Многоточия - Чувакин Олег Анатольевич 4 стр.


— Раз вы настаиваете на ответе, я скажу. Условно их относят к шизофреникам паранойяльного типа. Условно! Есть также мнение, что это разновидность диссоциативного расстройства личности. Мнение! Ни один врач не вправе ставить диагноз, ибо не дано даже точного определения. Подозрение на болезнь болезнью не считается. Клинические варианты шизофрении, и те не имеют единой классификации, а единичные случаи контрапункта не изучены совершенно. О контрапунктизме не написано ни одной диссертации.

— Стало быть, вы не сдадите меня в дурдом.

— Если бы и хотела, не имею права. Это было бы насилием над личностью. Во-первых, я не психиатр, а психолог. Во-вторых, я уже сказала: контрапунктизм относят к шизофреническим заболеваниям условно. В-третьих, я ничуть не считаю вас больным!

Матвей посмотрел психологу в глаза. Никто и никогда (насколько он помнил) ему не врал. И не пытался. Насмешек над собою он тоже не припоминал. Ежели таковые и были, то в его судьбе-фуге их случалось мало. Будь это иначе, его б давно упекли в дурдом!

— Я называю многоголосых вестниками, — сказала Лариса. — Можно было бы назвать их полифонистами, но в психологии, в характерологической оценке личности уже используется такой термин. Контрапункт — это звучит гордо! Контрапункт — точка против точки; вопрос, провоцирующий ответ. Впрочем, и это понятие весьма приблизительное. Я уже говорила: упрощённое… У вас ведь гораздо больше: линия против точки! Стремление против стабильности!

В душевные расстройства вестников, а тем более в паранойяльную шизофрению, я нисколько не верю. — Она вдохновлялась собственной речью. — А ещё я не считаю появление многоголосых чем-то временным, вызванным кризисными обстоятельствами, общественными волнениями, или же чем-то случайным. Случайностей я не признаю. В эволюции случайностей не бывает. То, что мы обзываем случаем, встроено в эволюционный механизм. Со временем число вестников увеличится в разы и на порядки, и придёт тот год и тот день, когда они перевернут жизнь. Человек ахнет в такие глубины сознания, каких пока не представляют самые передовые умы! Правда, это мои предположения, они мало чего стоят… Я не занимаю видного положения в науке.

— Разве это так важно?

— Людям важно. Мы судим по одёжке.

— А провожаем по уму. По-моему, когда люди хотят быть счастливыми, они думают совсем о другом.

— Знаете, я чувствую себя так, будто это я пришла к вам, записалась на приём.

— Простите.

— Простите? Мне это нравится…

Опять её лицо, она ясно это чувствовала, улыбалось, а глаза ловили улыбку гостя, и она ощущала себя не хозяйкой психологического кабинета, а школьницей перед экзаменом.

— Вам не требуется ни психолог, ни психиатр, ни советчик. Сеансы, тесты, лекарства ни к чему. Вы сами лекарство! Вы переполнены счастьем. Несите его, дарите. Вы созданы, чтобы лечить других. Если вы существуете, то вся психология идёт к чёрту! Психология не понимает, что вы такое, откуда и куда. Да что там — психология до сих пор не объяснила счастье! По мне, вы мутант, представитель скорого будущего, первая весть оттуда, первая ласточка! Надо полагать, в будущем счастье станет чем-то привычным, даже нормой. Я не могу этого доказать, я не знаю подходящих научных определений, но я могу в это верить — и верю! Если и должна существовать вера, то пусть она будет верой в обязательное счастье! Знаете, почему вы ничего не помните? Память дана для горя!

Матвей вскочил. Снял с вешалки плащ. Заторопился, зашуршал рукавами. Медлить нельзя. Медлить, считай, преступление. Преступление не против бумажных пронумерованных законов, а против главного закона, неписаного. Пока ты раздумываешь, тянешь, отдыхаешь, кто-то тонет в чёрной пучине горя. А кто-то страдает от неуверенности. Третий мучается от безысходности, а четвёртый и пятый не ведают, кто они и зачем. Нельзя медлить! Он узнал кое-что: получил описание собственной души-фуги. С этого момента он ни минуты не потратит напрасно. Человек-контрапункт не принадлежит себе! Это не его время, это их время, всех, кто населяет планету. И это время будущего. Чем больше он успеет сделать за свою жизнь, тем скорее грянет свет новых дней.

Впереди столько домов, столько квартир! Столько задумчивых лиц, которые ждут того, кто принесёт улыбку, зажжёт в душе неугасимый огонёк! Он вдруг отчётливо услышал зов: не отдавай одному, раздели между всеми. Многоголосое счастье. Сюита бесконечности. Везде надо побывать, заглянуть в каждое окошко, постучаться во все двери, много комнат наполнить тем ощущением, определить которое не умеют даже учёные психологи. И уйти, снова уйти, но так, чтобы какие-то частицы остались, поселились, обосновались в комнатах, в квартирах на долгие годы, пропитали стены, занавески и люстры и жили бы в каждом уголке до наступления того будущего, к которому люди тянут руки из настоящего, с надеждою ли, с мольбою ли. Матвей плохо помнил лица, дома и улицы, но прекрасно помнил протянувшиеся во времени чувства. Помнил голоса, мелодии которых старательно, без фальши, выводил в сердцах. Никогда голос не вёл к тоске или разочарованию.

Женщина за столом встала. Щёки её покраснели.

— Подождите, пожалуйста! — воскликнула она.

В голосе её Матвей услышал дрожь внутреннюю и просьбу великую: точку, от которой протянется линия. Это его работа — различать, слышать и продлевать нотную запись бытия на линейках небесного стана. Из решения таких задач и складывается цель: приближать, притягивать будущее.

— Я только пальто накину, губы подрисую… Ко мне всё равно никто на сегодня не записан… Не то говорю… Простите за «всё равно». Но вы ведь меня ждёте, правда же?

— Конечно.

Её, торопившуюся, взволнованную, напоминавшую теперь суетливую девочку-подростка, чуть не прибило дверцей капризного шкафа.

Он помог ей вытащить из шкафа и надеть пальто.

— Спасибо. Мне показалось, у пальто выросло пять или восемь рукавов… Знаете, мы с вами провели вместе полчаса, а мне кажется, что я знаю вас со школы, нет, с детского сада… С яслей! Мы лежали в соседних колыбельках… А знаете, чего я сильнее всего сейчас боюсь?

— Знаю. Этого не случится, — со всею твёрдостью, на какую только был способен, ответил Матвей. — Начало есть, конца нет.

Она не попадала ключом в замочную скважину, и он взял у неё ключ и повернул дважды.

Они шли по улице, и осень роняла на них тополевые листья. Листья, слетавшие с высоких старых деревьев, застревали на ворсе её берета, цеплялись к его обшлагам, и двое несли их на себе, как ёлка несёт новогодние игрушки. Другие листья, упавшие раньше, пожухшие, хрустели под подошвами, но печали в том не было.

Они шли, повторяя в тысячный, в миллионный раз путь тех, кто шёл за тем же самым, и каждый шаг их откатывался, скользил по параллельным линейкам нотками, четвертушками, восьмушками, пассажами из тридцатьвторушек, а то разворачивался каденцией затейливой, замиравшей вдалеке тоненьким вибрато.

Олег Чувакин, январь 2018

На краю дождя

Она бежала сквозь дождь. Бежала, скользила, падала, ползла, загребая локтями, рыча сквозь зубы, как кошка, поднималась, чувствуя острые свои коленки, отталкиваясь побелевшими ладонями от раскисшей земли, снова бежала, то съезжая на обритое машинами поле, то возвращаясь на тропу.

Не существовало силы, что остановила бы бегущую. Резиновые её сапоги отяжелели от налипшей глины, под стельками хлюпало, полы плаща били, точно фанерки, по промокшим джинсам, косые водяные струи сбивали с головы капюшон и заливали глаза. Желтело стернёй пшеничное поле, небо наверху серело беспросветно, ни голубиночки, ни бирюзовинки, холодной, ветреной выдалась осень, а ей всё жарче делалось от бега, от стучащего за рёбрами сердца. На ходу она подставляла рот дождю, пила косо хлеставшие струи, глотала тысячи, миллионы капель.

Хмурые сосны тёмною полосою выстроились вдали. Там, за редколесьем, озерко, а за ним настоящий лес, с частыми соснами, с чёрными елями, с осинками на опушках. Девчонкой о двух косичках, а потом студенткой стриженой таскалась она в ту даль с бабушкой, с корзиной и бидончиком. За озером родились красноголовики и маслята, в лесной глуши росли моховики и боровики, а на полянках наливались спелостью, краснели под листиками крупные земляничины, обсыпанные сахарными крапинками. И дождь, дождь — бабушка его словно притягивала. В озёрную воду врезались первые капли, рухнувшие прямо с неба. Удар каждой капли — точно маленький взрыв. Бабушка обожала смотреть, как косые струи воды секли зелень сосен, как сбегала по иголкам прозрачная влага, как, дрогнув, осыпались алмазами ветки, как темнела кора деревьев, как лупил дождь по плотным кругляшам осиновых листьев, как вспыхивала вдруг рыжим пламенем шляпа подосиновика, омытая ливнем. Давние те деньки ясными цветными пятнами проплывали в памяти взрослой женщины, сквозили в её горьком времени, пронизывая его, дотягиваясь из прошлого до настоящего запахами и красками, мерцали каплями на траве, загорались выплывшим из-за тучи солнцем, манили и изумляли. Когда-то падали с неба дожди, а нынче текли по щекам слёзы. Столько слёз пролито — наберётся на добрый ливень!

Поскользнувшись, она плюхнулась, проехалась по месиву из грязи, уколола ладонь о соломенные иглы стерни. Поползла, смешивая кровь с глиной. Струи дождя застрочили частыми очередями, проворно, как по команде, смыли грязь с рукавов, слизнули кровь с ладошки.

— Света! Светочка! — крикнула она, держа подбородок над тропою, крикнула в дождь, разлепив мокрые губы и двигая, будто пластмассой, застывшим в напряжении лицом. — Наподдай, родная, милая!

Отступления нет. Ежели за стеною дождя — ничего, ежели бабушка ошиблась или наплела с три короба, она ляжет на землю, впечатается телом в грязь и траву и будет лежать. Лежать, лежать, лежать — пока не умрёт.

Умрёт от воспаления лёгких, от голода, от холода, от тоски, которая пропитала её не хуже дождя. Каждую клеточку её тела словно с рождения запрограммировали на ненастье душевное.

Она повторяла жизнь своих родителей — день за днём, год за годом, невезенье за невезеньем, боль за болью, отчаянье за отчаяньем. Тоска, хандра, слёзы — и вдруг удивление, сменяющееся надеждой, которая тут же умирала, выставляя в виде счёта новое разочарование. С тою разницею, что её мать и отец с нескладною своею жизнью смирились, научились получать в том смирении странное удовольствие и мрачно радоваться, когда несчастья настигали и других; она же от себя невзгоды отталкивала, гнала как могла. Старания были напрасны: напасти снова и снова окружали её, точно толпа лютых врагов.

Сорок — возраст перелома: ещё бегаешь, но крылья уже отказали. Ещё надеешься, однако надежде предпочитаешь книжную сказку. Ещё говоришь в трубку «привет», но уже не торопишь с ответом и не возражаешь против коротких гудков. А ежели радуешься, поёшь и надеваешь босоножки, чтобы погулять под небом летним, то наперёд знаешь: чудесный день кто-нибудь да испортит.

Кто столь жестоко наказал её? Уж не устроил ли неведомый хозяин Вселенной так, что кто-то один хлебает горе за десятерых, зато те черпают радость полной ложкой?

Бабушка знала ответ на этот вопрос.

— Ещё сто метров, Светочка! Ещё пятьдесят!..

В один из дней, когда мать с отцом ругались, дрались, выбрасывали вещи в окошко, баба Клава увлекла внучку в ванную комнату. Сколько Светочке было? Тринадцать, да, тринадцать. Тогда она и услышала впервые о крае дождя.

— Если б не ты, — сказала бабушка, присев на бортике ванны рядом со внучкой, — я б уже ушла за второй жизнью. За второй судьбою. Тебя оставить не могу, Светушка. Вот станешь совсем большой — уйду. Тогда не ищи меня. И не грусти.

— Баба Клава, где она, вторая жизнь? Как туда добираются?

— На краю дождя. Добираются туда совсем обыкновенно — ножками.

На кухне что-то бухнуло, потом разбилось. Осколки хрустнули под ногами. Раздался женский визг, посыпались мужские ругательства.

— Баба, думаешь, они всегда будут ссориться?

— Лучше не будем об этом говорить, Светушка.

— Скажи, а всем открыта дорога к той, другой жизни? Не понравилась тебе эта, и ты — раз, и туда попадаешь?

— Если веришь в край дождя, то попадаешь.

— Никогда не видела края дождя.

— Просто так не увидишь.

Бабушка слезла с бортика ванны.

— Встань-ка, — велела внучке. — И смотри.

Баба Клава включила душ: из лейки, подвешенной под потолком, в ванну брызнули тугие струи воды.

— Видишь край? Тут вода есть, а здесь уже нет. Так и у дождя. Бесконечных туч не бывает. Добежишь до конца воды, а там — другая судьба.

В голубых бабушкиных глазах мелькнула столь сильная уверенность, что Света больше ни о чём таком не спрашивала.

Девочка успела вырасти, вытянуться, немножко округлиться, окончить институт, найти и тут же потерять первую работу, мышцы её лица успели запомнить, зафиксировать ту улыбку, что зовётся печалью, когда состоялся второй разговор о крае дождя. К тому времени отец вышел из тюрьмы — просидел за решёткой три с лишним года за то, что побил мать, за то, что та вернулась из больницы худенькой, тоненькой, узенькой, как досочка для забора. Когда уголовный срок завершился, мать приняла отца обратно без возражений. Жизнь в семье потекла точно так же, как текла прежде, не признавая ни вех, ни рубежей. Правда, жар ссор пошёл на убыль: отец и мать старели, теряли энергию легко, а приобретали трудно. Тем больше доставалось бабушке: когда разгорался какой-нибудь спор, та, молчаливая по натуре, бросала лепить пельмени или заваривать свой любимый чай с имбирём, вставала из-за стола и стремилась уйти в комнату, перегороженную платяным шкафом, в комнату, которую делила с внучкой и через общее окно которой, бывало, подолгу глядела на дождь. «Нет, постой, мать! — требовал отец. — Ты скажи: кто из нас прав? Вот она говорит… — Он показывал пальцем на жену. — Говорит… Что ты там сказала?» «Не там, а тут!» — хохоча, влезала мать. «Да иди ты, дура! — кричал отец. — Ну-ка, мать, скажи, в чём счастье? Где его искать?»

Однажды, услышав сей философский вопрос, бабушка не покинула совсем кухню, а остановилась в дверях. Она поглядела в окно, за котором сгущались синие и чёрные тучи и подготавливался большой дождь, и ответила стихотворением:

В чём счастье?

Где его найдёшь?

— В ненастье! -

Угодив под дождь,

Постановил мудрец

И сгинул наконец.

Строчки эти Светлана искала потом в разных книжках, да не нашла. И решила, что это бабушкино рифмованное сочинение.

— Опять старуха про дождь заладила! — Вскочив с табуретки, отец задел бритой головой пластмассовые висюльки люстры. Света вспорхнула с креслица в уголке, обогнула отца и встала рядом с бабушкой, закрыла её собою. — Сказала б что поумнее… Опять бредни эти больные, сказочки! — Отец поправил майку и прислонился к подоконнику. Смотрел он не на мать свою и не на дочь, а на прокуренный потолок, на качавшуюся тень от люстры.

— Это не сказка, Толя. Не бред. Не больная фантазия. Даже не утешение.

За окном резко побелело, точно вдруг грянула зима, а потом с треском, раскатисто громыхнуло. Отец отпрянул от подоконника, мать за столом взвилась и опала. Зазвенела ложечка на блюдце, точно в купе поезда.

Бабушка шевельнулась.

— Пора собираться.

— Что?.. — сказал отец.

— Несчастливый человек имеет право на вторую жизнь, — твёрдо сказала баба Клава.

— Мать, твоя шизофрения прогрессирует.

— Несчастливый, Клавдия Романовна? Счастливый? — Светланина мама запахнула халат на тощей груди. — Кто определяет-то? Кто диагноз-то ставит? Вот мы с Толей, к примеру, какие?

Бабушка ответила:

— А какими вы хотите быть?

— Нет, кто определяет-то?

— Дождь, — прошептала бабушка.

Света возле бабушки поёжилась, как от сырого воздуха, как от капель, заползших за воротник.

Отец сказал:

— Обследоваться тебе надо, мать. Есть же доктора с дипломами, учреждения с персоналом…

— Баба, — спросила тихо Света, отступив на шаг, — а когда оно наступает? Как понять?

Баба Клава стояла прямо, точно распростилась с половиной прожитых годов. Глаза её сияли голубыми льдинками. У стола сопел отец, за столом позвякивала ложечкой мать. Свете хотелось накрыть материну руку своею ладонью и прошептать на ухо: прекрати звякать! Но Света помалкивала, чувствовала: нельзя сбивать бабушкин настрой.

— Когда будешь совсем готова, пойдёт дождь. Ливень ли с громом, затяжной ли обложной, — того не знаю.

На мгновенье на бабушкино лицо легла белая печать.

— Ты ещё Светку с пути сбей! — Слова отца приглушили раскаты грома.

— Не тебе учить пути.

— Что, мать, отказываешь мне в несчастье? — Отец ухмыльнулся, достал из-за уха сигаретку.

— У дождя спроси, Толя.

За окном снова полоснуло белым, и на миг отцовские глаза показались Светлане безжизненными чёрными дырками, зияющими над выбеленными щеками.

Об оконные стёкла разбились первые крупные капли. Бабушка ушла под молчанье семьи: обнявшись со внучкой, щёлкнула замком. Оделась баба Клава по-простецки: штанишки, кофта, резиновые сапоги, долгополый плащ. Голову, покрытую платком, упрятала под капюшон. Прихватила ли зонтик? Эта деталь в памяти Светланы не сохранилась.

Назад Дальше