Собрание сочинений в десяти томах. Том 2 - Алексей Николаевич Толстой 2 стр.


Кляксу поставил почтовый чиновник, который служил лет двадцать на этой станции и помер от запоя. На место покойника поступил Крымзин, исключенный за слишком медленное прохождение курса из реального училища. Родных у него не было, товарищи скоро забыли его, и он, сев на станции, посреди степа, где ближайшее село было в тридцати верстах, стал ежедневно видеть одно и то же: начальника станции, стрелочника, телеграфиста, кур в палисаднике, а вокруг степные дороги, путь и столбы.

Раз в сутки, минуты на две, останавливался почтовый поезд, полный народа; засидевшийся пассажир спрыгивал с площадки и прохаживался мимо вагона, откуда в окна глядели незнакомые люди. Вначале Крымзин хотел подружиться с начальником и телеграфистом, но у телеграфиста пахло изо рта, да и какой прок из его дружбы, а у начальника постоянно хворали дети, я вообще он был угрюм. Надумал Крымзин пить, но от вина делалась такая грусть, что однажды вынули его из петли в дровяном сарае. Тогда попробовал он распечатывать письма, и это занятие понравилось.

Засиживаясь с каждой почтой за полночь, Крымзин читал чужие тайны и стал понимать, как живут люди, на какие пускаются хитрости и дела.

И уже не обижался больше, глядя на подкативший поезд, а хитро ему подмигивал, думая: «От меня не скроетесь, господа, все про вас знаю». И скоро выучился отличать по надписи на конверте любовные письма от деловых, просительские от писем начальников.

На просительских звание и титул были прописаны всеми буквами, адрес подробен, не подчеркнут, и старательно завернуты закорючки на буквах. Начальники подчеркивали город и фамилию, перед которой стояло просто «Е. В. Б.».[1] В деловых почерк был тороплив и разборчив. А любовные – их все прочитывал Крымзин, наслаждаясь разнообразием и подробностями содержимого, – у одних почерк был трудно читаем, словно женщина трусила, боясь писать; другие царапали каракулями, ставили кляксы, вкладывали цветы, а иногда торопливое перо, вонзясь в бумагу, брызгало; местами вместо слов ставились точки, над которыми много смеялся Крымзин, сняв запотевшее пенсне.

Крымзин радовался удачам любовников, досадовал на препятствия, ответы ждал с нетерпением, а иные письма переписывал в тетрадь, где значилось: «Пикантная переписка некоторых особ».

За несколько лет он до того привык думать и чувствовать чужими думами и чувствами, что не представлял, как можно было жить, как раньше, в одиночестве от жизни, как в свинцовом ящике.

Недавно он распечатал письмо в голубом конверте: «Саша, как солнце светит, так и я тебя люблю. Ты говоришь, что я красивая и нежная, у меня маленькие ручки и ножки, но все это твое, пойми»… и дальше в том же роде… все про любовь. Было подписано: «Лиза», и Крымзин долго думал – чем это письмо замечательно, словно случилось что-то серьезное. Потом письма в голубых конвертах полетели каждый день… В них описывались и мелочи жизни, и такие женские подробности, при чтении которых надувал Крымзин дряблые щеки и говорил: «Да-с», и стихи, и цветы, и нежные слова на целой странице – все, чем ворожит молодая женщина, и, наконец, Крымзин получил фотографию, которую долго рассматривал и хотел срисовать, но ничего не вышло. Потом увидел Лизу во сне; затосковал, на другой день напился было, но стало хуже, и, не зная, что теперь делать, достал у жандарма пороху, ножом на руке вырезал: «Лиза», под именем – сердце и стрелу – и все это затер порохом, чтобы почернело навсегда.

Ответы Александра Петровича Тименкова Крымзин перестал вскрывать, чтобы казалось, будто Лиза пишет ему – Крымзину, и однажды наедине он назвал себя: Саша, Александр Петрович, – даже колкий холодок восторга пробежал по спине.

В свободное от разборки писем время, то есть весь день, Крымзин мечтал о крушении поезда. Он, Крымзин, бросается под обломки горящего вагона и выносит с опасностью жизни Лизу на руках. Лиза говорит ему: «Спаситель, будьте моим другом», – и целует его…

Мечтая, Крымзин вытирал платком лицо, чтобы не было оно, на всякий случай, мокрое, в чае полоскал усы, от которых пахло табачным перегаром; глаза же его глядели на обои, и вот поверх коричневой розы он опять видел все ту же кляксу, поставленную от пьяной тоски… И клякса напоминала, что жизни у него нет.

2

Последнее письмо с назначенным Александру Петровичу свиданием было в четверг, и два дня до субботнего вечера Крымзин жил сам не свой, – наконец, наконец он увидит Лизу.

Не зная, куда деться, он забрел за пути в полынь, росшую по ровному полю, и глядел на запад, откуда, за телеграфными столбами, вечером покажется поезд. Из-под ног вылетел перепел; суслик свистел на кургане, стоя колышком, – выцветшее небо, солнце, полынь…

Взглянув на солнце, он думал о том, что теперь Лиза обедает и говорит мужу невинно: «А я хочу съездить к тетушке». Муж молчит, прикрывшись газетой, – грубое животное; лицо у Лизы испуганное и лукавое… А вдруг откажет? «Поезжай, – говорит муж, – мне какое дело». Долго ждать до поезда. Все сердце изныло… Она пошла в комнату и надевает белье с кружевами – все для него.

Крымзин жмурился и, помотав головой, шел в палисадник, сбивая сапогами с полыни горькую пыль.

У коричневой, обшитой тесом стены Крымзин сел; около ног его заходил голенастый петух, тряся гребешком; две курицы лежали в пыльных ямках; листья на чахлых тополях были давно сожжены. Во втором этаже, в квартире начальника, плакал ребенок.

«Эх, – подумал Крымзин, – хоть бы речка была – искупаться, здесь и воды-то нет; как только здесь люди живут…»

Вопли начальникова ребенка надоели, наконец, нестерпимо; Крымзин, морща лоб, побрел в первый класс, где был холодок. Но в зале те же, что и десять лет назад, висели сбоку изразцовой печи рекламы пароходов и гильз «Катыка», напротив них заклеванное мухами расписание поездов и давнишняя надпись на нем карандашом: «Маня, если бы ты знала!! Виктор Стрижев»… На круглом столике – графин с желтой водой, которую никто не пил… Вот и все…

Крымзин заглянул в графин. Послушал, как мухи жужжат на окнах, и ушел в багажное…

В багажном, против выхода, на обитой железом стойке спал служащий; заскорузлая рука его лежала на животе; вокруг открытого рта, обросшего неопределенного цвета бородой, ползали мухи.

– Эй, ты, будет тебе спать-то, – сказал Крымзин. Но тот не проснулся. Он тоскливо постоял и вышел на мощеный двор. Службы, покрытые дерном, были заперты, у коновязи хлопотали воробьи. За казенным забором, за пыльной дорогой была все та же степь, далеко в ней прыгала стреноженная лошадь.

– Мука ведь это, мука, мука, не могу так жить, – сказал Крымзин, – хоть бы поезд скорее прошел.

Степной закат долго тускнел, линяя и заливаясь ночью; высыпали редкие звезды; на станции зажгли огни, семафор вдалеке опустил зеленое крыло, и однообразно звонил колокол на столбе, показывая, что откуда-то идет поезд. Крымзин сидел на лавочке у дверей, на перроне, глядя налево, в степь. Легкий озноб тряс его тощее тело в короткой тужурке, и в голове стоял туман, – слишком долго он дожидался…

В степи налево горела точка, должно быть костер, зажженный плугарями. Но точка становилась ясней, потом разошлась в три огня, и оттуда долетел дальний свист; это подходил поезд.

Крымзин вскочил со скамейки, оправляя фуражку; сердце стучало. Вслед за свистом с противоположной стороны залился колокольчик, все ближе и ближе, словно едущий, тоже увидя поезд, стегал по коням, стоя в тарантасе. Когда же огни паровоза, ширясь и золотом заливая рельсы, настигли семафор – на двор станции влетела, гремя о камни, запыленная тройка.

«Это он», – расширяя глаза, в волнении подумал Крымзин.

Пылающие фонари, погнав тень от начальника станции, подлетели, паровоз обдал гарью и паром, замелькали окна вагонов, все медленнее, – и против Крымзина остановился первый класс, ярко освещенный. Сейчас же на перрон через дворик пробежал высокий человек в крылатке и с пышными усами. Крымзин, привстав на цыпочки, стал глядеть через вагонное окно в купе, обитое красным бархатом…

В сетке купе лежала соломенная шляпа с цветами и ягодами, на крючке висело шелковое пальто… «Лизино это», – пробормотал Крымзин и с головы до ног задрожал и обернулся… С площадки вагона раздался звонкий, торопливый женский голос:

– Сюда, сюда. Александр Петрович, Саша-Человек в крылатке с разбегу остановился, поднял руку, приветствуя, и вспрыгнул на площадку. Он заслонил ее всю, на шее его очутились две женские руки…

«Поцеловались, – сказал Крымзин, – в губы…» – И увидел, как дверь в купе распахнулась и вошли, сначала она – радостно блестя глазами и смеясь, потом – он, очень бодро…

Зайдя в купе, Лиза опять обняла Александра Петровича… Они сейчас же стремительно сели на красную койку и опять – целовались, зажмурясь, отрывались, чтобы вздохнуть, и – опять…

Крымзин, глядя на них, тихо затосковал на голос, даже и не заметив этого; не слышал он, как ударил третий звонок, звякнули буфера…

Вдруг окно поплыло, – Крымзин побежал за вагоном…

Лиза и друг ее с великолепными усами оторвались друг от друга. Он держал ее за руки… Оба смеялись, невыразимо счастливые…

Перрон вдруг окончился, Крымзин споткнулся, едва не упал, а поезд уже унесся, показывая на хвосте два красных огня… Все…

Долго Крымзин смотрел вслед поезду. Вернулся в контору, засунул руки в карманы и сложил губы розаном… Так постоял, покуда и этот отраженный свет любви не угас» а лице его… Потом он вынул ключ, отомкнул на почтовом мешке замок, понатужась, вывалил письма на закапанный стол, присел, и привычно заходили его руки… Но глаза вместо всей этой дряни снова видели прозрачное окно и на красном бархате две целующиеся головы.

– Довольно же, – сказал он, тяжело дыша, – поцеловались и довольно…

Но – мало этого – они взялись за руки и принялись смеяться… На румяной щеке у нее показалась ямочка, и наморщился маленький нос.

– Милые мои, еще поцелуйтесь, – сказал Крымзин, привстав и опираясь о стол…

Но профили чудесных двух лиц не сблизились; между ними появился обойный розан, и сбоку его – чернильная клякса…

Крымзин раскрыл рот и, дрожа, глухо вскрикнул: «Пропади!» И головы исчезли… Тогда он схватил чернильницу и швырнул ее, перегнувшись через стол, в кляксу. Чернильница разбилась, и чернила расплеснулись по стене пятном величиной с баранью шкуру.

– Заполонило! – закричал Крымзин. – Врешь! А не хочешь ли этого, этого?..

Комкая и разрывая письма, он стал кидать их в чернильное пятно, плевал в него через стол, запустил печаткой и сургучом.

Начальник станции, зайдя за почтой и все это увидев, повалил Крымзина, позвал на помощь, велел его связать, а наутро отправил в уездный город, в больницу.

ЕГОРИЙ – ВОЛЧИЙ ПАСТЫРЬ

В давнее время в греческой земле жил князь Егорий, до того лютый, что уж и сам был не рад своей лютости.

Представлялось ему, будто все люди – его враги, и каждое утро, едва раскрывал глаза, заходился злостью, думая – кто его пущий враг?

Жил Егорий в каменной избе, в темном лесу, на крутой горе, а под горой лежало Егорьево царство.

Семь синих рек текло с горы по зеленому царству, уходя на краю земли в дремучий лес.

Егорьевы мужики пахали землю, а бабы растили виноград и холили наливные яблоки.

Утром над царством вставало солнце, горели светлой зыбью все семь рек, на речные берега выходили пегие коровы, бойкие кони и круторунные овцы, жевали траву и пили воду. В полдень, когда солнце жгло, как око с лазоревого неба, ложились стада, и народ, бросая работу, шел купаться, тогда с горы слетала туча, погромыхивая, заслоняла солнце, народ крестился, стоя в воде, животные поднимали морды, и сверху лил крупный прохладный дождь.

Туча, остудив жару, уходила за лес, и над семью реками, над сизыми полями и красными косогорами перекидывалась светлая радуга всем на радость.

Один только Егорий, стоя на каменном крыльце, в тоске думал, глядя вниз; «Все это мое; как смеют они веселиться, когда мне не весело! Пусть только ночь придет, я им помешаю».

Погрозив с горы, уходил Егорий в избу, садился у стола и думал о своей злобе, один в избе, да и во всем лесу нагорном, потому что никто больше не жил у князя ни за страх, ни за деньги.

Печь топил Егорий сам, таскал из лесу бурелом и варил котел с убоиной, которую приносил, как вор, ночью из долины.

За день накипала у Егория злоба; когда же солнце, садясь на покой за устья рек, пускало красный луч сквозь лесные стволы в узкое окно избы Егория, освещало железную рубашку на стене, железный колпак и ножик, вскакивал Егорий и кидался по избе – злоба подкатывала ему под горло.

И только высыпали звезды, снимал он со стены нож, точил его, надевал железную рубашку, острый колпак и в потемках сбегал с горы.

Внизу у бревенчатых изб скрипели ворота, принимая скот, в сенях старые люди отходили ко сну, а парни да девушки, не зная угомону, прохаживались под кудрявыми кленами, под рябиновыми кустами, иные убегали с глаз и падали со смехом в траву, иные бились на кулаках, а те, что приустали, слушали сказки и сказание про страшного Егория.

От сказания становилось всем боязно. Каждый думал про себя, что не загубит же его безвинно Егорий. За какую-нибудь вину да карает князь, ведь у водка и у того есть совесть.

А за кустами в это время, слушая сказателя, уже сидел Егорий.

Когда же умолкал сказатель, стихал страх, и девушки зачинали грустную песню о наливном яблоке, вставал из-за кустов Егорий, гремя железом, шагал по траве к осевшему в страхе народу и, схватив первого, убивал ножом.

Разбегался с криками народ: кто ползком, кто спотыкаясь, затворялся по избам, а Егорий шел к реке, мыл руки я, присев на берегу, вздыхал от жалости к самому себе.

Утолялась злоба пролитою кровью, и, вздыхая, крутил Егорий головой и думал, что некому его пожалеть.

Утром душа ясна у человека. Наутро вспоминал Егорий ночное убийство и роптал, что рабы опять, натолкнув его на такое дело, омрачили и этот новый день, заставили снова мучиться, – никак от мук не уйти, не отомстить мучителям, потому что уже отомщено, надобны новые жертвы; и Егорий распалялся злобой, выдумывал на народ небывалое, чтобы только оправдать себя, не в силах был оправдать и еще пуще заходился.

Все чаще, потом каждую ночь сходил Егорий с горы, и народ, наконец, смутился.

Порешил собраться в круг – рассудить дело.

Собрался народ со всех семи рек на зеленом лугу под радугой. Первым в круг вскочил парень, тряхнул кудрями и крикнул:

– Извести надо Егория, убить!

Старики, уперев бороды, подумали и молвили:

– В убийстве великий грех. Убьешь, так Егорьева же кровь и ляжет на нашу совесть.

Вышел рассудительный мужик и сказал:

– Мудрые речи лестно и послушать, но делу они не помогут, а пойти надо миром и огородить гору глубоким рвом и острым частоколом, запрем Егория, он и помрет сам по себе.

Порешили на том и пошли огораживать гору. Только женщина одна крикнула вдогонку:

– Егория-то пожалеть надо; не от легкого сердца душегубом стал.

Сказала и схоронилась за подруг, но на слова ее никто не обернулся.

Пока мужики городили, Егорий глядел с горы и молчал, потому что ничего ему нельзя было поделать против такого множества народа.

Гора была кремневая, лес наверху – пустой: зверь весь ушел оттуда, а птица осталась такая малая, что и стрелять-то в нее – стрелой не попадешь.

И с тех пор стал Егорий есть корни и мучился голодом, и пуще голода мучила его гордыня и гнев.

В потемки сходил он ко рву, переползал через ров и срывался с частокола. И, лежа, скрипел зубами и думал – не напороться ли лучше самому на нож. Но и этого гордыня не допускала.

Зато в избе изрезал Егорий весь стол и лавку; когда же через окно залетала стрекоза или жук, давил насекомое и растирал ногой.

Весь высох Егорий без хорошей пищи, потемнел, и желчь уже заливала ему глаза. И вот одною ночью пришла туча от истоков рек, простерлась над долиной, покрыла гору и подняла невиданную грозу и ливень:

Назад Дальше