Ярослава. Знахарка - Дечко Марина Владимировна


Пролог.

Весенняя ночь таяла.

Зарница, занявшаяся всего с полгодины назад, пылала во весь небосвод. Алела, распускаясь подобно купальскому первоцвету. И все так же торопила: часу немного.

Высокий терем о просторной горнице раскрывал резные ставни. И в них, ставнях этих, с зарею пробирались первые лучи солнца. Скользили по широким лавкам, густо украшенным шитьем обережным, да осторожно касались ложа. Ластились.

- Гляди, - тот, что держал солнечный блик, был нарочито весел, - помнишь сказ старый? Будто бы кто поймает первый луч солнца…

- …и сам день оседлает, - закончил тонкий голос. Нежный. - Помню. Мне все матка так говорила…

- А он ведь мне сгодится, - снова улыбался полюбок, пуская меж пальцев тепло новой зари. - Потому как день этот - особый.

Та, что голосом нежным владеет, молчит. И лицо ее, до того спокойное, покрывается тенью. Она знает и о дне этом, долгожданном, и о том, что не сказано. Боится. Разумеет: зарница эта - лишь начало всего. А ей так хочется, чтобы час остановился в светлой горнице, где на весь мир - одни они.

Но час торопится, озаряя пространство золотистыми всполохами. И тогда она вздыхает. С Симарглом не договориться о земном…

Она прикрывает наготу девичьего тела тяжелым покрывалом, что украшено шитьем из нитей живых. И оставляет на полюбке вытканный знак, который вышивала для него:

- Бережа, - диковинный символ словно бы напитывается алыми лучами, становясь теплее. И та, что лежит нагой в его объятьях, теснее жмется к телу. Вглядывается в темного колеру глаза, касаясь нежно губ:

- Ночь уходит. И мне пора…

- Не торопись, - шепот-касание, - мы ж сговорены…

- Тайно, - противится девка, - не перед людьми.

- Перед богами старыми важнее! - Нареченный приподнимается на локте, осторожно снимая русую прядь со щеки. И тут же целует. В губы. - Людей обмануть можно, небожителей - нет.

- Тише! - Девка вскакивает и оборачивается по сторонам. - Вдруг услышит!

- Мы далеко, на околице. В тереме. Мореный дуб тяжел, и стены из него прочны. Мужик, что ставил избу, все рунами дерево живое обкладывал. Говорил, чары охоронные таятся по углам. Сохранят от глаза дурного, силу заняв у самих богов старых. Укроют…

- Услышит! - Не соглашается девка. - И покарает! - Ладонь касается осторожно щеки нареченного, проводя тонкими пальцами по скуле. И обратно. Снова, снова, снова… Остановиться бы. - Ты и так не в почете! И, верно, если прознает, что не к одиному богу в храмы ходишь, но к старым… Да и о другом…

Она боится сказать в голос все, что тревожит душу. И успокаивается, понимая: меж ними слова уж не нужны.

- Друг знает. Он и сам к старым ходил.

- Верно, ходил. А нынче?

Вздох-молчание. И оба разумеют: нынче все по-другому. Потому как если о небожителях забыть, то, быть может, и они забудут о детях своих. А если так…

- Не думай, - просит нареченный. Обнимает.

Касается нежно родимого пятна, что у самой шеи. Поднимается выше. Снова к губам. И тогда зарница блекнет под напором чувства, потому как ни она, ни та, кого так боятся полюбки, не властны над ними.

И всеж-таки час останавливается, покорный воле людской. И лишь они - двое, - существуют друг подле друга. Нареченный шепчет:

- Ты должна уйти. Ненадолго. До дня, как все скончится. С батькой твоим я поговорил. Отпустит. И искать не станет, пока сама не найдешь. Ты же - девкой простой в села просись. Не говори никому, откуда. Марой зовись. Не раскрывай людям имени другого, перед небожителями данного. И про род свой молчи. Про отца, воеводство. Жди. А с первыми вестями определяйся. Коль удастся мне задуманное - воротись. Этим же летом шлюб справим. Если ж погибну…

- Тише! - Пугается та, что Марой зваться станет. - Тише!

- Я не боюсь ее! И ты не бойся!

- Не ее страшусь, - Девка зябко ежится под периной, сильнее прижимаясь к крепкому телу. - Отец вспоминал, будто бы говор людской долетает до самих Чертогов Небесных. Что даже там, свергнутые с Лесного Княжества, небожители слово человечье чуют. Они повсюду. В самой земле. И небе. И всякой плоти. А коль так, не хочу, чтобы слышали о погибели твоей…

- Старые боги справедливы, - шепчет ей полюбок. - И, коль заберут жизнь мою в уплату, то и задуманное воротят. Кровь тому залогом.

Он вкладывает в руку Мары небольшую связку с иглой тонкой, измазанной бурой уже краской. Говорит:

- Если не вернусь, ты знаешь, что делать. Кровь с кровью связать, богам старым на души указывая. Обещать…

- Не отдам тебя! - Вскрикивает девка, позволяя упавшей слезе остаться на губах родных. - Во мне дитя. Кто ж вырастит малечу?

- Я выращу, - успокаивает ее нареченный, нежно проводя ладонью по волосам. - Как все скончится…

Он верит словам своим, оттого и глядит прямо, не скрываясь. И вера эта передается Маре. Успокаивает. И тогда оба они снова забывают о тревогах, что таятся по-за дверью дубовой.

А с рассветом Мара уходит.

Глава 1.

В Небесном Чертоге догорала тонкая лучина.

Чадила, сыпала злую искру и затихала. Шипела час от часу.

Тяжелые отблески падали на сводчатые стены, а те сбегали под самый кров.

И тени плясали. Под вой ветра и крики ледяной стужи, под треск последней искры.

В узком круге блеклого огня сновали руки - торопились. Шершавая нить оплетала узлы суставов, обращаясь новой строчкой полотна. Пальцы подхватывали деревянную дощечку, вплетали ту в узор, и снова цеплялись за нить…

Ровница знаком - петлей наговор…

И полотно в руках Пряхи выходило дивным: разноколерным, цветастым. С дощечками-рунами, бренчащими друг о друга. С узлами колючими, норовившими выскользнуть из-под натруженных пальцев. С диковинным орнаментом. Знать, на счастье ручник пойдет…

Червонная лента плела узор. Он жег пальцы колючим огнем и сдерживал лучину, готовую вот-вот погаснуть.

Последняя холстина в самый короткий день уходящей зимы. И света бы хватило…

Пряха скоро глянула на витую корзину, что стояла в углу неподалеку, и заторопилась. В той плетенке, подрагивая меж тонких зеленых листьев, инеем исходил квелый огонек…

Душа людская родится…

И часу хватает, да только работы - непочатый край.

Медлить с ровницей нельзя. Как и с наговором.

Слово за слово, узел за узел.

И сила льется из-под крючковатых пальцев, сверкая в сумраке горницы тысячей звезд. Слово звучит…

И огонек души разгорается все ярче. Сияет, искрится. Того и гляди, листья вспыхнут. А за ними и стебель не удержит душу горячую.

Дитя крепкое.

И, знать, роженица в полную силу вошла. Воет не своим голосом. На лавке мечется, в муках маясь. Богам молитву кричит. И потуги крутят утробу так, что знахарка едва поспевает холстины менять, да руками головку малечи удерживать - не время пока.

А молодица уж тихо стонет, родильную мощь растеряв. Вон, только хрипы ее до Чертогов долетают.

И пальцы Пряхи несутся по полотну что ошалелые: девку жалко - не протянет долго она. И поспеть бы поскорее душу в ручничок судьбоносный завернуть. А там и дитя матке явится.

Только прясть полотно тяжко. Краски, руны - все соткать, вывязать наговором. Окрестить словом, жизнь вдохнуть. Прогнать от ниток злой ветер, чтоб не спутал чего, да изморозь смахнуть.

Судьбу выткать.

А потом и ее, судьбу эту, сплести с другими. Да не просто свести людей друг с другом…

Негоже одному дать и алтынов, и счастья, и любви.

Негоже…

Только ниток красных да зеленых на всех не хватит. Вот уж и лазурь кончается. Смоляных одних - целый клубок, да руны остались…

Пряха зачерпнула тонкими пальцами целую горсть. Какую в полотно впряжет - такой и судьбе бывать.

Дощечка, осененная рунным знаком, осела на цветастой холстине, и воздух горницы - студеный, колючий, - задрожал.

Небо полыхнуло зарницей.

Знать, Огнедержец гневается. Сыплет молниями, колет ледяной стужей. Наказ шлет слышащим. А тех все меньше и меньше. Проклинают нынче таких люди - ведьмаками да нежитью зовут, позабыв о том, как сами боги их кликали…

Ворожеями да ворожебниками.

Теми, в ком дар теплится. Чутье диковинное - слышать небожителей, разуметь слово святое.

Целить.

Волхвовать.

Снова громыхнуло - и земля под ногами запылала, алея новой зарницей.

Пряха вздрогнула, опрокинув лукошко с нитками.

И душа новородка заметалась, боязливо переливаясь серебристой нитью…

А руны кинулись врассыпную. Стали гарцевать на бревенчатом полу, что живые, греть покатые деревянные бока о рдеющие всполохи и весело подмигивать хозяйке. Та же ловила их, ругая, на чем свет стоит.

А потом стала глядеть невидящим взором. И сплетать меж собой. Воздух над корзиной задрожал, превращаясь в тугое марево, а под пальцами снова вспыхнула сила - мерцающая, переливчатая.

И огонек в корзине дрогнул, чтоб тут же затихнуть, успокаиваясь: недолго уж осталось…

Губы пряхи задрожали, оживляя наговор.

Кажется, руна Огнедержца? Или это Водяник? Клятые глаза! Мерещится!

Небожительница встала и прошла к дальнему углу горницы, где лежало особое полотно - радужное. С древними рунами, дерево которых треснуло не то от времени, не то от мощи, их переполняющей.

Со знаками, что в мире людей стали проклятыми. Отчего их боялись? Пряха не понимала. Не несли они зла, не чинили расправы.

Только давали особое уменье. Тайное.

Оттого и забыли про них что небожители, что люди.

Успокоились.

Да только может ли она, ослепшая за день работы, завернуть младенчика в черные спутавшиеся нитки, лежащие на полу? Верно, не может.

Пряха скоро схватила полотно и окутала им чистую душу, ждавшую, когда ей дадут глотнуть морозного воздуха. С надеждой заглянула под обережный ручник, в котором зарождалась новая жизнь.

Кем станет эта душа? Одной ей известно.

Потому как проклятые руны наделяли особым уменьем.

Утерянным…

***

Роженица билась в простынях.

Стонала, сжимая кулаки до белых пальцев. Хваталась руками за воздух, что стоял в горнице горячей стеной, и, не находя опоры, срывалась в холодную сырь холстин.

Давала смахнуть слезы со щек и снова заходилась плачем. Горьким, что полынь. И голосила, пока хватало сил, чтоб дышать.

А с новой схваткой рвала льняные простыни да вставала в тщетной попытке вытолкнуть дитя. Широко раскрывала рот, становясь похожей на бедолажную рыбу, что вытолкнуло море, и пыталась глотнуть воздуха с лишком. Захлебывалась что им, воздухом этим, что плачем, и тяжко откидывалась на влажный сенник.

Затихала.

Тогда лицо ее становилось почти детским, умиротворенным. И пот на нем - словно бы роса.

А потом крутая потуга - и девка мечется в руках знахарки, что шальная, просит:

- Расскажи, матка… - тело ныне не повинуется ей, и слова выходят с трудом.

- О чем? - Спрашивает Крайя, утирая адамантовую россыпь пота. И руку Мары сжимает, чтоб удержать: - О чем, хорошая?

- О Пряхе…

- Хранилице небесной?

- О ней…

И тогда старая знахарка в который раз заводит рассказ, бережно прощупывая квелую нитку пульса, да отсчитывая минуты меж потугами…

- По-над облаками, взбитыми в снежную перину, стоят хоромы.

Чертогами зовутся.

И поле, что наокол, уставлено снопами хлебными. Золотыми.

И ветер гуляет меж колосьев, да как столкнутся они меж собой, то зерно упадет…

Покатится по земле небесной, да к самому порогу Пряхиных Чертогов попадет. А там уж матка не обидит. Согреет теплом ладоней, да опустит в сырую землю, что укрывает дно вязанки.

Бают, плетенка та, заговоренная самой Хранилицей, стоит в горнице еще с той поры, когда первая душа пробудилась. И земля в вязанке не вырождается. Жирная, что южный чернозем, да родовитая.

Живая.

А как колос взойдет да пустит нежное семя, Матка сядет полотно прясть. Чтоб огонек серебристый, тлеющий в самом сердце соцветия, не угас.

Лукошко с нитками да рунами оставит у ног, начнет связывать дощечки-знаки меж собой. В судьбу младенчика их вплетать. И наговором скрепит, оживляя…

- А что нынче? - Перебивает ее Мара, привстав на локотке. И глаза ее, по-детски раскрытые, выдают любопытство, которое тут же сменяется ужасом.

Утробу девки крутит в тугой науз, и лицо Мары кривится от муки, отчего впалые щеки становятся еще тоньше, а скулы - острее.

- Нынче, - шепчет Крайя, отвлекая непорожнюю от боли, - она ручник прядет.

- Для нее?

- Для нее, - соглашается знахарка, - иль него… кто ж знает, кого ты народишь?

- Я знаю, - взгляд Мары упирается в бревенчатый потолок, словно бы пытаясь пробить что дерево это, что сами грозовые облака. - Взглянуть бы…

- Дура! - Кричит Крайя. - Не можно на Пряху!

- Не на Пряху - на дитя, - мечтает девка, и Крайя отшатывается от нее, что от безумной. - Люблю я малечу…

- Типун тебе! - Отмахивается знахарка, предчуя неладное, и шипит на баб, что столпились в сенях: - Несите еще воды. И травы, что заготовила, залейте. Да крутым только, чтоб до взвара…

И совсем тихо, так, чтоб Мара не слыхала:

- Да молока макового подайте.

- Не можно, - обеспокоенно глядит на Крайю жилистая баба, что стоит тут с раннего утра, - в ней же дитя…

Тетка эта, что так лихо спорит с Крайей, нервно теребит передник. И пальцы-ветки, сухие, что прошлогодний хворост, оставляют на измятой холстине глубокую колею. Знать, Любомила боится. Чует неладное.

- Она и сама - дитя, - лается знахарка, - и коль понадобится…

Она не говорит, что будет дальше, но продолжает рассказ, потому как Мару снова крутит в потуге:

- …а ныне в Небесном Чертоге догорает тонкая лучина.

И в узком круге блеклого огня прядет Матка ручничок для души, что горит на тонком стебельке. Потому как ей - безгрешной - нельзя на землю без ручника судьбоносного. Чиста она.

Замерзнет от ледяной стужи, заплутает без подсказки.

Зачахнет.

И душа это - не душа пока вовсе. Сребный огонек, что дрожит меж корявых листьев. Ходит ходуном от злого ветра, разгулявшегося что на земле, что в Чертогах, да только горит.

Что держит душу эту? Так знамо: любовь маткина. Коль не любила б, давно затух. А так…

Вот обернет душу Пряха в нитки заговоренные, напишет ей рунами целую жизнь, - и тогда, гляди, дитя вздохнет. Глотнет морозного воздуха, закричит младенческим криком…

Крайя смахивает уже не капли - струйки ледяного пота и заглядывает в синие глаза Мары, шепча у самых губ:

- Погоди, хорошая, силься. Не час пока. Что Пряха?

Так торопится. Знает и про боль твою, и про любовь к малече. Хочет, чтоб матка подолом платяным поскорей дитя утерла.

Подхватывает вот крючковатыми пальцами шершавую нитку, да продевает ее в дощечку, что руной ложится в полотно.

Берет нитку другого колеру, и снова вяжет ее с бревенчатым знаком.

Раз за разом, петля за петлей….

Глиняный жбан опаляет ладони знахарки горячим отваром, и она, любовно дуя на густой пар, подвигает щербатый край к сухим губам Мары, заставляя ту сделать несколько долгих глотков:

- Вот так, моя хорошая. Скоро полегчает. То ж арника с аиром, пижмой южной сдобренные. Боль прогонят, а там и дитя явится…

И когда девка закрывает глаза, переворачивает над отваром темную банку, что роняет белесоватые капли.

Одна, две…

Двух пока хватит.

И Крайя продолжает говорить, потому как Любомила снова уходит, а Мара перестает кричать.

Нитка пульса, дрогнув под грубой кожей старухи, начинает успокаиваться. И минуты меж потугами исчезают одна за другой. Скоро уж…

- … и когда холстина готова, Пряха поднимает лучистый огонек из плетенки, да, согрев его своим дыханием, опускает в ручничок, слово приговаривая…

И не слово - наговор…

Оттого и нитки вспыхивают, липнут к радужному свету, да срастаются с душою.

И дитя в последний раз глядит на Пряху, а потом…

- Любомила!

Крик Крайи заставляет сорочьи, испуганно-тихие разговоры баб, примолкнуть, и в горницу вбегает растрепанная баба, от кожуха которой явно тянет морозом.

Дальше