Колдунья вглядывалась в карту внимательно, смакуя ту словно редкую диковинку. Любовно гладила ладонью, жалея, будто бы родное дитя. И важно ли, что полотно и впрямь было таковым?
Создавая его, Чародейка не пожалела ни сил, ни тканей. И нити - не чета обычным - ткались из волос девок, которых пришлось стричь великим множеством. Только что с того? Волосы отрастут. А карта вот сияет…
Еще больше сил ушло на то, чтобы прирастить полотно к холодному камню, заставить искриться. И волшба, что ушла на это, унесла с собою мощь Колдуньи. Но и с нею она не считалась.
Скоро ей быть всесильной, и тогда затраченное покажется всего лишь каплей. А пока…
- Что ты ищешь, Госпожа?
Слуга, вернувшийся в покои с закатом, показался Чародейке уставшим. Изможденным даже. Но жалеть его она не собиралась.
- Огоньки, - отмахнулась от него она.
Жук. Надоедливое насекомое - вот он кто для нее.
Мужчина подавил в себе гнев. Коль голос дрогнет, она поймет. Все разберет. А этого пока нельзя.
- Какие огоньки?
Слуга проявил любопытство, хотя и понимал: за этим последует наказание. И, словно в подтверждение своим мыслям, он ощутил колючий холод, бегущий по раненной руке. Все выше и выше. Коль доберется до сердца - остановится и оно. Поспеть бы! А там - Путята сам ждал, когда трепещущая плоть вздохнет, стукнет в последний раз - и замрет, освободив его из плена.
- Ты отвез грамоты уже как седмицу назад, верно? - Колдунья не собиралась отвечать на вопрос. Ее волновали только собственные нужды. - Отвез?
- Да, Госпожа.
- А Мор?
- Мор пошел мгновенно. Я сам видел это. Первый замок полыхнул в тот же день. И воевода, что был охоч не только до бабьего тела - до жизни самой - уж покоится на старом капище.
- Тогда…
Чародейка встала с пола и медленно направилась к Слуге. Тот знал ее давно, но такой, как сейчас, еще не видал. Да, звериное в ней проступало все больше. И теперь уж она не была похожа на сказочную чаровницу - все больше на золотистого зверя, которого охотник забьет до смерти, чтоб тот не загрыз его.
Слуга дернулся. Знал, что нельзя, но инстинкты…
В прошлой жизни Путята собирался с силой в считанные секунды. Давал отпор, выживая. И… выживал.
- Карта уже должна была засиять. Или небожителей уж не просят о помощи?
- В храмах зажглись свечи. Люди молятся…
- Я не о том, не об одином. О старых богах, древних…
- К ним тоже взывают, - Слуга нехотя вспоминал, как забытые изваяния, что берегли души детей своих на гнилых погостах, начали светиться. Изнутри - и пока едва только. Но молитвы долетят до Чертогов Небесных, а там… небожители дадут обеты, зашепчут снова. И, значит, Ее план удастся?
Колдунья подошла вплотную, позволив Слуге ощутить ее запах. Медуница больше не проступала. Только смрад Туманного Леса. И Путята старался не дышать:
- Не понимаю…
- Если ты ошибся, - Чародейка с нажимом проговорила последнее слово, и воздух в комнате стал колюче-ледяным, - то Симаргл получит нового слугу.
Сердце Путяты екнуло. Он этого жаждал и страшился одновременно. Освобождения, покоя.
- Я не ошибся, Госпожа.
- Тогда что же?
Мужчина собирался пожать плечами, но вместо этого вытянул руку. Словно нехотя, Чародейка обернулась туда, куда указывал подопечный, и ее лицо просияло.
Карта зажглась!
На ней тлел пока только один огонек, но он набирал силу.
Красный.
Это хорошо. Таких бы побольше.
Колдунья обернулась к слуге и томно прошептала:
- Ты и впрямь справился с заданием.
Руки порхнули подобно молодым зарянкам - и льняные одежды легли на золотую россыпь звезд. А слуга снова стал нагим. Только телесная нагота казалась легче духовной…
Глаза закрылись. Теперь он знал, чем платит за короткие часы полюбства. Спустя зимы мог чувствовать, как с каждым разом из его тела уходит жизнь.
Глава 6.
Воин помнил лишь горячку - как метался, как пытался остудить огонь, ревущий в крови. Пламя, захватывавшее все больше и больше души.
Хватаясь за жизнь, еще теплившуюся в израненном теле, мужчина будил проклятье, пытаясь забыться и забывая: от него только хуже. Высосет ведь. До края. До белой пены вокруг рта. До беспамятства, ставшего привычным.
И новая волна аспидно-черной ярости будила в израненном теле пожар. А потом он снова горел.
Поток студеного ветра, ворвавшегося в хлев, предупредил воина: чужачка. Чего пришла? Глумиться? Добить? Или все же помочь? Нет, это вряд ли. Ашан не помнил, чтобы люди друг другу помогали. Не здесь - среди Лесов. Этот народ давно прогнил нутром…
Бесконечная пытка тянулась бы вечно, если бы не прохладное покалывание, порхавшее по коже. Плоть под ветрами Степи давно загрубела, и мужчина забыл, что такое - чувствовать.
А здесь - это.
И как-то легко становилось от прикосновений. Жар утихал, на смену ему приходила тягучая нега. Плыла, завоевывая не мускулы - разум. Уносила в другой мир, давно забытый - отнятый принятым проклятьем. И оттого такой желанный…
Время неслось водоворотом, заставляя Ашана захлебываться забытым. Вспоминать…
И уж воин не был таким статным, как сейчас. Да и руки еще не успели загрубеть, покрыться вязью замысловатых шрамов, перемежающихся с клубками мощных жил.
Так, обычный сопляк. Ободранный, полуголый и вечно голодный. Дрожащий и зябнущий при любой погоде. И было-то в нем тогда - одни глазищи, пылающие ненавистью и гневом. Злобой лютою на весь мир за то, что не заслонил, не уберег дитя.
Не совладал с собою степняк ни через зиму, ни через две. Впустил в душу проклятье. Думал, легче станет. А не стало. Непосильное ярмо. Тяжкое, непомерно дорогое. Но не о том сейчас вспоминал Ашан.
Он вдохнул студеный воздух, что девка внесла в его покой. Легкие расправились, наполняясь духом свежего сена, парного молока и чего-то еще, что он так и не смог разобрать. Принадлежащего ей - нежного, сладкого. А тогда-то и пахло все по-другому.
Воспоминания хлынули в уставший разум, затопляя его болезненными потоками. Искал ли он от них пощады? Нет. Успокоения? Видно, и его не ждал. Яркие всполохи памятного костра и были тем благословением, что так жаждал Ашан.
Покой, в котором он лежал, покачнулся. Крутанулся, заискрился - и выплюнул сироту на грязную вонючую землю, измешанную в жидкое тесто копытами лошадей.
…Ранняя весна в этих краях была полноводной - дороги мешались меж собой, затопленные, изувеченные проснувшимися обозами купцов. Истоптанные новыми подковами молодых кобыл, несущих скарбы на продаж. И нечистоты, смешанные с черной землей, ударяли в нос жутким зловонием, от которого не скрыться. Оставалось только привыкнуть к тому, что все на тебе - поношенные рубаха и порты, слипшиеся космы темных волос - все смердит как окаянное.
Отвлек мальца от тяжких дум резкий свист. Короткий, безжалостный, рванный.
Резкая боль, живущая в отголосках памяти, даже сейчас рассекла спину пополам, заставляя согнуться, уберечься от новой ярости.
И мальчонка втянул голову так глубоко в плечи, как только смог. Сжался в комок, подтягивая израненные ноги к тощей груди. Завыл. Бесшумно почти.
Только вой этот долетел до ушей проклятого купца. И ведь накормлен он - этот бочонок краснолицый, и в тканины дорогие облачен. И в усах - где это видано? - крошки сладкой ватрушки застряли. А злоба не вывелась, усилилась только.
Да на кого ж ее выльешь, как не на клятого сорванца, взятого в обоз за нехитрую плату? И дядька снова замахнулся хлыстом, располосовав узким наконечником белое ухо, торчавшее из-под тонких рук.
- Знать будешь, дрянное семя, что не воруют у своих. И другим закажешь. Жрать он захотел! Кобыла вот тоже жрать хочет. Да стоит и ждет, пока накормят. А ты почем лучше?
И мальчонка получил болезненный тычок под ребра, забывая о голодных спазмах, скручивавших желудок.
- Голодать будешь, окаянный. Весь вечер и ночь еще. Ага. А завтра - вода и хлеб. И упаси бог тебя дрогнуть. Коль надо, привязывай свои крюки к себе, а хоть крошка с обоза пропадет - забью, гадину, до смерти!
А дальше - боль, о которой удалось забыть только под утро. Когда сил не хватило даже на то, чтоб реветь.
А потому, когда на них напали, малец не сопротивлялся. И не приволок своему мучителю на спасение запрятанный меж колес обоза кинжал. Знал, что погубит этим полнолицего купца. Понимал: не уйдет тот от разбойников Пограничных Земель. Да только какое ему дело до жадного, набитого сластями, брюха? Ему уж и до своей жизни дела не осталось, не то что до скотины этой розовощекой.
Малец глядел на обидчиков смело и ровно. Уж коль помирать, так хоть чтоб не стыдно было родичам в глаза глядеть, когда Симаргл за руку к ним приведет.
За тот ровный взгляд и оплеуху получил. Потом другую. Град затрещин.
И в конце - тычок, заставивший его согнуться.
А потом все закончилось, когда низкий голос уверенно произнес:
- Довольно, не душегубь этого. Малец сгодится. Смелый он.
А потом подбородок поднялся на конце рукояти хлыста, и карие глаза мальчонки с неподдельным ужасом уставились в серые очи напротив, с интересом изучавшие ребенка.
- Сколько зим? - Малец все никак не мог отвести взгляд, глядя на разбойника непозволительно долго. И, знать, опять затрещину получит. Только что с собой поделать?
И стоящий напротив усмехнулся. Хитро, по-хищному, показывая неровный ряд желтоватых зубов, кое-где испортившихся от дрянной еды.
- Зим-то сколько, спрашиваю?
- Десять только минуло…
Мальчонка голос свой едва узнал. Задрожал тот отчего-то. Стих. И, вроде, разбойник приказал не бить его больше, спас и без того израненную спину, а доверия к нему все одно - ни на алтын.
- Хорошо, что десять, - словно про себя проговорил встречный, - не мал уже, да еще и не велик. Самое время…
И он отпустил подбородок мальца, отступая от телеги.
- Ну, чего расселся? Помогай давай. Добро нужно в нору перетащить. Да быстро. А то, глядишь, и новый обоз покажется.
Мальчуган спрыгнул с телеги, ухватывая костлявыми руками огромную корзину с припасами, и засеменил следом. А тот, кто вел его - Боян, уходил все дальше в чащу, показывал лес. Ашан помнил, как за ними шли еще двое, но имен их все никак не припоминал. Клятая память!
- Лес тебе - дом родной, понял? Запоминай тут все, коль сгинуть не хочешь. Другой раз я тебе жизнь даровать не стану. Усек?
- Усек… - Протянул боязливо крутящий головой малец, запоминая деревья и запахи. Вот крутобокий вяз. Старый, с обглоданной на южной стороне корой. А вот раздвоенный ствол сосны. Запомнить. И заросли лещины. Густы-ы-е…
Запахи прелой земли, гниющей прошлогодней листвы и теплого земляного пара, поднимающегося с низин. А нечистотами здесь уж и не тянет.
От незнакомого водоворота ароматов кружится голова, но голос Бояна приводит в чувство:
- Будешь лежать средь дороги. Поначалу как мертвый, потом стони, как обоз увидишь. Причитай, моли помочь. Да так, чтоб поверили. И, гляди, чтоб не спугнул. Коль упустишь - от меня спуску не жди!
И для пущей верности Боян отвесил мальцу болезненную оплеуху, от которой тут же заплыло лицо.
- Так надежнее будет. - Объяснил новый друг, - Избитое дитя грех не пожалеть…
И он повиновался, видя в каждом проезжем купце краснощекое лицо старого обидчика с застрявшей в усах ватрушкой. Стонал громко, раз за разом заставляя мягкосердечных людей останавливать обозы. Пялиться, чего ж там мальчонка один лежит средь неспокойной земли.
А потом все скоро кончалось.
Он не помнил, чтоб Боян хоть раз расправлялся с купцом при нем. Да его и не интересовала судьба торгашей. Что с ними сталось? Он не знал. Понимал только, что добра их лишали. А что с жизнью… Детский разум не задумывался над таким. Тут бы хоть свои кости целыми сберечь.
Да и сколько их было, обозов этих?
Ашан помнил, как одна весна сменилась другою, потом третьей.
А его дело - знай обозы останавливать. Да только тело мальчишечье в силу стало входить. Плечи распрямились, разворот шире стал. Да и мускулы… чего греха таить? За две зимы худое избитое дитя превратилось в статного подлетка, что вот-вот готовился в мужики молодые путь распочать.
Тогда-то все и поменялось.
Один за другим обозы проезжали мимо. Купцы все реже останавливали скотину. Знать, боялись статного тела. Да и кто его знает, чего лежит тут этот? Может, разбой встретил. А может, и сам непотребство чинил?
А Боян все злей становился. Хмурел.
И затрещин прибавлялось.
Пока в один день не заставил с ними остаться. Приказал чинить власть над купцом - душегубить учил.
А он отказался. Не из чести, не из доброты. Нет!
Просто помнил, как над ним суд чинили. Оттого и не желал стать таким же.
После той ночи он долго не мог спать на спине. Изрытая тяжелым кнутом, она зимами ныла и после - на студеные морозы, на весенний ветер - лютник, что не давал прийти жаркому лету, на осенние первые заморозки.
Да и кость зарастала с трудом.
А он все лежал в норе, прислушиваясь к разговорам. Снова обоз опрокинули. Еды принесли. Да еда эта поперек горла вставала, заставляя юнца хиреть не по дням.
И Боян-то помягче стал. Жалостливей, что ль?
Говорил, чтоб не трогали подлетка, дали чтоб отдышаться.
А он верил. Может, и впрямь что изменилось?
Но то лишь до поры было - пока юнец в силу не вошел. А там снова обоз. Один-одинешенек средь пустой дороги. Без охраны. Видать, алтыны нужны были тому дядьке, раз поехал в такую даль без защиты. И девку свою потащил, окаянный.
Воин и сейчас помнил, как жалась она к батьке, как голосила громко, когда кровь того прыснула на белую рубаху дочери.
А он стоял, сдерживаемый двумя здоровыми лбами. Глядел, не в силах что-то изменить.
- Жалость в могилу сведет, - пояснял Боян, - ты вот девку пожалеешь - а она тебе кинжал в брюхо воткнет, когда уснешь. Усек?
И юнцу пришлось кивнуть: усек мол. Притворяться сам Боян его учил. Оттого и не почуял смердение обмана.
Да потом - только горше.
Бедная девка с сорванной хустиной лежала у его ног, а он не знал, что с ней делать. Обидеть ее не мог. Ну, не мог - и все!
Мужиком его Боян хотел сделать, девку подарив! Сам приволок в нору, гадко ухмыляясь в мучнисто-белое лицо полонянки. Подрал рубаху на плече, пробуя на вкус гладкую кожу. Прикусил, причмокнув. С удовольствием загоготал.
А у Ашана гнев поднялся в душе. Лютовал, прося выхода. Рвался наружу.
Он тогда сказал проходимцу, чтоб отпустил несчастную. А тот и вывел ее из норы. Сразу, не уговаривая снова распробовать живую забаву. Опомнился, что ль?
А потом ночью юнец понял, про что задумал Боян. Да и как не понять-то?
Обесчещенная горько причитала, а потом и вовсе сошла на визг. Кричала, выплевывая проклятья. И не знала, что помогает воину.
Под крики девки захрипели глотки двух других бродяжников, товарищей Бояна. Он же захлебнулся на жертве. Забулькал порезанным горлом, да так и помер, уставившись остановившимся взором на трясущуюся от ужаса полонянку.
А та ни двинуться, ни сказать ничего не может. Лежит, нагая, распластавшись под трупом обидчика, да только горько воет.
Юнец сбросил отяжелевшую тушу с белого тела и укрыл его попавшейся холстиной:
- Спи, давай. Завтра в дорогу.
И вышел в ночь, уволакивая окровавленный труп дальше в лес. Сам же уснул у входа в землянку, чтоб почуять, если оголодавшее зверье подберется. Прислонился горячим лбом к остывающей на ночь двери - и был таков.
Наутро, ввалившись в землянку, обмер. Девка была уж холодною. Кровь пропитала вытоптанную землю, не позабыв о старых овечьих шкурах. И запах…
Ашан до сих пор не мог забыть эту вонь. Смерть всегда пахла одинаково - терпкой кровью, сладким окончанием жизненных тревог и чем-то неуловимо печальным. Только печалиться юнцу времени не было. Как и думать, а что, если б остался? Может, жива была б, не осмелилась такого с собой сотворить…
Девку зарыл в лесу. Укутал в найденные тканины - с прорешинами, грязные, да только и такие казались в этой глуши блажью. Даже креста могильного не оставил. Да и кто к ней ходить-то станет?