— Ты его убьешь?
Вопрос рассыпается в ночной тишине и потерялся в усилившимся снегопаде.
Эмин хмыкнул. Забрал свою пачку. Достал сигарету не сразу, отрешенно глядя на пачку у себя в пальцах. Вынул сигарету, щелчок зажигалки, глубокая затяжка. Стряхнул пепел и облокотился предплечьями о парапет, переводя взгляд на линию шоссе.
— Это не так просто, в этом он был прав. — Негромко и задумчиво. — И, для твоей моралистичной душеньки — скорее всего мне откажут, потому что он красный. Звездочки на погонах, четырнадцать лет работы на два фронта и хорошие подвязки, потому что рулил транзитом и оборотом дури через вашу область и хоть и наебывал по деньгам, да не критично. Ну и отсасывать кому надо умеет хорошо. Так что по ходу увы, не убью.
— Увы? Раньше приходилось, да? — Повернула голову, вглядываясь в его спокойный профиль
Он выдохнул дым и не ответил. Полуулыбка уголками губ, полуприкрытые глаза, затяжка и медленный выдох. Перевел на меня взгляд. Чуть склонил голову и слегка прищурился.
— Н-да. Странно, что я этому удивляюсь… — пальцы онемели. Я хотела затянуться, но сигарета выпала. Проводила ее полет взглядом. Внутри так же. Тихо, беззвучно и угасает, когда достигает… дна.
Глубоко вздохнула, на мгновение прикрыла глаза и пошла к двери. Но Эмин, резко выстрелив рукой, перехватил меня за локоть. Егоголос негромок, спокоен когда он взглядом все так же вдаль, на линию шоссе за соседним домом:
— Приходилось.
Я напряженно смотрела в его лицо и понимала, что если я сейчас поведу локтем, он отпустит. Не хочет, но отпустит. Почему-то сорвалось дыхание и стало больно. Он сейчас прояснит. Скажет одну фразу и мне станет понятно. И будет принято, потому что понятно. Я его знаю. Каждое действие обосновано, даже… такое. Я стиснула челюсть отчаянно не желая слышать вот то, что он скажет, и что у меня в голове нарисует страшную, отталкивающую картину.
— Кровь за кровь, слышала такое выражение?
Но я слушала, и оно нарисовало.
Меня сковало. Отозвалось болью. Давно забитым на дно желанием, задавленным и темным. Отозвалось… нет, не пониманием и принятием, но сродством к нему. Он просто подготовил. Просто подсказал. И дал, сука ебучая, время, чтобы подготовиться еще:
— Еще одну и зайду. Вискарь достань. Разговор для меня тяжелый.
Зашел минут через пять. Я в полумраке гостиной. Слышала как телята, радостно похрюкивая, крутятся вокруг него. Скучали. Очень. Он по ним тоже.
Он зашел не сразу. Тянул время, пока мыл руки, переодевался. Менял воду собакам, отправлял их на места. И долго сидел с ними. Тянул время. И у меня онемели пальцы, разливающие виски по бокалам, когда я поняла, что не для меня. Что он брал паузу для себя. А значит там что-то поистине… Я не считала его животным, пачками приканчивающим народ или тварей или мразей. Там интеллекта дохуя, это и обеспечило ему очень высокое положение при… нынешних условиях развития мира.
Он зашел в гостиную не глядя на меня, подкатил кресло к углу дивана, где сидела я. Взял бокал с подлокотника и сел в кресло, вытянув длинные ноги и скрестив их на низком журнальном столике. Лицо непроницаемо. Махом осушил окал не поморщившись. Молча налила еще и опустила бутылку на пол.
Рим и Доминик только переступили порог, но он кратким жестом, не глядя на них приказал идти на место.
Бокал на подлокотник, палец медленно постукивает по грани бокала, взгляд в стену перед собой. Голос негромок, пробирающий до мозга костей:
— В день, когда мне исполнился тридцать один год, моего отца не стало. Утром он подарил мне двух щенков, а вечером я сидел на корточках перед своим братом, пока в оперблоке за моей спиной пытались вытащить нашего отца. Я сидел перед братом и говорил, что не время для истерики. Ничего не напоминает, Ян? — я, чувствуя как обрывается сердце, смотрела в его невесело усмехнувшееся лицо, задумчиво глядящее на бокал в пальцах. Эмин прикрыл глаза медленно откидывая голову на спинку кресла и продолжил совсем негромко, — сидел вот в той же позе что и ты, интонация была почти та же. И взгляд тот же. Говорил немного иное, чем ты своей сестре. Потому что я знал, что отца не спасут. Мы оба знали. На глазах застрелили. Патрон семь шестьдесят два, сороковой Ремингтон, раздробленная височная кость и в мозг. Нашел всех через полторы недели. Остановил Давида. Себя не смог. — Пачка из кармана, щелчок, зажигалки. Приоткрытые глаза, невидящий взгляд в потолок. — Твой взгляд на сестру, Яна… Твой взгляд на шваль в поле. А теперь сопоставь то, что ты чувствовала с тем, что испытывал я и сделай выводы, смог бы я остановиться.
— За что его?.. — алкоголь по пищеводу, гул в голове, тело слабое от… от нового слома, от желания заплакать, от беспомощности. Потому что чувствовала, что вот там сейчас происходит, за этим спокойным лицом и непроницаемым взглядом на бокал.
— За правду. Опасная это вещь… — Эмин усмехнулся и покачал головой. — Особенно когда внутри что-то еще есть. Когда Кашу у вас убрали, я взялся без разговоров. У меня крыша уже ехала с ними. А мне нельзя, потому что Давид… Мне нельзя, чтобы крыша уехала. Я его тормозить перестану и это будет полный пиздец… Он просто молод и с отцом ближе был. По нему это все очень нихуево ударило, и мозги там тоже нехилые, просто слишком торопится постоянно… Он может не в ту степь уйти и не заметить… Он… не хочу я цирк уродов во главе с ним. И отец просил. За три месяца ни с того ни с сего, будто бы знал, блядь… Тогда в больнице когда на тебя с сестрой смотрел… Нутро будто шилом, будто на год назад, обратно в преисподнюю… Давид тогда сказал «это я виноват», хотя даже не близко… У меня в голове это звучало, а спустя секунду твоя сестра произнесла то же самое. Это забавно вообще… что в свой день рождения я второй год подряд чувствую себя в аду. Так и хотелось сказать здравствуйте, черти, я дома…
Я поставила локти на подлокотник и закрыла лицо руками. Сжала виски пальцами, но хаос в голове это не уняло. Только двинулась с дивана, как он твердо и жестко произнес, пригвоздив меня к месту взглядом:
— Я тебя не жалею и ты меня не смей. Не для того рассказал.
— Я… — все равно встала и подошла. Не шелохнулся. — Я попросить.
Его предупреждающий взгляд.
Внутри пиздец. Почти на грани. А в голове только одно — никогда не предполагала, что Марина сможет мне помочь еще раз. Даже когда ее в живых уже нет.
— Мне нужно навестить подругу. Пожалуйста, отвези меня. На кладбище.
Пауза затягивается. Я смотрела в его непроницаемое лицо уговаривая себя остаться здесь, не падать в тот кипящий хаос в голове, не поддаваться слабости. Это нужно. Важно очень. Сжала челюсть и прикрыв глаза, задержала дыхание. И он негромко произнес:
— Когда? — его пальцы по моей кисти вниз. Кончиками касается моих пальцев.
— У тебя завтра будет свобод?… — я знала, что мой взгляд был затравлен. Это всегда происходило, когда я думала о Лебедевой.
— Когда тебе нужно? — Перебил одновременно перехватывая за кисть и дернул на себя, вынуждая упасть ему на колени.
Я подняла взгляд в его спокойные, серьезные глаза и почувствовала, как ровнее забилось сердце.
— В обед, — неуверенно повела плечом. — Она в Николаевском, это около двухсот километров отсюда и если у тебя не получится, то ничег…
— В обед будем там. — Эмин кивнул и мягко подтолкнул, подсказывая встать. И взял меня на руки.
Я обняла его за шею и прикрыла глаза прижимаясь щекой к его плечу. Мое сердце билось спокойно. Тяжело и больно, но спокойно. Он все поймет. Осталось сделать один шаг. Он поймет, я уверена.
Глава 10
Утром следующего дня позвонила Линке. Степаныч пришел в себя, прогнозы положительные, готовят к операции. И меня, всегда держащуюся, все-таки сжало на постели, когда я услышала глухой, неверный, слабый, но такой знакомый голос Степаныча в трубке «Я-я-н…а… Ян-на…». Сжало и скрутило до боли под хлопковой простыней и швырнуло на сторону кровати Эмина, который тихо, чтобы не разбудить, захлопнул за собой входную дверь пятнадцать минут назад.
Сжалась на его половине постели, подавляя всхлипы и слушая преувеличенно бодрый дрожащий Линкин голос, вещающий, что все хорошо, Степаныч ее узнает, все понимает, говорит плохо пока, но это же пока…
— Да не реви ты, дура! — в сердцах бросила она и расплакалась.
— Сама дура, — сквозь слезы рассмеялась я. Нужно взять в руки. Нельзя. Не сейчас. — Чего, Шрек, синяки у тебя сошли? Не шугаешь медперсонал мордой лица?
— Ой, я их настолько задолбала, что по ходу у меня новые синяки скоро появятся! — Рассмеялась сестра. Облегченно. Тоже сквозь слезы. — Ян… спасибо… просто… я саму ему скажу потом, но сейчас… спасибо…
Я вжалась лицом в подушку Эмина, стискивая зубы и трубку у уха, задерживая дыхание и беря над собой контроль. А внутри на разрыв. Еще кошмарней, чем вчера, когда я приняла решение поехать к Марине. Чтобы он понял. А сейчас я говорю с сестрой, со Степанычем… с семьей. И он тоже моя семья. И внутри новый слом…
* * *
Поземка по шоссе, в салоне сигаретный дым, Эмин за рулем, тихо играют мои треки с телефона подсоединённого к мультемедиа. Как по заказу те, от которых ногтями себе в лицо хочется. Задают настроение, но рука не тянется переключить. Пальцы скрючивает от одной только мысли, потому что так… легче погружаться в ад. Вторая по счету сигарета. Он не любит, когда курю так часто, но сейчас молчит. Просто ведет машину, с непроницаемым лицом глядя вдаль.
— Эмин, — выдохнула дым, откидывая голову на сидении и прикрывая глаза. — Хотела на пару дней к сестре и отчиму…
— Пока нет. — Мягко и негромко перебил.
Он умеет это. Перебивать вот так. Мягко и негромко. Я прикрыла глаза и сжала челюсть, выкидывая сигарету, слыша тихое жужжание его опускаемого стекла. Щелчок его зажигалки, затяжка.
Прикусила губу до боли, отворачиваюсь к окну, невидяще глядя на подлесок недалеко от трассы. Утерла влажные дорожки на щеках, которые холодил зимний сквозняк из приоткрытого окна. Прикусила губу сильнее, до солоноватого привкуса крови в вязкой слюне. Боль отрезвила, слегка и не сразу, но отрезвила. Впереди еще один ад, и мне нужно пройти. Ради него.
До кладбища в молчании, до Маринкиной могилы тоже.
— Ну, привет, подруга, — слабо улыбнулась я, вытирая снег с Маринкиного надгробия и задерживая холодные не от снега пальцы на дате ее смерти.
Год назад поставила мраморный памятник с высеченной в камне ее фотографией, а он как-то… выцвел, что ли. Заменить надо на нормальный.
Красные розы у ее надгробия. Она любила эти цветы, любила все красивое. Да нет, не так. Она любила все, что было вокруг нее. Человек абсолютно чистый, без намека на внутреннюю агрессию. Почему-то именно таких жизнь любит бить особенно жестоко. Ей восемнадцать было, когда ее похоронили.
Бросила взгляд на угол ограды, там, где стоял Эмин. Я тоже там стояла, когда ее хоронили. Мне было шестнадцать и я тогда поняла правила игры и стратификацию общества. Когда приехала на похороны Маринки все поняла, до этого еще нетвердо уверена была, а когда ее гроб опустили в яму очень ясно все поняла.
Порыв холодного ветра швырнул на меня пригорошню снега.
— Запахнись. — Его ровный, негромкий голос в тишине кладбища. — Пожалуйста.
Руки сами застегнули куртку, когда я смотрела на ее лицо. Внутри… херово. Всегда херово. Почти десять лет прошло. Да хоть двадцать, чувство будет одно и то же.
Молча обратно к машине. Курим в салоне, я тону в трясине, он молчит. Он знает. Он уже понял что это неспроста и знает, что касаться сейчас нельзя. Воздух травится тем, что занова засывает изнутри. Усмехнулась, страхивая пепел в окно и он начал выезжать с парковки.
Пасмурно на улице, начинает идти снег, шоссе почти пустое. Третья сигарета. У обоих.
— Ты же знаешь, что я из детдома? — я сказала это без подготовки, иначе оттягивать так и буду, пока до дома не доедем. А потом и вовсе не скажу.
— Да. — Он не отрывал взгляда от дороги, лицо непроницаемо.
— Наш был не самым худшим. — Выкинула сигарету и закрыла окно, задумчиво наблюдая за пролетающей вдали от дороги лесополосой. — Точнее в период лихих и двухтысячных он мало чем отличался от остальных, потом руководство сменилось… Мне вообще несмотря на периодически лютый пиздец странно везет на хороших людей. Может компенсация такая от жизни, хер знает… В общем, директор, Инна Ильинична, была в самом положительном смысле слова больна детдомом и нами. Мы учились в общеобразовательной школе вместе с домашними детишками, которым в голову вбивалось, что учиться с детдомовскими это нормально и сторониться и обижать нас нельзя. Снова здесь стоит отвесить поклон Инне Ильиничне и большей части руководства, которые без преувеличения клали себя на жертвенный алтарь в угоду труднодостижимой мечте — сделать из нас, рудиментов общества, людей. Не достойных и великих, хотя бы просто людей, по минимуму морально ущербных. Второй, третий класс, четвертый перепрыгнули, оказавшись в пятом, жизнь потихоньку стабилизировалась в обществе и общими усилиями и в детдоме улучшалась. Были, разумеется, неприятные эпизоды с теми, кто попадал туда уже подростковом возрасте и вносили смуту. Легкие и тяжелые наркотики, секс… но это пресекалось, не успев переродится в пандемию. Не всегда, конечно, вовремя получалось… Самое худшее, когда малых в это втягивали. Иногда даже не заботясь о том, чтобы на уши навешать. Против их воли. Насильно. Это было самое худшее… Ты знал, что есть конченные дети и подростки из которых потом вырастают конченные люди, делающие… еще более страшные вещи?.. Этих уебков пресекали воспитатели, психологи, врачи. При их провале в воспитательный процесс вступали старшаки… — Мрачно усмехнулась, чувствуя, как начали немного неметь ладони, все еще помнящие, как именно надо затягивать полотенце на шеях тварей под тобой, — а при их бессилии, конченных переводили туда, где их порывы либо органично вписывались в общую тенденцию мрачной динамики, то бишь зоны малолеток, либо ими начинали заниматься быстро формировавшиеся органы опеки… — Я перевела дыхание, прикрыв глаза. — Эмин, я курить хочу, у меня кончились.
Он молча протянул мне пачку сигарет. Я и он молчали. Эмин спокойно вел машину, я травила кровь никотином, чувствуя как натягиваются нервы, но раз начала, то поздно отступать, нужно заканчивать. Нужно, наконец, сказать это вслух. Он поймет. Он должен понять. Я не смогу по другому это до него донести.
Сигарета была скурена почти до половины, тишина в салоне не давила совсем, наоборот, словно бы незримо окутывала спокойствием.
— Двадцать шестого марта в детдоме появилась моя Маринка Лебедева. — Я слабо усмехнулась, выкидывая сигарету и прикрывая окно, но не до конца. Откинулась на сидении и прикрыла глаза, пытаясь воспроизвести в памяти вечно улыбающееся Маринкино лицо. — Пресловутый лучик света, знаешь. Ей было пятнадцать и ее история была как сотни других — родители пили и их лишили родительских прав. Маринка ворвалась вихрем, смехом и вообще бесконечным позитивом. У нее все всегда было хорошо. Искренне хорошо и все вокруг нее как будто пропитывалась теплом. Маринка была прекрасна. Нет, она была далеко не красавицей, вот прямо совсем, но это как-то терялось, что ли… Знаешь, вот есть такие люди… Правда, вроде совсем не красивы внешне, а про это сразу забываешь, потому что они такие… м-м, не могу слова подобрать… Лебедева была старше меня и в том возрасте разница в два года, как правило, всегда играла роль, но мы были близки. Я ее понимала. Она смеялась часто, но я знала, когда это скорее… для отвода глаз. Там внутри у нее что-то ломается, она виду не подает, шутит и улыбается. У меня так же. Только я не улыбаюсь, а бить начинаю, что бы не трогали, не подходили. Дашь в морду разок и все заебись, ломайся внутри дальше себе спокойно. Ну или там ножик в диван всадишь, тоже эффективно… — Я фыркнула, а он негромко кратко рассмеялся. Сглотнула, прикусывая губу. — На том и сошлись с ней, что внутри ломалось часто, пусть и реакции на это у нас разные… Просто… Просто чувствовали когда плохо. Это ценно очень, когда тебя понимают без слов, несмотря на твои маски. — Я замолчала на мгновение, сильнее прикусывая губу. — Я единственная, кто узнал истинную причину того, почему Маринка попала в детский дом. Я единственная, кто видела ее слезы и узнал почему… из-за чего она была вегетерианкой. — Мой голос дрогнул и сорвался, как и сердце. Я задержала дыхание и просительно потянулась его карману за сигаретами. Эмин на мгновение прикусил нижнюю губу, но промолчал. Он уже понял. Мои пальцы заледенели.