Не дождавшись ответа, мать вышла из комнаты. Хлопнула дверь. Эва осталась одна справляться с тошнотой. Справиться не удалось: девушка успела лишь отбросить подальше вечернее платье, чтобы не испачкать его.
После приступа рвоты стало легче. Отдышавшись, Эва кое-как поднялась с постели. Шатаясь, подошла к огромному шкафу у стены. В зеркальной, от пола до потолка, двери отразилось измученное лицо юной мулатки цвета кофе с молоком: причём кофе было значительно больше. Мать, у которой долю африканской крови выдавал лишь слегка приплюснутый нос, всегда морщилась, глядя на дочь. По мнению доны Нана, эти большие карие глаза, улыбка, показывающая два ряда идеально ровных зубов (ни разу за все её восемнадцать лет Эве не понадобился дантист), круглый маленький подбородок и копна чёрных вьющихся кудрей, которые Эва отказывалась выпрямлять, говорили о вульгарности и неудачном смешении кровей. Эва привычно не спорила с матерью – даже тогда, когда выросла и начала, пересекая Авениду Океаника, останавливать уличное движение.
«Эвинья! Ну что это за бёдра, почему они у тебя вихляются? Ты понимаешь, что такая походка просто неприлична? Что это за самба на ходу, это отвратительно! И нос твой… О-о, только хуже становится с каждым годом! Может, подумаешь о хирурге? Нельзя же носить на лице такую… гуяву!»
Но мысли опластической операции приводили Эву в ужас, и она с криками отказывалась. Мать морщилась, но почему-то не настаивала.
Выходит, не настолько она дурна, думала Эва, вяло разглядывая себя в зеркало. Выходит, сразу три молодых человека готовы на ней жениться. Несмотря на то, что она вчера непостижимым образом напилась до потери памяти и вела себя как последняя шлюха… Но, разглядывая в зеркале свои небольшие круглые груди, бёдра (в самом деле чуть широковатые), свалявшиеся во сне кудряшки, – Эва понимала: всё дело не в ней, а в деньгах отца. Она могла быть чёрной, как сапог, с задом, похожим на чемодан, и с лягушачьими губами – и всё равно брак с сеньоритой Каррейра был бы грамотным вложением средств. Что ж… Так устраивают свою жизнь все люди из высшего круга общества. Эва слышала об этом с пелёнок. И всё же сейчас она не чувствовала ничего, кроме горечи. И понимала, что мать права. Что она, Эва Каррейра, не годится ни на что, кроме выгодного замужества. И всё, что из неё может получиться – наряженная кукла в роскошной чужой гостиной.
Эва не стала завтракать, опасаясь, что тошнота вернётся. Надела школьную форму: синюю юбку, кипенно-белую блузку и жилет. Зная, что мать давно ушла, тем не менее, с опаской покосилась на дверь – и вытащила из-под кровати сумку с рисунками. Сегодня была пятница: день, когда Эва сдавала работу.
За неделю ей не так много удалось сделать: четыре акварели ещё сохли на подоконнике. Готовых было всего три: вид пляжа со стороны маяка, церковь Розарио-дос-Претос в утреннем свете и Эшу[12], сидящий на корточках с сигарой в ухмыляющемся рту. Это были обычные рисунки, сделанные на продажу, для туристов. Один магазинчик на Пелоуриньо принимал их за небольшую плату.
Эва аккуратно переложила рисунки газетами, сложила их в старую папку, застегнула молнию. Её опаловый браслет зацепился за замочек – и вдруг порвался. По полу рассыпались мерцающие камешки. Ахнув, Эва бросилась на колени и начала собирать их, лихорадочно прикидывая: успеет ли она отнести браслет в ювелирную мастерскую и починят ли его до вечера. Ей было страшно даже представить, что и каким тоном скажет ей мать, узнав об испорченном украшении!
Один из камешков закатился далеко под кровать, и Эва провозилась несколько минут, отыскивая его там в пыли и темноте. Выбравшись на свет с беглецом в ладони, девушка вдруг поняла, что этот опал не такой, как другие. Слишком большой, шероховатый, овальный, а не круглый, он был заметно тяжелее остальных камней. Изумлённая Эва подошла к окну, повернула странный опал к свету. И, ахнув, выронила его.
Это был тот самый… Тот же самый камень! Вот почему она почти не помнила вчерашней вечеринки! Вот почему мысли были словно забиты ватой! Вот почему она не могла спорить с матерью! Вот откуда эта тошнота!!!
Голова Эвы мгновенно перестала кружиться. Из мозга словно выдернули иглу. Ясным и чистым сделалось сознание, рванулись прочь, как сквозняк, тягостные, горькие мысли. Эва глубоко, всей грудью вздохнула. Медленно улыбнулась. И уже без страха взяла опал в руки.
На её ладони лежал простой, не драгоценный камешек величиной с женский ноготь. Формой «опал» напоминал кофейное зерно с такой же продольной впадинкой посередине. С одной стороны он был матово-серый, с другой – молочно-белый и как будто дымился. Эва со страхом вспомнила, что, если заглянуть в эту молочную глубину, то увидишь неспешное кружение воды, медленный, засасывающий водоворот, мутную зыбь. От этого надо было решительно избавляться. И делать это Эве уже приходилось.
Держа камень двумя пальцами, словно отвратительное насекомое, Эва отнесла его на кухню. Там взяла из ящика металлический молоток для отбивания мяса – и со всей силы ударила по фальшивому опалу. Раздался сухой треск. На плитки пола посыпалась коричневатая пыль: как и в прошлый раз, «камень» оказался скатанным из глины. Эва засмеялась, собрала пыль в пригоршню, высыпала её за окно и, подхватив рюкзак и папку, вышла из дома в ясное утро. В душе её больше не было ни тоски, ни отчаяния, ни горечи. Осталась лишь спокойная и весёлая уверенность в том, что ни за кого из вчерашних молодых людей она не выйдет замуж. Потому что не хочет этого.
К изумлению Эвы, магазин «Мать Всех Вод» на площади Пелоуриньо оказался закрыт. Это был самый обыкновенный магазинчик для туристов, обычно забитый народом. В витрине стояли статуи Йеманжи, Шанго и Огуна. У дверей посетителей встречал гипсовый Ошала в белых одеждах с ритуальным посохом, а на прилавке и на стеллажах были выставлены большие и маленькие изображения ориша вперемежку с амулетами, ритуальными одеждами Дочерей Святых, веерами, фигурками животных из чёрного дерева, бусами, свечами и прочей сувенирной чепухой. Но Эва знала, что, если зайти в магазин с чёрного хода, то попадёшь в лавку, где стоят клетушки с голубями и петухами, ящики с раковинами-бузиос[13] и сушёными плодами. Всё это покупалось теми, кто исповедовал кандомбле и делал подношения, которые просили для себя ориша. Эва знала: таких в Баие достаточно, хотя мать презрительно называла макумбу «дешёвым цирком для нищеты». И ещё ни разу Эва не видела этот магазинчик закрытым: тем более, в пятницу, день Йеманжи.
На всякий случай она обошла магазин кругом, заглянула во внутренний двор. Задний вход тоже оказался закрыт, и на крыльце его стояла толстая чёрная женщина – с виду растерянная не меньше, чем Эва. Подёргав ручку, она в недоумении отступила, пробормотала:
– Неужто Жанаина больна?.. Где все дети? – и ушла. Эва вернулась к главной двери, постучала ещё раз. Никто не открыл. Гипсовая Йеманжа смотрела из витрины грустно и внимательно.
– Куда пропала Ошун? – шёпотом спросила у неё Эва. – Где моя подруга, Мать всех вод?
Йеманжа молчала.
Ошун появилась в художественной студии «Ремедиос», где Эва занималась живописью, месяц назад. Был дождливый день, капли монотонно барабанили по окнам, а сонные студенты уныло срисовывали натюрморт из медного кувшина с фруктами. Ошун вошла в сопровождении местре Освалду, – тоненькая, точёная, чёрная, как эбеновая статуэтка, в дешёвом жёлтом платье на обтрёпанных бретельках, в разбитых босоножках, – и студию словно залило ярким солнечным светом. Воцарилась мёртвая тишина. Кто-то уронил карандаш, кто-то шёпотом выругался от восхищения. Все до одной головы повернулись к дверям, – где спокойно, купаясь в свете собственной красоты, стояла Ошун – их новая натурщица.
«Ремедиос» была самой известной и самой дорогой художественной школой в Баие. В ней занимались юноши и девушки из известных и богатых семей. С ними работали высокопрофессиональные преподаватели и позировали красивые натурщики. Но такой модели, как Ошун, в этих стенах не было ещё никогда.
Красавице-негритянке было, наверное, чуть за двадцать. Длинная шея, изящная головка, облако вьющихся волос, небрежно прихваченных дешёвой заколкой. Несколько серебряных браслетов на запястьях – Ошун забыла их снять, когда небрежно сбросила с себя платье и взошла на постамент для натурщиков. Она была ослепительна. Шоколадная кожа, гладкая и блестящая, казалась светящейся изнутри. Хрупкие плечи. Круглые, крепкие, широко расставленные груди. Тонкая талия, которой позавидовала бы сама Илди Сильва[14]. Бёдра – широкие, сильные, пленительно очерченные. Мужская часть студии потеряла способность дышать. Эва видела, как парни смотрят во все глаза на эту чёрную Венеру, застывшую на постаменте, нервными движениями ищут свои карандаши – и не могут их найти… А Ошун стояла, как ни в чём не бывало, профессионально застыв в заданной позе – довольно трудной: с закинутыми руками и высоко поднятой головой. И, казалось, что само солнце, пробив серые тучи, вошло в «Ремедиос» – и осталось там.
Наконец, все пришли в себя, похватали карандаши и мелки, принялись рисовать. «Она и в самом деле – Ошун[15]», – восторженно подумала Эва, но не решилась сказать это вслух. В студии никто, кроме неё, не интересовался кандомбле.
Час пролетел как одно мгновение. За всё это время Ошун ни разу не пошевелилась. Все в студии знали, как это нечеловечески трудно, и лишь уважительно переглядывались между собой. А когда местре Освалду объявил, что достаточно мучить сеньориту и сеанс окончен, – все повскакали с мест и бросились к новой модели. Кто-то подавал руку, помогая Ошун спуститься с постамента, кто-то накидывал ей на плечи халат, кто-то спрашивал, какой кофе она любит, а кто-то уже нёсся в кафетерий внизу. Вскоре смеющаяся Ошун сидела за столом и пила кофе. Рядом ждал стаканчик фруктового мороженого и дымящаяся сигарета, а вокруг столпились восхищённые студенты.
«Ну, что у вас получилось, дети мои? – лукаво спросила она, допив кофе. – Дайте-ка я взгляну – стоило ли на вас тратить силы?»
Ошун пошла по рядам, сопровождаемая смеющейся свитой из парней, разглядывая каждую работу и непринуждённо делясь впечатлениями. С первых же её слов Эва поняла, что девушка эта – не из богатой и даже не из образованной семьи. Совершенно не их круга была эта манера слишком громко говорить, неправильно строить фразы, весело смеяться и широко улыбаться в лицо собеседнику. И жёлтое платье Ошун было дешёвым, поношенным, с оборванной бахромой на подоле. И серебряные браслеты с блестящей заколкой стоили сущие гроши. И кожа пахла морской солью и потом, а не французскими духами… Вряд ли Ошун когда-нибудь была в театре или читала книги. Вероятно, и в школе училась совсем недолго. И жила, скорее всего, в Нижнем городе, рядом с портом… Прежде Эве доводилось общаться с такими людьми только на ферме у бабушки. И сейчас она подумала, что именно у бабушки – а не здесь, в элитной художественной студии, среди лощёных молодых людей, – Ошун выглядела бы естественнее.
Девушки, которых в студии, кроме Эвы, было три, восторгов парней не разделяли. Витория брезгливо придержала подол платья, когда Ошун нечаянно задела его юбкой. Некрасивая, чёрная, как ворона, Мария пристально смотрела в окно всё время, которое Ошун стояла рядом с её работой, и нарочито отмахивалась от сигаретного дыма. Аута-Роза улыбалась надменно и почти презрительно, разглядывая свои розовые, отполированные ногти. «Надутые дуры,» – подумала Эва, улыбаясь Ошун. К её изумлению, та блеснула в ответ белыми зубами:
– Ой, дорогая моя, ты права!
«Неужели я вслух это сказала?!» – перепугалась Эва, панически оглядываясь на подруг. Но те, судя по всему, не услышали вырвавшейся у неё фразы. А Ошун расхохоталась на всю студию, запрокинув голову и тряся волосами, из которых пулей вылетела под ноги Витории заколка. Витория нервно убрала ногу, и заколку подхватил Гильермо Сантос:
– Прошу вас, сеньорита!
– Просто Ошун, мой милый, просто Ошун… О-о, а вот это – лучше всех! Я не больно, конечно, разбираюсь, но здесь я просто красотка! – зажжённым концом сигареты она указала на работу Эвы. – Шикарно, правда же, а?
– С-спасибо, мне приятно… – пробормотала Эва, которая точно знала, что она – вовсе не самая лучшая в студии. Признанный талант – Гильермо – явно чувствовал себя уязвлённым. Сам он дождался лишь небрежного «миленько!» – когда Ошун проходила мимо.
Вскоре вернулся местре Освалду, удивился тому, что в студии всё ещё полно народу, и живо выгнал всех под дождь. Ошун, хихикая, выбежала вместе со студентами, со смехом отвергла одно за другим предложения сходить в ресторан, в кино, на шоу капоэйры и на выставку Матисса – и весело предложила Эве:
– Погода паршивая, идём в кафе? Я сегодня заработала, угощаю!
Растерянные парни умолкли, переглядываясь. Затем Гильермо, неприятно ухмыльнувшись, процедил:
– Похоже, у сеньориты нетрадиционные предпочтения? Эвинья, я бы на твоём месте поостерёгся…
Эва не успела ни возмутиться, ни вступиться за новую знакомую. Вихрь из жёлтого платья и вьющихся волос пронёсся мимо неё. Ошун оказалась прямо перед Гильермо – и стремительным движением схватив его за мотню. Тот заорал от неожиданности, другие парни отшатнулись. А Ошун, улыбнувшись, приблизила своё лицо к растерянной физиономии Гильермо и очень ласково сказала:
– Я не лесбиянка, чибунго[16]! Ещё раз скажешь такое – яйца понесёшь домой в разных карманах! Впрочем, – она презрительно усмехнулась, – Поместятся и в одном! Вот в этом! – Коричневый пальчик с накрашенным ноготком ткнул в крошечный декоративный карман на рубашке парня. Послышались смешки. Гильермо вырвался с пылающим лицом. Не помня себя замахнулся. Ошун с готовностью сбросила босоножку с острым каблуком и взяла её на отлёт… но тут все пришли в себя, загомонили, двое парней увлекли в сторону Гильермо, остальные скомканно извинились и поспешили уйти, оглядываясь через плечо.
– Ты это напрасно, – заметила Эва, вновь обретя способность говорить. – Сантос может нажаловаться в дирекцию, останешься без работы.
– Ну, так найду другую! – беззаботно отозвалась Ошун, держась за плечо Эвы и натягивая босоножку на мокрую от дождевой воды ступню. – У меня ещё не кончился контракт с модельным агентством: с голоду не умру! Не давать же себя оскорблять! Идём есть мороженое, дорогая! Или возьмём вина, выпьем за встречу? Или кашасы[17]?
От вина и тем более кашасы Эва отказалась и, оказавшись в маленьком кафе на площади, попыталась сама заплатить за своё мороженое – чем повергла Ошун в страшное негодование:
– Дорогая, если я сказала, что угощаю, – значит, так оно и есть! Кстати, ананасовое в этом месте – дерьмо, возьми лучше манго-шоколад! Ману, милый, принеси! – обратилась она к чёрному пареньку-официанту с той же ласковой интонацией, с какой полчаса назад говорила с богатыми студентами. Мальчишка сверкнул улыбкой, убежал. А Ошун поставила на стол локти, положила на сцепленные кисти подбородок и широко улыбнулась:
– Ты в самом деле талантливее их всех! Я так и знала!
– Откуда?! – поразилась Эва, которая могла бы поклясться, что видит эту чёрную храбрую красавицу впервые в жизни. Но Ошун лишь улыбнулась ещё шире:
– Сколько тебе лет, милая? Восемнадцать? О-о, так ты уже настоящий художник! Зарабатываешь этим?
– Нет, – с сожалением созналась Эва, – Мать мне никогда не позволит…
– Дорогая, у меня для тебя сюрприз! – таинственно понизив голос, проворковала Ошун. – Ты взро-о-ослая! Ты свободна делать что хочешь!
Эва только грустно улыбнулась.
– У тебя есть братья или сёстры? – вдруг спросила Ошун.
– Нет. Никого нет, – пробормотала Эва, чувствуя, что к горлу подступает комок. Ошун сочувственно покачала головой. Глядя в упор блестящими глазами, спросила: