наружу, вставала. Вокруг вставшей вспыхнул театральный, лишенный источника свет, нежилое сияние; разместилось небольшое деревце в цвету, напоминающем цвет граната, возникли и песок, и травы, и фиалки; пробежали две странные собаки, напоминавшие борзых. Кайдановский перевел дух, — движение геометрических летяг прекратилось, они исчезли, вибрация воздуха была совершенно иная, деревце иллюзорно-реалистично. Только вставшая тень оставалась блеклой, лишенной подробностей. Бабочки и кузнечики, показательно двигаясь, населяли фрагмент возрожденческого сада. К ногам тени Спящей некто невидимый бросил розу. Студент наклонился, поднял цветок, подал его тени. Изображение тотчас распалось, подобно узору в калейдоскопе, на минуту Кайдановскому померещилось, что его осыпало дождем мелких разноцветных стекол. И сгинуло, все. Спящая Красавица мирно спала вечным сном, комната была пуста,, лампы приобрели обличье вполне тривиальной электроарматуры.

Назад Дальше