— Закрывая школы? Ограничивая доступ к медицинской помощи? Выключая видеотрансляции?
— Мы этого не делали, — быстро отвечает Джубили. — Атмосфера Эйвона мешает сигналам.
— Но вы — те, кто изменил все коды доступа к ретрансляторам спутников «ТерраДин». Сейчас мы вообще не можем послать или получить сигнал… мы полностью отрезаны. Если бы вы могли просто дать нам это… даже не выпуски новостей, а фильмы, документальные фильмы, любое окно за пределы этой жизни, чтобы показать нашим детям.
Ее рука сжимается вокруг рукоятки пистолета.
— Знаешь, Кормак, как они все организовали на Вероне десять лет назад? Это было умно. Они использовали детское шоу, транслируемое по всей галактике. Закодированные сообщения из уст анимированных мифологических существ.
— Я даже не знаю, где находится Верона, — возражаю я. — А мы расплачивается за это здесь, через десять лет, через десять световых лет. У нас нет солнца, нет звезд, нет еды и медицины, нет власти и развлечений для утешения, и никто не скажет нам, станет ли когда-нибудь лучше. Они прихлопнули муху кувалдой.
— Муху? — Она ожесточается, вся напрягается, с усилием сдерживая себя. — Это так вы называете самое большое восстание в прошлом веке? Они выбрали трущобы Вероны, которые были наиболее переполнены людьми, где будет принесен максимальный урон. Они контрабандой привезли оружие, грязные бомбы, как вы их называете. Когда восстание вспыхнуло, целые города от Новэмбэ до Сьерры были в огне, прежде чем кто-либо понял, что произошло. Те, кого мятежники не поубивали, стали мародерами и захватчиками. Тысячи. Десятки тысяч людей вообще не могут петь сейчас или рассказывать истории.
Мне кажется, как будто что-то давит мне на грудь и мешает сделать нормальный вдох. Я не могу представить себе ни одного города такого размера, не говоря уже о полудюжине из них в огне.
Она ждет, когда я отвечу, и когда я не отвечаю, она быстро и резко встряхивает голову.
— Есть причины за каждым правилом, понимаете ли вы их или нет. Возможно, некоторые из них слишком суровы — это не мне решать. Но если бы можно было избавить одного ребенка от потери родителей, присягнув, поклявшись, соблюдая закон независимо от того, что нужно… — она сглатывает. — Ты бы не стал?
Слышать, как trodaire говорит о справедливости, о защите людей… от этого у меня начинается головная боль. Макбрайд сказал бы, что она лжет. Шон сказал бы, что она слепа. Наблюдая за ней в скудном свете от окна, я не знаю, что бы сказал я, за исключением того, что в ее словах есть боль, такая же глубокая, как и наша. Она молчит, пока я наблюдаю, как она возвращаются к тому нейтральному спокойствию, которое все привыкли видеть. Но ужасная уверенность начинает укрепляться в моих мыслях.
— Джубили, откуда ты? Какой твой родной мир?
Ей требуется время, чтобы ответить, и когда она отвечает, ее голос странно отстранен.
— Я с Вероны. Я выросла в городе под названием Новэмбэ.
Долгое время звучат только фоновые шумы базы: шаттлы взлетают и приземляются, люди перемещаются туда-сюда, слабые звуки музыки исходят из одной из казарм.
Я начинаю немного понимать этого солдата, с жестокостью и неистовостью под внешним спокойствием. Моей сестре бы она очень понравилась.
Нет, поправляю я себя. Орла хотела бы, чтобы ее повешение было бы в пример другим trodairí.
Но если бы Джубили родилась одной из нас, Орла была бы ее лучшей подругой.
Я еще раз смотрю на фотографию на тумбочке. У меня же даже нет фотографии сестры — у меня только размытая память о ее смехе, темной косе, перекинутой через плечо. Краткие воспоминания, как то, как она завязывала сапоги, и долгие, ужасные воспоминания о взгляде на ее лице, когда она попрощалась со мной за день до казни. Этого недостаточно. Этого никогда не будет достаточно.
Джубили наблюдает за мной, пока тишина тянется между нами, пока, наконец, она ее не нарушает.
— Я им ничего о тебе не сказала. — Это звучит наполовину слабо, а также раздраженно и смущенно, но я верю ей.
Я стараюсь держаться за гнев и отчаяние, что привели меня сюда, но все труднее верить в то, что Джубили — враг, ограниченный в действиях только хрупким перемирием. — Почему ты не сказала?
Ее глаза впиваются в меня, краткий проблеск лампы снаружи отражается в них, прежде чем она резко отводит взгляд.
— Не знаю. — Ее пальцы скручиваются вокруг простыни, выдавая противоречие за ее спокойным голосом. — Потому что если бы твои люди послушали тебя, то не было бы мятежников, которые закладывали бы мины-ловушки на наших патрульных маршрутах. Потому что, если бы тебя арестовали, возможно, их стало бы больше.
Я хочу положить руку поверх ее и облегчить эту ожесточенную до белизны хватку. Красноречие подводит меня, у меня не хватает слов описать до невозможности странность того, что сидя посреди ночи на кровати солдата, я желаю прикоснуться к ней. Но я просто смотрю на ее руку и не поднимаю взгляд, не доверяя себе посмотреть на ее лицо.
Как ни странно, мой голос спокоен, когда я говорю.
— Это то, что пугает меня до смерти. Знание, что будет дальше. — Ее рука сжимается, и я выдыхаю. Слова приходят откуда-то из глубины и потаенности — даже Шону я их никогда не говорил. — И я думаю, что умру раньше, чем хочу.
Она так долго молчит, что я начинаю думать, что она меня не слышала. Когда раздается ее голос, это скорее бормотание.
— Как и я.
Я поднимаю голову, и обнаруживаю, что она наблюдает за мной, ее карие глаза нацелены на мое лицо. Полуприкрытое сочувствие в ее взгляде должно чувствоваться странно, так как исходит от моего врага, но единственная странность в том, что это не так.
— Почему эта ярость тебя не трогает? — вдруг я осознаю, что спрашиваю. — Что тебе снится?
Она прикрывают глаза, напряжение проникает в ее плечи. Мышца в челюсти дергается перед тем, как она произносит:
— Я не вижу снов.
— Но ты сказала, что у всех рано или поздно появляются «яростные» сны.
— Кормак, я не вижу снов. Вообще. Ни разу с тех пор, как мои родители погибли на Вероне. Врачи на учебно-тренировочной базе тестировали меня, что может я просто не помню своих снов, но их машины доказали, что у меня их просто нет.
— У каждого есть сны, Джубили. Ты бы сошла с ума, если бы это было не так.
— У некоторых солдат есть теория. — Ее голос слишком легок, и улыбка, которую она натягивает на рот, не достигает ее глаз. — Они думают, что причина, по которой я не вижу снов, та же, что и причина, по которой ярость не может достать меня. Они говорят это в шутку, но она так же хороша, как и любая теория. Говорят, у меня нет души. Что это место не может сломить меня, потому что у меня нет сердца, которое можно разбить.
Ее освещает только фонарь снаружи, который светит сквозь раскрытое окно, но я могу разглядеть ее лицо, ее высокие скулы и то, как ее губы сжимаются друг с другом, когда она старается сохранять спокойствие.
— Ну, теперь, — бормочу я. — Ты знаешь, что это неправда. И я знаю, что это неправда.
Она не сразу отвечает, и бросает взгляд на одеяло, где наши руки в дюймах друг от друга. В тишине я слышу, что дождь, долбящий по крыше над нами, наконец-то начинает затихать.
— Ты не можешь знать, что это неправда, — шепчет она, отказываясь смотреть на меня. — Что ты знаешь о душах и сердцах, и о том, как они здесь разбиваются. Ты меня вообще не знаешь.
— О, Джубили, — решимость разрушается, и моя рука скользит к ней. Она не отступает, но и не поднимает взгляд, наблюдая, как мои пальцы переплетают с ее. — Сердца и души и как они разбиваются? Это то, чему Эйвон учит всех.
Но слова не шли.
Это неправильно, и глупо, и миллион других вещей мелькает в моих мыслях. Рука все равно движется по направлению к ней, чтобы я мог провести кончиками пальцев от ее виска вдоль скулы. Вес несомого глубоко в моем сердце смещается, когда пальцы касаются мягкости ее кожи, все еще теплой ото сна. Это правда, которую я не решался признаться себе, когда я впервые увидел ее в «Молли», не тогда, когда я ухаживал за ее ранами, когда мы разговаривали в тихих пещерах фианны. Но если все это все равно закончится — если завтра будет война, смерть и хаос — тогда прямо здесь эта правда, это все, что у меня есть. У всех у нас есть.
Она не двигается, пока мои пальцы не достигают ее подбородка; внезапно она поднимает руку, кончиками пальцев соприкасаясь с моим запястьем, словно убирая его. Но она этого не делает. Ее прикосновение к запястью несет тепло, ее сердце бьется так быстро, что я ощущаю трепыхание пульса при контакте ее большого пальца с моей кожей. Она замирает в таком положении, наблюдая за мной этими глазами. Я вижу ее борьбу, несмотря на тусклый свет, я чувствую ее, как мою собственную. Потому что она моя. Trodairí. Фианна. Мы — борцы, уставшие воевать.
— Я знаю тебя, — шепчу я и слышу, как ее дыхание сбивается во тьме.
Я наклоняюсь вперед, устремляя свое лицо к ней, ее тепло тянет меня ближе. Она тоже смещается, подбородок поднимается — крошечные движения, маленькие приглашения и вопросы, каждый из нас колеблется. Но потом мои губы опускаются на ее, и на мгновение все остальное исчезает в дожде и тишине.
Потом ее рука тянется к моему запястью, и она отталкивает меня.
— Убирайся, — шепчет она, и эти глаза внезапно закрываются. Только румянец остается, смещающийся в сторону гнева, подальше от… подальше от меня.
— Что? — Я слишком долго сопротивляюсь ей, пытаясь поставить свои разбросанные мысли на место.
— Кормак, иди. Сейчас же.
— Джубили…
Поднимается другая рука, и оказывается, она все еще держит пистолет, стволом которого она толкает меня в грудь, прерывая меня. Ее волосы распущены, и в футболке она не похожа на «Крепкого орешка» Чейз, но ее хватка на пистолете не колеблется.
— Я сказала — убирайся.
Я медленно расслабляюсь, держа руки там, где она их видит, и поднимаюсь на ноги.
— Пожалуйста, Джубили. Нам надо поговорить о том, что сделать для прекращения огня, об Эйвоне. — Я знаю, что еще я должен сказать «извини». Но это не так. Я в замешательстве, черт побери, но я не могу извиниться, впервые за несколько месяцев я почувствовал уверенность.
— Нам? — Она держит пистолет, создавая барьер между нами. — Мы ничего не будет делать. Иди домой, Кормак, а я останусь здесь. Тебе больше нечего здесь делать. Иди и позволь мне делать свою работу. — Ее голос совершенно холоден, что теперь трудно представить, что недавно была искра теплоты в ее ответе на мое прикосновение.
Я отступаю на шаг в сторону окна.
— Не делай этого. Мне нужна твоя помощь. Вместе у нас есть шанс остановить это.
Теперь она взяла себя в руки, солдат с головы до ног.
— Если ты хотел найти соратника с моей стороны, тебе надо было выбрать кого-то другого, чтобы похитить. Я не работаю с мятежниками. Просто уходи, Кормак. — Она с трудом сглатывает. — Пожалуйста.
Последнее слово было как мольба, а не приказ, и именно это меня побеждает.
— Ясного неба, — шепчу я. Отказ от надежды. Желание невозможного.
Она смотрит, как я разворачиваюсь к окну, и когда я оглядываюсь назад, прежде чем вылезти, она все еще держит направленный на меня пистолет.
Девочка видит сны, когда она впервые летит. На шаттле с ней десятки сирот, оставшихся таковыми из-за войны, но большинство из них с Оскара и Сьерры, и она не знает их. Одни плачут от страха, другие говорят, что надо бороться с этим, а некоторые смеются.
Запуск заставляет замолчать большинство детей из-за рева двигателей шаттлов. Только когда они прорываются через атмосферу Вероны, и двигатели немного успокаиваются, девочка снова слышит других детей, все еще задыхающихся и восклицающих, когда их руки и ноги взмывают вверх, и нет ничего, кроме ремней, чтобы удержать их на местах.
Девочка смотрит в иллюминатор, наблюдая, как нежное, знакомое голубое небо увядает во тьме. Появляются звезды, поначалу медленно, а затем все вместе, сверкающие как брильянты, каждая из которых открывает новый мир.
Но как бы долго она ни разглядывала, она ничего не чувствует. Озадаченная, она ищет внутри себя девочку, которая хотела стать исследователем, девочку, которая хотела познать глубоководный дайвинг и альпинизм. Девочку, которая хотела путешествовать по звездам. Но она не может ее найти. Эта девочка умерла, когда умерли ее родители, в маленьком магазине в трущобах Новэмбэ. И теперь у нее нет души, которая могла бы разбиться.
Она закрывает шторку иллюминатора.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
ДЖУБИЛИ
Я ПРОДОЛЖАЮ ДЕРЖАТЬ нацеленный на окно пистолет еще в течение минуты после его ухода. Я не знаю, почему… но я не собиралась стрелять в него, и мы оба это понимаем. Может, это просто напоминание. Кто я и кто он. О том, как все должно быть между нами. Мы должны смотреть друг на друга только через дуло пистолета.
Сердце стучит будто я в центре схватки, сбитая с толку, с мучительной болью в груди. Как он посмел, как он мог быть таким глупым, чтобы вернуться, да еще так скоро после инцидента в городе? Возможно, я и не дала его описание командиру, но той ночью был полный бар солдат, у которых был бы хороший шанс узнать его, если бы они увидели его снова.
Я заставляю руку расслабиться, позволяя пистолету упасть на одеяло, ослабляя сжатые пальцы. Я держала пистолет слишком усердно. Эмоциональная реакция. Я морщусь, вставая на ноги, и тянусь к фляжке, брошенной на стуле.
У меня нет ни сил, ни желания иметь дело с его гормонами… или с моими, если на то пошло. О чем он думал, что я просто растаю в его руках? Затею трагическую и драматическую историю о звездных влюбленных на охваченной войной планете?
Я должна была рассказать ему об обнаруженном чипе. Это доказательство того, что он не сумасшедший, что там что-то было на той ничейной земле. И хотя это не может быть полномасштабным заговором, о котором он твердит, но он не так уж и неправ. Но как только я скажу ему, что он прав, мы будем связаны еще больше, чем сейчас. У него тогда будет основание подвергать нас обоих опасности с этой нелепой мыслью, что мы на одной стороне, что мы можем быть союзниками.
Я делаю долгий глоток из фляжки. Но вдруг этого становится недостаточно. Так что я выплескиваю воду на лицо, провожу руками по щекам, глазам и рту. Пытаясь избавиться от запаха его близости, ощущения его пальцев на моей щеке, мягкого, как перышка, прикосновения его дыхания.
Но никакое омовение не избавит от этой истомной тоски в его голосе, воспоминания о том, как он смотрел на меня.
Я бросаю фляжку на кровать и подхожу к окну. Там ничего не видно, только тьма. Ни звезд, ни лун — ничего на Эйвоне. Только вязкая чернота простирается на оставшуюся часть базы и уходит в болото. В своем воображении я вижу биолюминесцентный дикий огонек из пещеры, расцветающий на фоне ночи и обманывающий мои глаза. Неудивительно, что люди верят в блуждающие огоньки.
А потом, внезапно, появляется свет. Нежно-оранжевый, распускающийся где-то вне поля зрения, но отражающийся на ближайших ко мне зданиях, и пойманный дождем, так что на мгновение, я могу разглядеть отдельные падающие капли.
Затем все здание сотрясается от оглушительного грохота, который отбрасывает меня от оконной рамы, посылая осколки боли через ребра. Уши звенят и слепая от темноты, я еле стою. Взрыв.
Моя первая мысль, когда я пытаюсь заставить ноги двигаться: Флинн. Разум пуст и не желает представлять, что он попал под взрыв.
Я двигаюсь прежде, чем у меня будет время на что-то еще. Я надеваю боевой костюм на одежду, хватаю пистолет, влезаю в ботинки и несусь за дверь, пока не устремляюсь к пламени, поднимающемуся на другой стороне базы — вот что происходит со мной.
Может, Кормак не знает своих людей так хорошо, как он думал. Может, это начало войны.
Когда я достигаю места, передо мной разворачивается хаос. Это одна из казарм, и я не могу перестать думать о последствиях взрыва в здании, полном спящих солдат. Мои глаза привыкли к хаосу, и я, приближаясь, отодвигаю в сторону рыдающего гражданского.
Половина зданий исчезло, превратившись в обломки, а остальные охвачены яростным огнем. Зловоние сожженной пластмассы и древесного композита обжигает внутреннюю часть носа, когда я пытаюсь перевести дыхание. Я расстегиваю боевой костюм и отрываю полоску от края футболки шириной с руку, а затем прикрываю ею нос и рот. Снаружи лежит несколько тел, люди, которые были рядом с казармой во время взрыва. Желудок сильно сжимается, но у меня нет времени, чтобы рассмотреть кто там. В агрессивном сиянии пламени невозможно рассмотреть какие-либо детали, которые дадут мне понять находится ли Кормак среди мертвых.