Циркачка, или Страна желтых одуванчиков - Сазанович Елена Ивановна 2 стр.


– М-да. Жаль. Она, действительно, была хорошей циркачкой.

На меня уставились, как на бесчувственного чурбана.

– И это все? – скривила накрашенные губы Вика. И я невольно про себя отметил, что ее помада всегда неаккуратно выходит за контуры губ.

Я удивленно поднял брови.

– Все? – переспросил я. – Всегда жаль, когда несвоевременно умирают люди. – Выдал я самую тупую фразу на свете.

Мои друзья неодобрительно хмыкнули. И Гришка даже перестал жевать. И мне было непривычно смотреть на его неподвижный челюсти.

– Она никогда не боялась гулять по моим мостам, – и он с надеждой взглянул на меня пытаясь выискать на моем лице хотя бы подобие чувств. Но мое лицо оставалось каменным.

– Это неудивительно. Циркачи. Особенно циркачки не боятся риска, – и я как можно дружелюбнее хлопнул его по плечу. – Я старик, не циркач. Так что – извини…

Гришка недовольно уклонился от моего прикосновения.

И как-то тяжело поднялся. И поправил свои совершенно безвкусные круглые очки. (Сколько раз себе клялся, идиот, подарить ему на день рождения приличные очки!) И мне он вдруг показался таким старым, лысым, неприятным толстяком, что я невольно поморщился.

– Ну, я пошел, – промямлил он. – Мне пора. У меня еще куча дел…

Какие дела, черт побери, ночью?

Влад попытался вскочить с места. Но ему о легкости осталось только мечтать. Он опрокинул стул и стал суетливо засовывать в сумку все, что лежало на столе: газеты, кошелек, салфетки. На ходу глотая бутерброды и запивая пивом. И пиво стекало по его небритому подбородку. И кусочки бутерброда застревали в его голливудских зубах. И что в нем когда-то находили женщины? От его нервозности, суетливости, неряшливости можно чокнуться. Он сверкнул на меня своими большими глазами:

– Имя у нее было интересное – Капитолина, – заплетающимся языком промычал он. И так же как Гришка, с надеждой ожидал моей реакции.

– Ты прав, старик, чудовищное имя. Ее родители, наверно, с ума сошли, – я поморщился. И потянулся. Они с нескрываемой ненавистью посмотрели на меня. И Гришка, держа под руки шатающегося Влада, молча направился к выходу. Я остался наедине с Викой. И мне почему-то бросились в глаза ее складки на шей. Почему я их раньше никогда не замечал? И где-то я их уже видел. Точно такие, глубокие, ярко розовые. Они делили шею на узенькие полоски. И я невольно содрогнулся от их вида. И мне так захотелось объяснить Вике, что в ее возрасте неприлично носить открытые платья. Но Вика пресекла мою попытку. Она встала, положила руки на мои плечи и заглянула в глаза.

– Этим и должно было закончиться, – повторила она свою неопределенную фразу.

– Все этим заканчивается, Вика, днем раньше или днем позже.

И я вновь не выдержал и мельком взглянул на ее складки на шее Во всяком случае лучше не доживать до этих складок, невольно промелькнула у меня мысль.

Вика не прочитала мои мысли. Но почему-то обиделась. И больше не сказав ни слова, скрылась в глубине маленькой сцены. А я вдруг облегченно вздохнул. Я вдруг наконец-то понял, чего не доставало мне все эти годы. Мне не хватало одиночества. Что ж. Теперь я его заслужил. И я, щедро рассчитавшись с официантом Петей, скрываюсь за тяжелой узорчатой дверью ресторанчика. И уже ни о чем не жалею…

Я глубоко вдыхаю прохладный вечер. И тут же встречаюсь взглядом с единственным своим товарищем. Старым кленом. И тут же отвожу взгляд. И ускоряю шаги, уткнувшись носом в асфальт. Клен задевает меня своими корявыми ветками. Но я не оборачиваюсь. И почти бегу по дороге. В сторону дома. В сторону своего устоявшегося уюта. К своей пухленькой жене-котенку Вале. И вдруг внезапно вспоминаю, что именно у нее я видел складки на шее. Глубокие и розовые. И я невольно замедляю шаг. Когда они у нее появились? Нет, в день нашей свадьбы их еще не было. Это наверняка. Я целовал ее шею. Ровную, гладкую. И погружался все глубже и глубже в ее мякоть. И чувствовал тепло на своих холодных губах. Она, плавная и медлительная, как всегда. Опустилась на мягкий диван. И закрыла глаза. Помню, у нее на лице не дрогнул ни один мускул. Ни одна жилка. И сердце отсчитывало ровные, четкие секунды. И мне так не хотелось смотреть на ее безжизненное тело. Я закрыл глаза тоже. Странно. Помню. Да. Странно. Желтые круги перед глазами. Сочное мякоть ярко зеленой травы. Желтые, огненно желтые одуванчики. Горячие. Обжигающие. До боли. Жар. Горечь. Боль. Яркая сочность травы. Желтые круглые одуванчики. Много-много солнышек, маленьких, круглых. А я раньше думал, что на свете одно солнце, на всех. Как же я ошибался, на одного меня – столько солнечных полушарий. На одного меня. Столько света. На одного меня.

Столько тепла! На одного меня. Столько обжигающей боли. И я сильнее и сильнее зажмуривал глаза. Не в силах перенести этот свет. Этот жар. Эту боль. И мои запекшиеся губы прошептали. Еле слышно. Так, что даже я не услышал:

– Капа…

Но Валя. Моя пухленькая, маленькая. Моя любимая жена услышала. И ее безжизненность тут же исчезла.

– Что? Что ты сказал? – вскрикнула она.

Я открыл глаза. Первое, что я увидел. Это шею своей маленькой беленькой жены. Домашнего котенка. И тысячи, миллионы солнечных полушарий покинули меня.

– Разве я что-то сказал? – изумился я.

– Да, – кивнула Валя. – Какое-то странное слово. Я забыла. Но мне оно понравилась. Глупое слово. То ли капля. То ли капот.

Нет, Валя. Нет, Валя, ее капля. И, конечно же, не капот.

Вот еще? Я бы на твоем месте запомнил, тем более в день нашей свадьбы. И вовсе не глупое слово. Капа. Капитолина. Капа. Я дважды упомянул это слово. И дважды его услышала его моя жена Валя. И дважды запомнила. Впервые – в день нашей свадьбы. Затем – в день рождения нашего сына-оболтуса, которому я почему-то совсем не обрадовался. И как можно скорее попытался смыться. Но от Валиного цепкого взгляда не так просто было уйти.

– Куда ты? – промяукала она. И повернула ко мне голову. И тогда, да, я вспомнил. Именно тогда. Я заметил на ее шее глубокие складки.

– Куда ты? Посмотри, какое чудо! – промяукала моя жена Валя.

И указала на место рядом с собой. Я покорно уселся на диван. И со всей силы попытался изобразить подобие чуда. Валя отложила пакет с моим неимоверно нахальным сыном в сторону. И прикоснулась к моей руке. И я вновь зажмурил глаза. И вновь увидел тысячи одуванчиков. Круглых и желтых. Обжигающих до боли.

– Капа, – прошептали мои пересохшие губы. И я вздрогнул и открыл глаза.

Валя услышала, но уже ничего не сказала. Она молча разглядывала меня. И мой сын-оболтус спас меня от немого укора. И за это я был ему благодарен. Он так заорал на весь дом. Что Валя мигом забыла про мое существование. И я неслышно прикрыл за собой дверь.

Капа. Капитолина. И кто ей придумал такое дурацкое имя? Есть тысячи, миллионы прекрасных имен. Анна, Людмила, Валя… Почему? Ну почему Капитолина. Я наморщил лоб. И остановился, и только тут заметил, что иду совершенно в противоположную сторону от своего дома…

Он сам отворил мне дверь. Это было для меня неожиданностью. Я бы не удивился, если бы мне сказали, что он умер. Ведь прошло столько лет. Но он сам, собственной персоной распахнул передо мной дверь, словно не было этих бесконечных долгих лет нашей разлуки. Разлуки по моей вике.

– Здравствуйте, учитель. – И я опустил голову. И долго не решался заглянуть в его светлые глаза. – Здравствуйте, учитель.

Он молча направился вглубь коридора. Сгорбленный, совсем седой. И руки его, иссохшие, почти прозрачные, покорно свисали вдоль тела. Как в этот миг он мне напомнил старое дерево у ресторанчика.

Учитель резко обернулся. И столкнулся со мной взглядом. И первое, что он мне сказал. Нет, скорее приказал. Властно, непоколебимо. Несоразмерно с его старой иссохшей фигурой:

– Покажи свои руки?

Я молча повиновался.

Он долго и внимательно разглядывал мои кисти, мои неровные длинные пальцы. И мои руки невольно задрожали. И мне показалось, что он вновь, как тысячу лет назад, принимает у меня экзамен. И я вдруг испугался. Испугался до сладкой тошноты во рту. До пьяного головокружения. Что он мне скажет:

– Уже поздно.

Уже поздно. Мои руки бессильно упали. Уже поздно.

Мои пальцы сжались в кулаки. Уже поздно…

– Еще не поздно, – тем же властным, непоколебимым голосом сказал он.

И я схватился за голову. И слегка покачнулся.

– Учитель! – выдохнул я. – Ну почему все так, учитель!

Учитель открыл крышку рояля. И едва послышался уверенный пронзительный звук, я заткнул уши. Это было выше моих сил. Слушать музыку. Музыку, от которой я когда-то так легкомысленно отказался. Музыку, которую я когда-то так легкомысленно предал. И я ее не слушал. Я лишь видел перед собой сгорбленную жалкую фигуру своего кумира. Он был смешон по сравнению с эти черным лакированным чопорным инструментом, и я подумал, что вновь ошибся. При чем тут музыка? Если человек так смешон, жалок, бессилен, нелеп. Если не сегодня, то завтра жизнь безжалостно отшвырнет его от себя. При чем тут музыка. Если и меня не сегодня, то завтра не будет. Если меня через десять лет никто и не вспомнит. При чем тут музыка? Если я хочу жить. Ну, конечно. Ну, безусловно, я ошибался, музыкальные звуки бестелесны, бездушны, незначительны по сравнению с моей жизнью. Я зря сюда пришел. Я сегодня ошибся. Правильно, что когда-то я выбрал покой. Правильно, что я когда-то выбрал жизнь. И мои ладони, прижатые к ушам, ослабли. И в меня оглушительно и дерзко ворвалась музыка. И я увидел своего учителя. Он был прекрасен в этот миг. Седой, горбоносый. С гордо поднятой головой. И глазами, голубыми, как витражные стекла, и через витражное голубое стекло он видел вечность. Как я позавидовал в этот миг его рукам. Сильным, жилистым. Его пальцам. Свободно и легко бегающим по черно-белому полю. Его голубым витражам, сквозь которые он, только он способен был увидеть вечность, и вид рояля у меня уже вызывал смех. Кривоногий, громоздкий бездушный инструмент выглядел жалким по сравнению с моим учителем.

– Учитель, – выдохнул я и припал к его коленям. И поцеловал его руки. Как тогда. В далекой юности. Я точно так же сентиментально припал к его коленям. И поцеловал его великолепные руки. И поклялся. Мой внутренний голос кричал на весь мир. Поклялся перед всем миром. Что я выберу музыку. Что я выберу вечность. И учитель единственный услышал мою безмолвную клятву. И в знак согласия, в знак одобрения, чуть прикрыл свои голубые глаза. Я нарушил клятву. Я клятвопреступник. Перед всем миром. Хотя миру далеко наплевать на это. Он спокойно существовал и существует без моей музыки. И слезы обиды выступили на моих глазах. И я встал. И приблизился к окну. Чтобы учитель не увидел моих слез. Слез малодушия. Слез слабости. Слез клятвопреступления. Учитель ничего не увидел. Но все понял.

– Паганини, – тихо окликнул он меня. Моим юношеским, давно забытым прозвищем, – у тебя прекрасные руки. Еще ничего не поздно, Паганини, – уговаривал он меня, как маленького.

– Спасибо, учитель.

– Время никогда не бывает напрасным. Запомни это, мой мальчик. Как знать, возможно, самая виртуозная, самая отчаянная музыка рождалась из самого безнадежного равнодушия.

– Мне казалось, я прекрасно жил эти годы, учитель. А оказалось – я прекрасно умирал…

– Я рад, что ты пришел, Паганини, – он легонько похлопал меня по плечу. – Тебе еще много осталось. А мне… Я так боялся, что ты не придешь…

И он резко повернулся. И молча прикрыл за собой дверь. Он не изменился, мой учитель. И, как прежде, терпеть не мог сентиментальных сцен. Хотя в душе, я уверен, их переживал не однажды.

Он покинул меня. Оставил наедине с собой. Так и не предложив остаться. Но я знал. Знал, что он хочет этого. Что в моем одиночестве, в его маленькой пустой комнате с черным роялем. Он верил, что я смогу сделать какой-то шаг. И когда-то я оправдывал его надежды. Подолгу вглядываясь в безмолвные стены. В безмолвную ночь. Я все равно приближался к этому чопорному ласковому другу. И открывал крышку. И уходил, погружаясь все глубже и глубже в сумасшедшие звуки, пробивающие сквозь пустые безмолвные стены, пустую, безмолвную ночь…

И сегодня я вновь. Как тысячу лет назад, приблизился робко, неуверенно к роялю. И открыл крышку, Мои руки, непослушные пальцы. Не сгибающиеся кисти. Мои руки, знающие уже совсем другую музыку.

Пропитанную дымом и пивом скучных бессмысленных вечеров в ресторанчике. И сегодня. Прямо сейчас. Я должен сделать этот шаг. Я должен исполнить свой долг перед учителем. Свою клятву. Я должен уничтожить эту похмельную бездарную музыку раз и навсегда. Чтобы возродиться вновь…

Первые ноты. Первые звуки, первый хмель в голове. Первое сумасшествие. Все это уже было, неужели со мной? И почему я так легко от этого отказался? Разве можно играть судьбой? Играть можно только на рояле.

Я хочу играть… Ка-па. Ка-па. Ка-па. Я не в силах повторять эти звуки, оглушительная боль пронзает мой мозг. Нет. Сегодня я должен. Должен решиться. И, преодолевая эту боль, я заиграл. Ка-па… И мои звуки пробивали безмолвные стены, вонзались в беззвездную ночь. Капа… Я помню ее лицо. Так ясно. Так отчетливо. Словно это было вчера. Капа. Я над тобой умирал. И почему я тогда не умер? Капа? Это было бы несправедливо по отношению к моему учителю. Моей музыке. По отношению к тебе. Ка-па. Ка-па. Ка-па. Ты была такой живой, моя девочка. Что мне трудно поверить, что тебя больше нет. Ты была такой живой, моя бедная девочка. И твои глаза. Два круглых янтарных шарика. Они всегда смеялись. Даже когда твое сердце погружалось в печаль. Они всегда сверкали. Два круглых янтарных солнца. Даже когда хмурая ночь обволакивала твою комнату. Мне с тех пор больно смотреть на солнце. А, впрочем, я лгу. Я просто на него давно не смотрю. Мне просто это уже не надо. Но почему все так получилось, Капа? Ну, почему судьба один раз подарив мне весь мир, тут же его и отняла. Впрочем, я вновь лгу. Я сам отказался от этих беспокойных подарков. Я просто испугался… Я выбрал покой. И только теперь понял. Теперь осознал. Что покой – это не дар. Моей судьбы. Это ее бездарность.

Мое сердце бешено колотилось… Нет, все началось не с этого. Я разглядываю себя со стороны. Я смотрю на себя сверху вниз. С высоты своих прожитых лет. Вон там, где-то далеко. Виднеется парень. Далеко не красивый. Далеко не высокий. Длинноносый и черноволосый. Чертовски обаятельный. С дьявольским блеском в глазах. Ужасно похожий на Паганини. И его пальцы в любой момент могут виртуозно забегать по клавишам.

И его сумасшедшее сердце может легко выпрыгнуть из груди и помчаться в неведомые страны, в неведомые миры. Привет, Паганини! Привет!

– Привет! – я хмуро смотрю на рояль. На единственного свидетели моих воспоминаний. Лакированного и кривоногого. Я подаюсь. Что скоро. Совсем скоро. Он заговорит. Вслух. За меня. Моими мыслями. Моей памятью. Моими прожитыми годами…

В консерватории я был довольно заметной фигурой. Длинные черные волосы мягко спадали на мои плечи. Но на девчонку я никак не был похож. Длинный нос выдавал во мне остроумного и остроглазого парня. А низкий рост только подчеркивал величину моих мыслей и замыслов. В общем, даже издалека можно было без ошибки сказать, что я – музыкант. А моя умеренная и вполне обаятельная уродливость тотчас позволила придумать мне прекрасное прозвище – Паганини. Я, не скрывая, гордился своим внешним видом. И своим достойным прозвищем. И, впервые сев за рояль в своем классе, я гордо встряхнул шевелюрой. И с томным, задумчивым видом небрежно опустил руки на клавиши. Но я не был настолько глуп, чтобы не заметить насмешливые искры, прыгающие в глазах учителя. Мы переглянулись. И расхохотались на всю аудиторию. Так состоялось наше первое знакомство.

А вечером я со своими закадычными товарищами прогуливался по шикарному, строгому прямоугольному мосту. И Гришка недовольно морщил свой толстый нос.

– Фу! Как можно строить такую гадость.

Мы с Владом пожимали плечами. Мы ничего не понимали в мостах.

– Настоящий мост всегда дает почувствовать высоту, – не унимался Гришка. – Что под тобой – маленький мир. И ты словно царствуешь над этим миром. Это единственный шанс, чтобы человек понял, что выше всего.

Назад Дальше