Не способна я на полутона. Либо все — с фейерверками и моим именем на борту самолета, либо — вообще ничего, спасибо, я переживу.
Вот только я бы хотела услышать эти слова в других условиях. Тогда эти три слова оказали бы на меня эффект бутылки рома. Я была бы пьяна этим признанием. Таким признанием.
Если бы не то, в каких условиях это было сказано…
— Ну, это же на благо “нам”, — я раздраженно морщусь, — это ведь факты, малыш, простые факты. Не надо этой патетики, ты ею факты исчезнуть не заставишь.
Он стискивает зубы, смотрит на меня так, будто пытается что-то во мне разглядеть. Надежду? Увы, я только по паспорту она, а верить в людей вопреки и надеяться на лучшее в них я совершенно не умею. Когда-то умела. Но жизнь заставила списать наивность в утиль.
Мир снова затихает. Кажется — с такой беззвучностью раскалывается земля и между двумя людьми вдруг находится огромная пропасть.
— Ну что ж, — Огудалов встает и коленом толкает от себя стул. От звука падения я вздрагиваю. — Раз ты не оставляешь мне выбора…
Не сказать, как у меня сердце подскакивает от этой фразы. Реально, тянет же на фразочку какого-нибудь маньяка из триллера. Вот только…
Никто на меня не бросается. Даже не думает. Давид просто снова уходит из кухни, чтобы вернуться в неё с сумкой в руках. В этой сумке он хранит документы, таскает ноутбук на встречи с клиентами, чтобы показать им проработанные дизайн-макеты.
Морщится, заметив упавший стул, видимо, настолько был не в себе, что не обратил на это внимания, поднимает, опускает сумку и зарывается в неё.
Я наблюдаю за ним молча. И пытаюсь вырубить паранойю. Но получается паршиво — меня попускает, только когда он вытаскивает из сумки два файлика с какими-то бумажками. Не знаю, чего я конкретно боялась, я себя ужасно накрутила за это время, убеждая себя, что эта история с потопом — отлично вписывается в портрет какого-нибудь сталкера-психопата, поэтому — просто две бумажки заставляют меня и удивиться, и выдохнуть.
Если меня и убьют, то не сегодня…
— Знаешь, я бы очень хотел, чтобы ты не выдумывала херни, — прохладно и сухо произносит Давид, вытаскивая бумажку из первого файлика, вглядываясь в неё и удовлетворенно улыбаясь, — чтобы ты просто взяла и поверила мне. Что я так поступить с тобой не мог. Чтобы ты все-таки поверила в нас. Но раз ты не можешь — окей, поговорим, как ты говоришь, фактами.
Как презрительно он выделил это слово… Будто помоями облил. Меня, да. Аж передернуло. И какого хрена? Он разве не должен оправдываться, орать, что “я это все ради тебя затевал”… Так ведь, кажется, орал Сашенька, когда утверждал, что я совершенно распустила свою дочь, и он, мол, спасет меня и покажет, как надо воспитывать.
А Давид молчит, лишь только щурит яростно свои красивые глаза.
В мои руки вкладывается первая бумажка. Прямоугольная. Квитанция из ГИБДД.
— Превышение скорости? — удивленно уточняю я, вчитываясь.
— Да, дорогая, — кровожадным тоном откликается Огудалов, — видишь ли, в ту субботу, уезжая от тебя, я очень опаздывал. Кстати посмотри на адрес получателя. Меня тормознули на выезде из Мытищ. Мой любимый сержант, у которого со мной вкусы на женщин совпадают. Тот, который хотел тебя спасти, тогда, с наручниками, помнишь?
— Ну это такое себе доказательство, — я качаю головой, — ты же вполне мог после этого вернуться.
— Там есть чек об оплате штрафа, и адрес банка в Москве, — холодно бросает Огудалов, — я оплачивал сразу, чтобы потом не забыть. Я ведь легко могу забыть. У меня, знаешь ли, появилось пару недель назад одно помешательство. Но окей, раз ты так настаиваешь, давай еще.
Вторую бумажку впихивают мне в ладони. Кусок листа А4, выпущенный из принтера. А это у нас…
— Это квитанция из ателье, — самым язвительным тоном сообщает Давид, — я сдавал им это пальто из-за этой чертовой пуговицы. В тот день, когда тебя затопили. Доказательство, да? Вот только глянь на чеке время приемки, богиня, — видя мое замешательство Огудалов просто тыкает пальцем в нужную строчку бумажки в моих руках. — Я сдавал пальто в ателье утром. До того, как вернулся к тебе. Перед тем, как поехал в офис. То есть быть в нем позже я не мог. Кстати, знаешь почему я его отдал в ателье?
— Почему? — осоловело спрашиваю я, растерянно глядя на чек. На фамилию Огудалова, указанного клиентом. И плательщиком по штрафу в банке, вместе с паспортными данными. Нет, этому можно придумать объяснения, но даже если прикинуть по карте… Не мог он так быстро вернуться в Мытищи… Слишком далеко от его офиса до нас…
— Из-за этой долбаной пуговицы, — рявкает Огудалов, — я её недосчитался еще вечером, после драки с этим твоим…
…Верейским.
Ему даже не нужно это заканчивать. Это я додумываю самостоятельно…
Твою ж мать, Надежда Николаевна, кажется, ты феерично лоханулась с этим своим наездом…
31. Чудовище
Верейский.
Одна фамилия звучит в моих мыслях — и все становится на свои места. До боли смешно, что я сама не догадалась, что без него не обошлось.
О, я знаю его скотскую мстительную натуру. Сашенька не простил мне отказа поработать с его боссом. И Давиду он не простил разбитый нос и фингал под глазом. Он же обещал, что моего Давида “втопчет в грязь”. Ну, напрямую ему бы это не удалось сделать, зато получилось обходными путями. Всего-то и нужно было, одну пуговицу с земли после драки поднять…
Ведь Сашенька жил в этом доме три месяца, он прекрасно знает натуру запойного алкаша Бори Иванова, знает, что он ни черта не помнит после пьянок, и вполне может решить, что да — с батареей накуролесил он. Ну и конечно, Боря всегда без денег — он с распахнутыми объятиями примет “старого друга”, который явится в компании одной-двух бутылок.
И пуговица. Чужая пуговица не могла остаться незамеченной в квартире у ревнивой Люды, которая раз в неделю, да устраивала своему благоверному разнос за то, что он с кем-то там поговорил, на кого-то там посмотрел. Не понимала, дура, что у Бори одна любовь — и та, беленькая и разливается по стеклянной таре.
И все сыграло так, как Сашенька и предполагал. Люда нашла пуговицу. Она и не могла не найти. Она притащилась ко мне оборонять своего Боречку, а я… А мне немного надо было, чтобы себя накрутить.
Уж Верейский-то, чьи шмотки вышвыривались с третьего этажа — это знал как никто. Мужикам я боялась верить. После самого Сашеньки — это ощущалось еще сильнее.
Этот хренов ярлык “с пробегом” на самом деле чудесно отражал мою суть. Как ты ни скручивай пробег у тачки, подвеске и движку это не поможет. Можно внешне казаться новенькой, не тронутой, не потасканной по всем ухабам жесткой реальности. Но подними “капот”, загляни чуть дальше за порог души — и услышишь, как троит движок, как тянет твою “машину” не в ту сторону, куда надо.
Вот и я была девушка “с пробегом”. Снаружи ничего такая. А вникни — сразу ощутишь, как далеко меня может занести, если не аккуратно шевельнешь рулем.
И я ведь на Верейского даже не подумала. Хотя это ведь было логично! Куда как логичнее, чем наезжать на Давида, который приехал ко мне трезвый и не особо знал моих соседей. Да и откуда бы ему их знать? Разве что на него интерпол и ФСБ работают, но даже для него это как-то перебор.
Почему я не подумала на Верейского все-таки? Я просто выбросила его из головы и не думала нарочно — когда думала, у меня весь мир от ярости сводило. Ведь он был живой. Мудак, который поднял руку на мою дочь. Его мне даже посадить не удалось, хотя ведь дело было даже не в одном синяке.
Ну, теперь-то я точно сделаю все, чтобы его посадить. Ведь этот подставной потоп тянет на “умышленное нанесение вреда чужому имуществу”, да? Пуговицу хочется завернуть в пакетик — вдруг там отпечатки пальцев остались. Ох, и надо будет к Люде сгонять, взять её в оборот, ради спасения любимого Боречки она чего только ни сделает…
Господи, и как же противно, что я сыграла ровно по нотам написанной этим куском дерьма симфонии. Как просто оказалось зацепиться за одну маленькую заусеницу, чтобы убедить себя в том, что напоролась на еще одного долбанутого на всю голову мужика.
Если бы не педантичность Давида…
Я моргаю, пытаясь сглотнуть. Будто боксер после нокдауна — пытаюсь снова встать на ноги. Нужно встать на ноги. Нужно прийти в себя. И продолжать этот… разговор. Нет, уже не бой, точно не бой.
Давид стоит и смотрит на меня, скрестив руки на груди. В его взгляде столько льда, что не понятно, как я еще не превратилась в сосульку. И я хочу сказать “Прости”, но как же мало будет этого слова…
Боже, сколько всего я ему наговорила…
— Почему ты сразу не сказал? — тихо спрашиваю я. — Почему позволил мне зайти так далеко?
— Ты зашла только туда, куда сама хотела зайти, — каждым его словом можно порезаться, — я давал тебе шанс остановиться и меня услышать. Ты же предпочла пуговицу. Мне. Отличный выбор, крошка, надеюсь, в постели она тебя устроит.
Да, кажется, со мной твердо намерены порвать.
Сердце будто в пропасть летит, как только до меня доходит это откровение. И я вполне могу понять его обиду. Боже, он мне тут в любви признался, даже не один раз, а я ему ответила вот этим…
— Но ты оправдывался, — срывается с моего языка, — в чем тогда ты виноват, если не в этом?
И оправдывался, и с лица спал… Блин, все не то ведь говорю, но так работает моя долбанутая голова.
Лучшая защита — это, блин, нападение. Иногда я кажусь себе ужасно неприятной, чуть ли не мужланом. А кто еще терпеть не может извиняться, и во всем ищет как бы выискать вину у того, перед кем провинился?
— Знаешь, Надя, — Огудалов опасно щурится, — это уже не твое дело. Какое право у тебя есть с меня спрашивать? Ты мне жена? Девушка? Кто ты мне? Никто. Мы с тобой просто трахаемся. Ты сама этого хотела.
Получай, фашист, гранату. Кушай, Наденька, свою же кашку, не обляпайся. Сглатывать только не забывай.
— Давид…
— Хватит, — он резко качает головой, заставляя меня подавиться словами, — честно скажем, я наслушался. Зато теперь знаю, насколько тебе важен. Ты обвинишь меня в чем угодно, включая убийство Кеннеди, и все потому что тебе не хочется быть моей. Окей. Будем считать, сегодня я тебя услышал. Наверное, просто с самого начала не нужно было ни на что рассчитывать.
И да, я ведь говорила ему именно, чтобы ни на что со мной не рассчитывал. Я говорила это через день — даже сегодня говорила. Почему же мне сейчас не напоминать ему это хочется, а попросить прощения еще и за это?
Из кухни Давид уходит, оставляя меня ментально — втоптанной в пол. Никогда не готова была назвать себя идиоткой. А вот сейчас искренне уверена — этого эпитета даже мало, чтобы описать мое поведение. Овца, блин, и та так не ступила бы.
Выдула же слона из… пуговицы.
Щеки пылают и совершенно неожиданно хочется расплакаться от бессилия. Знаете, есть история про золушку. Вот ей фея дала волшебную туфельку и платьишко с коротким сроком годности.
У моей туфельки срок годности был не ограничен. Кто ж виноват, что я, проверяя её на прочность, долбила по ней молотком? Не выдержала даже магия…
Плакать, разумеется, хочется. И пару побежавших по щекам слезинок я отлавливаю пальцами, а потом шумно выдыхаю и тоже ухожу из кухни.
Бесполезно тут стоять и ждать у моря погоды. Не пойдет мой Аполлон мне навстречу, он смертельно обижен, и я его понимаю. Я бы сама на себя обиделась за такие закидоны.
Ох, Надя, Надя, твои радиоактивные тараканы и так всех мужиков от тебя распугали, кажется, отпугнут и этого. И вот это действительно больно.
Впрочем, ну я не буду я, если просто так позволю ему уйти.
Ну хоть попробовать принести извинения я же могу, да? Тысячу и одно извинение хватит? Или может одно извинение, но приложить сверху тысячу поцелуев — хватит ли этого для оплаты моего счета.
Наверное, нет. Но хотя бы попытаться стоит.
Я думала, он пошел собирать свои вещи, чтобы уйти, а нахожу Давида в моей комнате, сидящим на полу. И рядом с ним — открытый ящик с инструментами. В его пальцах отвертка, у его колена — моток синей изоленты и какой-то пустой пакетик.
Натюрмортик…
— Для человека, который собрался уходить, ты не торопишься, малыш, — брякаю я, и хочу пробить себе лоб фейспалмом. Блин, я вообще умею вести себя как адекватная виноватая женщина? Хоть как-нибудь можно вырубить режим стервы? Ну что это за поведение вообще? Вот именно после этого мои извинения, разумеется, прозвучат ужасно убедительно. Разумеется!
Мой Аполлон поворачивается ко мне, явно желая засветить мне в лоб отверткой. Да-да, это будет правильно. Очень-очень правильно.
— Я тебя услышал, — ровно произносит Давид, глядя мне в лицо, — пять минут. Я закончу с розеткой и уеду.
В его лице я вижу смертельную усталость. От меня. Тот случай, когда по взгляду можно понять — да, этот мужчина готов оставить меня в покое. Вот только я ни разу не счастлива этому событию.
Он снова отворачивается.
Я смотрю в спину Давида и прокусываю себе язык до крови.
Этим самым языком я как только этого мужчину не ужалила. Сегодня, вчера — все две недели до этого. Я же сроду ни с кем не церемонилась, а уж с его самолюбием — и того меньше, будто единственной целью моей жизни было довести Давида Огудалова до ручки. Слабые места? О, разумеется, я их нашла. Не одно, не два, и что вы думаете, я их “мудро огибала”? Нет, я так не умею.
Даже сегодня — у школы пыталась послать к черту, наговорила гадостей, обвинила черт пойми в чем, и по-прежнему, вместо извинений разливаю собственный яд по рюмкам.
Я ужасная. Я несносная. И характер у меня отвратительный. И за что ему меня любить? Не за что. Дамочку токсичнее еще поищешь. Ему что, не жалко своей крови и нервов тоже?
Ведь он сидит и чинит мою розетку. И это почти сакральное значение имеет в этой ситуации. Ведь розетка эта не простая — та самая, которая уже полгода работает через раз, а когда работает — искрит самым пугающим образом. И у меня, у которой в этой комнате холсты, пропитки, растворители, краски, в общем полно если не горючих, то хотя бы токсичных веществ — такая паранойя, что этой розеткой я пользоваться боюсь.
И надо было вызвать электрика, а мне то некогда, то денег нет, и другие розетки в доме если что имеются.
Теперь и не надо, кажется. Потому что сегодня с этой проблемой будет покончено.
И сейчас меня эмоционально этот мужчина раскатывает в тонкий блинчик.
Чудовище. Нельзя быть таким божественным…
Дело даже не в том, что самым эротичным зрелищем для меня является мужчина, решающий те мои проблемы, до решения которых у меня руки и деньги не доходят. Хотя это, разумеется, так. Можно не носить мне цветы, одной спасенной посудомойке я обрадуюсь гораздо больше. Но дело не в этом.
Давид чинит розетку.
Мою розетку.
Ведь дураку понятно, что он это делать не обязан. Это все, весь этот ремонтный кавардак — это мои проблемы. После того как я наехала на него — мой Аполлон для меня вообще ничего не должен делать. И из квартиры своей может меня выставить. Вместе с дочерью и черепахой.
А он сидит и чинит, мать её, розетку. Давая мне очередной последний шанс на то, чтобы хоть как-то шагнуть в сторону примирения. Ничем больше эта его упрямая спина не объясняется.
— Ох, малыш, что же ты со мной делаешь? — исступленным шепотом выдыхаю я, подходя к нему ближе. Сползаю на колени. Опускаю ладони на его плечи. Дышу им.
Где-то там далеко, на горизонте, полыхает зловещее зарево.
Это не закат.
Это горят мои бастионы.
32. Обоюдоострые
Давиду хочется оглохнуть. И не слышать её проклятый голос, этот чертов пыточный инструмент.
Если что он и теряет — то только зрение, с каждой секундой слепнет все сильнее, и весь его мир, до самой верхней черточки сейчас заполняют тишина, темнота и ярость.
Вот только ярость отступает — незаметно, с тихим шелестом, как море во время отлива, но отступает. А тишина и тьма — они остаются.