Я потрясена до глубины души. Я не могу оплакивать Джона Дадли, у меня нет причин по нему горевать. Мой свекор в последние дни обратился в католичество, а значит, предал истинную веру, моего кузена короля и мою, и это предательство гораздо хуже, чем государственная измена, в которой он признался. В конце своей жизни он принял неверное решение, попытавшись обменять свою веру на пару лет жизни, такое же плохое, как и относительно моей судьбы.
– Я, конечно, молода, – говорю я своей сестре, Катерине, которая приехала навестить меня без приглашения. – Но я бы не предала своей веры ради любви к жизни! Но ты можешь сказать, что у него была хорошая, сладкая жизнь и потому он так хотел ее сохранить…
– Нет, я бы не стала этого говорить…
– И вот он решил, что ему стоит пожертвовать своей душой, он совершит достойную сделку, ты можешь сказать…
– Да нет, честное слово, я бы так…
– Он был готов на все. Нет, в уме ему не откажешь, потому что ему пришлось бы жить в цепях, если бы ему оставили жизнь…
Она тщетно пытается меня остановить.
– Да не стала бы я говорить ничего подобного! – не выдерживает Катерина. – Но я могу понять, как отец таких красивых сыновей может не хотеть оставить их без своей поддержки и как он готов поклясться в чем угодно, чтобы сохранить себе жизнь.
– Господь говорит, что ежели кто откажется от него пред другими людьми, то Он откажется от того перед Отцом Небесным, – заявляю я.
– Но когда королева простит тебя, тебе придется помолиться с ней, – напоминает мне Катерина. – Я уже это делаю. Я сижу сразу за ней и просто копирую все, что она делает. Честное слово, Джейн, мне нет никакой разницы. Вверх, вниз, поклон и крестное знамение. Почему это так важно? Ты же не станешь протестовать против мессы? Ты ведь сделаешь все, что они тебе скажут? Поклонишься, когда тебе поднесут просвирку и…
– Это корм для свиней. Не просвирка, как ты это называешь, а корм для свиней, – заявляю я. Катерина же прячет лицо в ладонях и поглядывает на меня сквозь пальцы.
– Джейн! – шепчет она.
– Что?
– Ты договоришься до плахи.
– Я никогда не отрекусь от Господа своего, – торжественно объявляю я.
– Джейн… – повторяет она.
– Что?
– Я не хочу тебя терять.
И тут меня отвлекает шевеление в кармане ее плаща.
– Что у тебя там?
– Котенок Булавка. Я его принесла сюда. Подумала, что он может скрасить твое одиночество.
И она достает из кармана совершенно белого котенка с голубыми глазами. Он открывает крохотный рот, зевает и показывает розовый язычок. У него оказываются острые мелкие зубки и лапы, мягкие спросонья.
– Не нужен мне котенок, – говорю я.
Катерина выглядит разочарованной до неприличия.
– Разве он не утешил бы тебя? Уверена, он не еретик.
– Не говори глупостей!
Тауэр, Лондон.
Ноябрь 1553 года
Так называемая милостивая королева повелела, чтобы мы, пленники, отринувшие ее ересь, чтобы последовать за воскресшим Господом, прошли перед людьми так, как Он ходил перед своими современниками. Я знаю, что это представление позорит ее, а не меня. Я не боюсь суда за измену, я даже рада ему. Я могу свидетельствовать со скамьи подсудимых, я могу быть Даниилом, пришедшим на суд. Я готова.
Мне выпало предстать перед судом вместе с несколькими оставшимися заключенными в лондонском Гилдхолле, более унизительного и публичного процесса она не могла бы придумать. Но королева не осознает, что для меня эти испытания святы. Я почитаю за честь пройти от Тауэра до Гилдхолла и стыжусь этого не больше, чем стыдился Иисус, когда нес свой крест. Она думает, что отдаст меня на растерзание толпы, но для меня это испытание – мученичество. Я рада принять его.
На улицах между Тауэром и Гилдхоллом стоят охранники. Нашу процессию возглавляет палач с топором на плече, за которым идет архиепископ Томас Кранмер, богообразный священник, который дал нам молитвенник на английском и который переводил Псалтырь вместе с дорогой королевой Екатериной Парр. Он пребывал в Тауэре с того момента, как воспротивился мессе, насаждаемой королевой. Я хорошо его знаю, он был моим учителем, когда я занималась с королевой Екатериной. Я верю, что если этот человек идет за палачом, то Господь идет впереди всей процессии. Я горжусь тем, что иду следом за таким великим человеком. Я готова идти за ним до самих врат рая. Только вот, к сожалению, я иду не сразу за ним, потому что передо мной идет мой бледный и явно напуганный муж, потом я в сопровождении двух моих фрейлин, а потом еще два брата Дадли: Эмброуз и Генри. Эти двое хотя бы выглядят достойно и даже непокорно.
На мне черное платье и черный плащ с капюшоном, отороченные каймой. В руках у меня раскрытый молитвенник, и я читаю во время пути, хоть мелкий шрифт и сливается в сплошные полосы. По правде говоря, я ничего не вижу в книге, но это не имеет значения. Я знаю эти молитвы наизусть. Важно, чтобы люди видели, что я их читаю, чтобы знали, что я полагаюсь на слово Господа, произнесенное Его Сыном и записанное в Его Заветах, которые переводили мы с королевой Екатериной. Я не завишу от бормотаний первосвященников и долгих служб на латыни, как та, что приветствует меня в Гильдхолле. Я получила искупление верою Своей в слово Божье, а не благодаря крестным знамениям, нарядным ризам, благовониям и святой воде. И когда судьи входят, крестятся и шепчут «аминь», я понимаю, что на этом процессе будет сделано все, чтобы подчеркнуть: это католики судят реформистов, ложь оценивает истину, ересь противостоит Богу, овцы волкам.
На суде произносится много чуши людьми, которые прекрасно знают, что именно происходило, но не смеют в этом признаться, чтобы не клеймить свое будущее. Лгут все. Мне не дают слова, чтобы оправдаться, только чтобы признать свою вину. У меня нет ни малейшей возможности показать им силу Слова Божия.
Судьи, которые были так же виновны, как и обвиняемые, вынесли приговор: смертная казнь. Приговоренных дотащат волоком до места казни и там повесят, четвертуют и выпотрошат. И все это слишком напоминает мне казнь крестную, через распятие.
Местом казни выбран холм Тауэр Хилл, который им пора было уже переименовать в Голгофу. Я слушаю приговор без дрожи, потому что не верю в него. Чтобы ближайшего друга и наставника королевы Екатерины четвертовали за ересь? Ведь речь идет о Томасе Кранмере, который соборовал умиравшего короля Генриха. Это он составил и записал «Молитвослов». Разве можно его называть еретиком? Как может дочь его подруги казнить его через повешение и четвертование? Что же до меня, то мое положение еще хуже, хоть и не менее противоречиво.
Меня приговаривают к смерти либо через обезглавливание как изменницу, либо на костре как еретичку. Я слушаю их слова о казнях, которые они описывают, и на моем лице не двигается ни один мускул. Энн Аскью, женщина из простого сословия, была сожжена на костре на рынке Смитфилд за свою веру. Неужели они думают, что наш Искупитель, который поддержал ее, не поддержит меня? Неужели считают, что я не решусь на мученичество, как решилась она? Я-то решусь, но вот готовы ли к этому они?
Я верую. Мне думается, что, вынеся приговор, они будут долго откладывать его исполнение, а когда все утихнет и народ забудет обо мне, то нас всех просто распустят по домам. Томаса Кранмера, мужчин Дадли и меня. А смертельный приговор нужен для того, чтобы запугать остальных, принудить их к молчанию и подчинению. Это не моя участь. Я буду ждать, читать и молиться, я не стану бояться. Пройдет время, и меня отпустят домой, в Брадгейт, и там я буду сидеть за своим столом возле открытого окна, слушать птиц и вдыхать аромат свежескошенной травы в летних ветрах, а Катерина и Мария будут играть в прятки в лесу неподалеку.
– Я не боюсь, – пытаюсь объяснить я Катерине.
– Тогда ты безумна!
Я беру ее за руки, пока она пальцами теребит край одежды и корзинки, которую она держит на коленях. Я знаю, что там лежат фрукты, но она иногда покачивает ее, словно бы там лежал ребенок, племянник, которого она никогда не увидит.
– Я не боюсь, потому что знаю, что эта жизнь – всего лишь долина слез, через которую мы проходим, – с чувством говорю я ей. – «Блажен человек, которого сила в Тебе и у которого в сердце стези направлены к Тебе. Проходя долиною плача, они открывают в ней источники, и дождь покрывает ее благословением»[11].
– Что? – переспрашивает она. – О чем ты говоришь?
Я тяну ее к себе поближе, чтобы усадить рядом на подоконник.
– Я готова, – говорю я. – И я не отступлюсь.
– Моли королеву о помиловании! – внезапно восклицает она. – Все так делают. Тебе не придется отрекаться от своей веры, тебе просто надо сказать, что ты сожалеешь о своей роли. Она прочла твое письмо и знает, что ты не виновата. Напиши ей снова и скажи, что знаешь, что была не права, что ты расторгнешь брак и будешь ходить на мессу. А потом ты сможешь тихо жить в Брадгейте, и я стану жить с тобой, и мы будем счастливы.
– О чем ты? – вскрикивает сестра. – Что ты сейчас говоришь такое?
– Это стихотворение, которое я сама написала.
Катерина в отчаянии ломает руки. Я пытаюсь обнять ее, но она вскакивает и идет к двери.
– По-моему, ты безумна! – говорит она. – Безумна, потому что не хочешь жить!
– Все мои помыслы сейчас о духовном, – поучительно заявляю я.
– Нет, это не так, – отмахивается она с внезапным сестринским озарением. – Ты ждешь, что она простит тебя без того, чтобы тебе перед ней извиниться. Ты думаешь, что сможешь победить там, где это не удалось Джону Дадли. Ты хочешь продолжать провозглашать и проповедовать о вере, чтобы все могли тобой восхищаться, как Роджером Эшемом и как этим невозможным человеком в Швейцарии.
Ее слова ударяют неожиданно больно. Я прихожу в ярость от оскорбления, нанесенного моему учителю, Генриху Буллингеру[12].
– Да ты просто завидуешь! – рявкаю я. – Ты перечисляешь великие имена, учения которых ты никогда не понимала.
– Чему тут завидовать? – она начинает кричать. – Вот этому? – и она жестом охватывает комнаты с низким потолком, вид на крохотный садик и стены Тауэра, видневшиеся за ним. – Ты в тюрьме, приговорена к смертной казни. Здесь нет решительно ничего, чему можно было бы завидовать! Я хочу жить! Я хочу быть замужем и растить детей. Я хочу носить красивые платья и танцевать! Я хочу жизни! И я знаю, что ты тоже этого хочешь. Никто не хочет умереть за веру в возрасте шестнадцати лет! Во всяком случае, в Англии! Когда ею правит твоя собственная кузина! Она же простит тебя! Она уже простила отца. Просто попроси у нее прощения и возвращайся домой, в Брадгейт. Давай жить там счастливо! Подумай о своей спальне там, о своих книгах! Подумай о реке, по которой мы катаемся на лодках!
Я отворачиваюсь от нее, будто она меня искушает. Мне легче думать о ней как о мирском искушении, этакой маленькой горгулье, а не как о моей маленькой хорошенькой сестре, с ее простыми желаниями и милыми глупыми надеждами.
– Нет, – говорю я. – «Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради Меня, тот обретет ее»[13].
Когда она отворачивается к двери, чтобы постучать в нее, чтобы ее выпустили, я слышу, как она плачет. Ее не учили дебатам, как меня с детства, у нее есть начальное образование, но не академический ум. Вряд ли она сумеет меня в чем-либо убедить, моя глупая сестренка. Но я все же тронута ее слезами. Я бы утешила ее, если могла, но у меня есть призвание. Поэтому я не поворачиваюсь к ней, но напоминаю:
– «Ибо Я пришел разделить человека с отцом его и дочь со свекровью ее»[14].
– С матерью, – вдруг отвечает она сдавленным от плача голосом, утирая рукавом струящиеся по лицу слезы.
Я настолько удивлена, что беру ее за плечо и разворачиваю к себе.
– Что?
– С матерью, – повторяет она. – Там сказано «разделить человека с отцом его и дочь с матерью ее». Ты все напутала, потому что так сильно ненавидишь леди Дадли. И в этом ты вся, Джейн. Дело не в воле Божьей. Дело в тебе, ты хочешь отомстить Дадли. Ты надеешься, что королева простит тебя, а тебе не придется уступить ей в вопросе веры, и чтобы тогда Джон Дадли, который умер, отрекшись от своей веры, выглядел трусом и еретиком по сравнению с тобой.
Я вспыхиваю от ярости на ее простые выводы.
– Я истинный мученик, жертва твоей глупости! Ты ничего не понимаешь. Я вообще потрясена тем, что ты помнишь Писание, вот только ты передергиваешь его, чтобы меня в чем-то убедить! Уходи и больше не возвращайся!
Она смотрит на меня, и в ее голубых глазах вспыхивает искра тюдоровского нрава. У нее, как и у меня, тоже есть гордость.
– Ты не заслуживаешь моей любви, – заявляет она, следуя своей неуловимой логике. – Но я все равно тебя люблю, даже когда ты меньше всего этого заслуживаешь. Потому что я вижу, в какую беду ты угодила, даже когда ты слишком умна, чтобы ее заметить.
Тауэр, Лондон.
Февраль 1554 года
Я думала, что королева отпустит меня домой на Рождество, но двенадцать праздничных дней приходят и уходят, и пока все королевство вынуждено праздновать рождение Спасителя на мессах, которые служились на латыни, я прославляю Бога так, как и следует это делать христианину, с молитвами и в размышлениях. В моем Рождестве нет места языческим деревьям и маскарадам, чревоугодию и пьянству. На самом деле мне кажется, что я еще ни разу не проводила эти дни так хорошо, так правильно – в молитвах и чтении Библии. Не было ни подарков, ни пиров, и я всегда хотела провести это священное время именно так, но раньше у меня не было возможности побыть в такой изоляции и такой чистоте. Я так рада этому одиночеству и посту.
– Как же здесь невыносимо! – рыдает Катерина. Она приехала из нашего лондонского дома с подарками от отца и матери и новым плащом для меня из ее собственного гардероба. – Джейн, неужели тебе было никак не найти рождественского венка? Или рождественского полена, чтобы положить его в камин?
Она принесла с собой маленькую ручную малиновку и выпустила ее в комнате. Пичуга тут же примостилась на пустой каменной каминной полке и залилась трелью, словно удивляясь, что тут нет ни украшений, ни музыки.
Я даже не тружусь ответить ей, а просто смотрю ей в глаза до тех пор, пока не замечаю, что у нее начинают дрожать губы.
– Как же тебе тут одиноко!
– Вовсе нет, – говорю я, хоть и кривлю душой.
– Ну хорошо, если ты не скучаешь по матери, то по сестрам же ты точно скучаешь!
– У меня есть книги.
Вот только с ними не поговорить, даже на легкомысленные девчачьи темы.
– Ну, а я вот по тебе скучаю, – смело говорит она, подходит и обнимает меня, прижимаясь влажным лицом к моей шее. А потом разражается громкими всхлипами прямо мне в ухо.
Я не отталкиваю ее, а наоборот, прижимаю к себе еще крепче. Я не говорю ей «я тоже по тебе скучаю», потому что тогда мы обе зальемся слезами, а в этом совершенно нет никакого смысла. К тому же я проживаю свою жизнь так, как и положено ученице Всевышнего. Мне не должно по кому-либо скучать. Если у меня есть Библия, то у меня есть все, что мне необходимо.
Но я крепко ее обнимаю, как маленького щенка: это давало утешение, хоть и было бестолково.
– У меня есть секрет, который я хочу тебе рассказать, – говорит она, все еще прижимаясь щекой к моему уху.
– Говори.
Мы не одни, но моя фрейлина сидит на другом конце комнаты, возле окна, ловя свет для вышивания. Катерина может шептать мне на ухо, и та женщина просто подумает, что мы плачем вместе.