Малуша. Пламя северных вод - Дворецкая Елизавета Алексеевна 2 стр.


Дитя. Ее ребенок, который ей остался на память о том месяце, когда Святослав при людях звал ее своей женой. И который должен был родиться, как Малуша высчитала, осенью, к окончанию жатвы.

* * *

Что теперь делать с глупой девчонкой? Даже мудрая княгиня Эльга не могла придумать, как поступить. Для сохранения позорной тайны лучше всего было бы отправить девушку в такое место, где ее совсем никто не знал, но Эльга не решалась отпустить ее с глаз. Она хотела обеспечить Малуше надежный присмотр и поэтому привезла ее к тем людям, кому сильнее всех доверяла: к своей сестре Уте, к брату Кетилю, к Предславе, матери Малуши, и Алдану, ее второму мужу. Но здесь, в Варягино, в полупереходе от Плескова, их род слишком хорошо знали: братья Олега Вещего и их потомки держали брод Великой уже лет тридцать. Сами князья плесковичей состояли ними в родстве: мать Эльги была плесковской княжной. Здесь семейную тайну не спрячешь.

Но в этих же краях имелась возможность найти самый лучший совет и помощь – помощь самой Нави. Эльга довольно скоро после приезда подумала об этом – едва узнала от Уты, что за годы ее отсутствия Бура-баба не сменилась, что в избушке за болотами живет все та же женщина, – но решилась не сразу. Не страх перед краем Окольного вызывал в ней дрожь и не память о своей вине перед чурами. Бура-баба… Всякий плесковский ребенок содрогался при мысли о старухе в птичьей личине, живущей в избушке с черепами на кольях, хотя никогда ее не видел. А Эльга знала ее еще в те годы, когда та была не старухой, а молодой красивой женщиной, живущей с мужем-воеводой и шестерыми детьми… Войдя в ту избушку с черепами на кольях, Эльга впервые за двадцать пять лет увидит свою мать… Тяжело ходить в Навь, но вдесятеро тяжелее – когда идешь повидаться с теми, кто был тебе близок в белом свете.

Но иного выхода Эльга не видела. Жизненная нить Малуши, ее младшей родственницы, так запуталась, что лишь Бура-баба и могла бы ее распутать. Человеческому уму это дело не под силу. Только чурам, зрящим со звезд.

В лес Эльга отправилась верхом. Провожали ее два старших племянника – Улеб и его младший брат Велерад. Тот шел впереди по узкой тропе через лес, ведя под уздцы лошадь Эльги, а Улеб с лукошком в руке замыкал маленькое шествие. Через ближний край леса было проложено немало тропок, но сестричи шли уверенно. По пути Эльга искала глазами голый ствол старой сосны с обломанной верхушкой – запомнился с детства, как первый страж навьей межи. Но точного места не помнила и не нашла: может, не сумела разглядеть среди заснеженных зарослей, а может, ствол тот рухнул и гниет в подлеске. И это удивляло: казалось, Навь должна быть неизменной, застывшей навек, как след на камне. А она тоже меняется… Как может меняться мертвое? Только двигаться в сторону жизни, нету во вселенной другого пути…

Сестричи проводили ее до ручья, а там остались стеречь лошадь. Улеб передал Эльге лукошко, потом помог сойти со склона ближнего, живого берега, но на лед не спустился – в Навь толпой не ходят. Эльга уцепилась за ветки куста и сама взобралась на тот берег. Ручей был невелик, берег невысок, а тропу еще не занесло: каждые несколько дней здесь кто-то проходил. Но было так же тревожно, как если бы ей предстояло дальше идти по дну озера.

Против своих ожиданий, на мертвом берегу Эльга успокоилась. Ничего вокруг не изменилось, и перехода в Закрадье она не ощутила. Пыталась вспомнить: а в юности ощущала? Но не помнила – кажется, в тот раз, когда они с Утой юными девушками приходили сюда, то дрожмя дрожали всю дорогу от дома.

Здесь тропинка была у́же – от берега к тыну ходят по одному. Эльга шла не торопясь, осторожно пробиралась меж сугробов, чтобы не споткнуться. В одной руке несла лукошко, другой придерживала подол длинного куньего кожуха. Ута предлагала ей для этой вылазки кожух попроще, на веверице, но Эльга отказалась: зачем скрывать, кто она такая, от тех, кто и так все на свете знает?

Впереди показался знакомый серый тын. Вот уже видны коровьи и лошадиные черепа на кольях – тоже заснеженные, замерзшие. Два-три было свежих.

Эльга сама себе дивилась – совсем не страшно. Она всю дорогу ждала, когда навалится былая жуть, а той все не было. И лес, и тропка, и тын впереди казались обыденными, даже черепа на кольях не внушали прежнего трепета. Это в юности им, девчонкам с брода, мнилось, что здесь всему миру середина. А казалось – окраина. Дальний глухой закоулок, где веками ничего не меняется. И сами Буры-бабы, сменяя одна другую, носят все ту же птичью личину, одно общее на всех лицо, одно общее на всех имя.

Тропинка подводила прямо к левой стороне ворот – к той, через какую полагалось входить. Будто клюка, к ближнему бревну была прислонена длинная серая кость. Эльга огляделась. Скалили крупные зубы лошадиные черепа, к коровьим рогам прилип мелкий лесной сор. Ей по-прежнему не было страшно. Время близилось к полудню, выглянуло солнце и светило, несмотря на сугробы кругом, совсем уже по-весеннему. Даже повеяло свежим запахом подтаявшего снега, несущим бодрость и ожидание летней воли. Ведь до равноденствия седьмицы три осталось, весна скоро!

От ходьбы по снегу в длинном кожухе Эльга запыхалась и теперь постояла, переводя дух. Потом рукой в варежке взяла кость и постучала ее концом в воротную створку. Теперь это не казалось ей путешествием в Навь – только обрядом, к которому надо отнестись с уважением.

– Избушка, повернись в Нави задом, ко мне передом! – попросила Эльга и толкнула левую створку ворот.

Та открылась, и в проем Эльга увидела хозяйку, в буром медвежьем кожухе мехом наружу – та прошла полпути от избушки к воротам. Слишком рано она взялась за створку, не дождалась ответа – дряхлая хозяйка не успела подойти. Одновременно с этим Эльга жадно глянула, сердце оборвалось – не та! Это не могла быть ее мать – и рост не тот, и вся она какая-то усохшая, согнутая… Матушка, Домолюба Судогостевна, была красавица, рослая, румяная, русые косы в руку толщиной, как сейчас у сестры Володеи…

– Ты кто… по делу пытаешь или от дела… – чирикнула хозяйка из-под птичьей личины из бересты.

Эльга снова вздрогнула. Феотоке Парфене[3]! Йотунов ты свет, а ведь это и впрямь она! Не другая. Голос остался почти прежним, только стал слабее. Нельзя не узнать голос своей матери – тот, который научаешься распознавать еще из утробы. А что высохла и согнулась – так ведь матушке седьмой десяток! И двадцать пять лет она здесь, в Нави, и живет. Те двадцать пять лет, пока ее вторая дочь правила в далеком Киеве… И мать узнала ее скорее, чем она – мать. Оттого и дрогнул голос, покачнулась клюка в сухой морщинистой руке. Оттого она сбилась, произнося слова, которые произносила за эти годы сотни раз при виде очередного гостя.

– По делу я… – ответила Эльга, скорее сердечно, чем испуганно. – Дозволишь войти… матушка?

Главным ее чувством была жалость. Боги, какая она старая! Еле ходит. Клюка у нее для подмоги слабым ногам, а не для страху. Горшок с киселем дрожит в другой руке.

– Марушка нам всем здешним матушка… – прошамкала старуха, но это следовало понимать как позволение.

Эльга все же дождалась, пока Бура-баба дойдет до ворот и протянет ей киселя на костяной ложке. А та шагала с куда большей робостью, чем гостья – будто сама испугалась пришелицы из живого мира.

Проглотив холодный кисель, Эльга прошла за ворота и притворила за собой створку. Даже на свежем воздухе леса ощущался исходивший от старухи запах – плотный, хоть потрогать. Запах тела, которое редко моют, запах дыма, сосновой смолы и хвои. А главное – запах старости, запах внутреннего тления. Душа переворачивалась. Прими ты хоть всю мудрость Занебесья и Закрадья, а нет таких, кто неподвластен времени. Но как жутко видеть жертвой неумолимой дряхлости собственную мать – ту, что привела тебя в белый свет и уже готова показать обратную дорогу… И придется идти за ней. Поколения не властны разорвать эту цепь – за кем пришел, за тем уйдешь. Что бы ни менялось в мире, этот закон нерушим. Сейчас Эльга с непреложной ясностью осознала это: как ни далеко она ушла от своей девичьей, плесковской жизни, незримая цепь потянулась за ней.

Вслед за старухой она прошла через двор. Приметила на снегу, кроме старушечьих, и еще чьи-то следы – большие, мужские. Сегодня кто-то проходил здесь в поршнях от снега, надетых поверх черевьев и набитых соломой для тепла. Не сидит ли у Буры-бабы гость?

Но в избушке было пусто. Дверь ее показалась Эльге совсем низкой, как лаз. Внутри висел густой дух старушечьего жилья. После светлого дня Эльга ничего не видела и, разогнувшись, первые два шага сделала ощупью. А когда глаза привыкли, изумилась: до чего же избушка мала! Как будто другая, не та, в какой она побывала двадцать пять лет назад… Да нет, новой изба не выглядит. Вот печка, где они с Утой варили бабке кашу, вон полати, где та, прежняя Бура-баба сидела, когда пряла ее Эльги, судьбу. А вон и столбушка[4] прислонена – орудие нынешней Буры-бабы.

– Принесла тебе гостинца, – Эльга поставила на лавку лукошко. – С поклоном от сестры моей Уты и прочих наших.

Бура-баба молчала. Но Эльга, которую годы киевской жизни наделили развитым чутьем, слышала, что это молчание не сердитое, а потрясенное, растерянное. Она сама-то где только ни побывала – до самого Царьграда добиралась, перед золотым Соломоновым троном стояла. Видела Святую Софию, Великую Церковь в Великом Городе, всю из разноцветного мрамора и золота, сама огромная, как волшебный город, глянешь под свод – голова кругом. А Бура-баба знает только свой двор, да ближний лес, да «божье поле», куда ее возят раз в год на окончание жатвы. За все двадцать пять лет в существовании ее не бывало ничего нового. Явись к ней вместо Эльги сама Марушка, и то удивила бы не сильнее.

– Видно, Сыр-Матёр-Дуб перевернулся… вниз ветвями, вверх корнями… – промолвила наконец Бура-баба. – Садись, коли пришла.

Эльга села. Еще раз огляделась. Нет, это какая-то другая избушка! Все было такое, как она запомнила – лавки, оконце на полуночную сторону – а не на полуденную, как у людей, и от этого не отпускало чувство перевернутости, иномирности. Полати, ларь, каменные жернова в бадье, ступа с пестом и метлой в углу. И хотя она отлично помнила, что это за ступа и метла, даже они, орудия Марены, не внушали ей трепета. Тем же осталось старое щербатое дерево, но дух из него ушел…

Или это она сама изменилась? Уж слишком много всего ей привелось повидать за эти двадцать пять лет. И каменных дворцов, и таких же темных, дымных землянок. Сильнее всех ее поражает именно это – осознание того, как далеко от былого увело ее время.

А может, крещение ее защищает. Дух остался в метле и ступе, но над нею старые боги не имеют власти. Поэтому ей больше не страшно здесь.

Так не напрасно ли она пришла? Малуша ведь тоже крещена. Судьба ее не во власти чуров, и чем ей поможет Бура-баба?

Но нет. Корень их общей вины так глубоко в памяти рода, что Христос до него не доберется. Только эта старуха, которая и есть корень рода.

– Рассказывай, с чем пришла? – слабый голос хозяйки прервал ее раздумья.

Бура-баба тоже села, напротив ее, поставила посох между колен и вцепилась в него обеими руками. Эльга старалась не смотреть на эти руки – боялась узнать их и вновь почувствовать режущую боль ушедшего времени.

– В роду моем беда случилась, – начала Эльга, подавляя вздох. – Большая беда, позорная…

Не настолько она позабыла обычаи, чтобы не уметь себя вести в этой избушке. Бура-баба – мать всем и никому, у нее нет имени. Никто из ныне живущих не может зваться ее родней. Эльга стала рассказывать о своей беде, и сильнее стыда ее мучила отчужденность – о родном внуке своей матери она вынуждена говорить как о чужом ей.

Да и к лучшему. За двадцать пять лет впервые до бабки дошла весть о никогда не виденном внуке – что девка из своей же родни от него дитя понесла.

Бура-баба слушала молча, не перебивая. Под личиной Эльга не видела ее глаз, но улавливала напряженное внимание. Рассказала обо всем – как впервые узнала, что Святослав хочет взять Малфу в жены, как запретила им об этом и думать, как пыталась помешать, отправила девушку за леса и реки, аж во Вручий. И как узнала за пару дней до Карачуна, что ушедший в полюдье Святослав уже месяц возит Малушу с собой по земле Полянской и называет своей женой…

– Я сюда ее привезла. Она сейчас в Варягине. Здесь мать за ней будет смотреть, и сестра моя. Но боюсь я… сумеем ли избыть беду? Не скажется ли еще? Что с тем дитем будет? Я думаю Малушу выдать замуж поскорее, чтобы дитя у молодухи родилось, как у людей водится. Но тревожно мне… уж если прицепилось лихо, от него не убежишь. Как бы хуже не сделать.

– Эх, матушки… – старуха покачала головой. – Княжьим столом ты владеешь, дружинами ратными повелеваешь, все земли обошла, все хитрости превзошла… А в своей семье, за своим сыном не доглядела!

– Он не дитя. Я десять лет за ним доглядываю, как он, отрок на четырнадцатом году, на стол отцовский сел. А теперь он зрелый муж, своих детей имеет, ему своя воля. Он меня выслушает, а сделает по-своему.

– Роды и земли, стало быть, тебе покоряются, а сын родной нет?

– Он князь русский.

Эльге не хотелось оправдываться. Она сделала что могла, но ни княгиня, ни родная мать не может управлять человеком, будто соломенной лелёшкой[5]. Противниками ее были упрямство сына и то неудержимое стремление юной девы к жениху, что пробьет даже каменные горы. Ей ли не знать? Двадцать пять лет назад и самой этой бабе – тогда еще Домолюбе Судогостевне – люди могли бы подать упрек: что же за дочерью не доглядела, позволила ей с чужими отроками в Киев бежать?

Бура-баба помолчала. Эльга вглядывалась в нее сквозь полутьму, пытаясь вновь почувствовать изначальную связь, голос родной крови. Ведь это ее мать, единственный человек на свете, кого она мысленно видела стоящим выше себя, хоть и привыкла числить ее в мертвых. Но ведь здесь – не белый свет, это рубеж Нави, и сидящая перед ней – не живая женщина, а стражница. У нее даже имя не свое, а то, что носят эти стражницы одна за другой многими веками. Эльга напоминала себе об этом, глядя в птичью клювастую личину из бересты, но за этими мыслями стояли другие: это та же самая женщина, что когда-то со слезами проводила ее, Эльгу, в лес к медведю. А теперь Эльга пришла к ней в это самый лес. И вот они сидят напротив, чуть дальше вытянутой руки. Но чувство родственной близости не приходило, не откликалось на зов рассудка. Уж слишком различную жизнь они вели эти двадцать пять лет. Дороги их лежали в противоположные стороны, и каждая ушла по своей очень, очень далеко. Теперь они дальше друг от друга, чем небо и земля. Чем эта затхлая, темная избенка – и Мега Палатион в Царьграде, с мараморяными полами и золотыми столпами.

Эльга покосилась на столбушку. Та самая, на какой ее судьбу спряли? Что там было-то? Она постаралась припомнить. Обещала ей прежняя Бура-баба долгую жизнь… потом что-то о дереве… один корень, три ствола… Она тогда поняла, что у нее будет всего один сын – потому и сбежала, чтобы сын ее не стал волхвом лесным. Это Святша. Он, выходит, тот ствол? А три ростка? У него два сына. Будет еще один? Бура-баба тогда предрекла ей вдовство – это сбылось. Эльга пыталась вспомнить еще что-нибудь важное, но не могла. Тот давний поход подвел ее к решению бежать от родных. А сделав это, она так погрузилась в новую жизнь, что причина, это пророчество, испарилось из памяти. Чуры оставили себе ее память, не позволили строптивой внучке взять с собой их самый дорогой дар.

– Не в его норове дело, – подала голос Бура-баба. – Твоя вина на детях сказалась. Ты знаешь, как ты из дома ушла, – голос ее дрогнул, и впервые она дала понять, что все знает и помнит не хуже самой Эльги. – Чуров ты обидела. Кровь их священную пролила. И куда бы ни пошла, проклятье их ты волочешь за собою, как тень свою. Оттого сын у тебя всего один, да и тот горе тебе несет, не радость.

Голос старухи дрожал. Но не от гнева – от горя. Она помнила, что речь идет о родном ее внуке. У Эльги мелькнуло в мыслях: а будь они, как все кривичи, живи одним родом под властью старейшин, вырасти Святослав на руках у ее матери – он стал бы другим? Не тем, каким вырос, повитый кольчугой вместо пелен, вскормленный с конца копья, баюканный песнями о победах дедов? Приученный считать за честь свою готовность идти вперед, прокладывая путь себе своим мечом и не оглядываясь назад? Ценить не дедовы обычаи, а свою доблесть? Не древние предания о чужих подвигах, а будущие – те, что сложат потомки о нем? Уж тогда бы он не смог…

Назад Дальше