Радин пробрался ладонями под тонкую — износившуюся уже — рубашку, собственнически прижимая мальчишку к себе еще теснее, целуя холодными губами изогнутую шею вдоль пульсирующей артерии, пылающие от алкоголя скулы, дрожащие сомкнутые отчаянно веки в уголках глаз… Отстранился на мгновение, погладил по щеке ладонью, вцепился в подбородок, провел большим пальцем по губам, заставляя Вершинина чуть приоткрыть рот, поцеловал — грубо, властно и глубоко, сжав ладонью шею.
Сережа дрожал, чувствуя, как слабеют ноги — уже вовсе не от алкоголя, а от медленно разгорающихся под ребрами и где-то в животе угольков отчаянного желания.
Властная ладонь разжалась, позволяя вздохнуть, Радин отступил, насмешливо встряхивая ладонями и снимая перчатки, но златовласый сам шагнул за ним, неосознанно, на одних только инстинктах, обвил руками плечи, прижался — маленький, замерзший, вздрагивающий, ничтожный и слабый.
— Заждался, mon angelot? Липнешь, как шлюха подзаборная, извелся совсем, что ли? Или с водки такой? — выхрипел насмешливо Олег, заламывая тонкие руки деревенского поэта, заставляя прогнуться и голову запрокинуть, поскуливая от боли. — Хотя пригласил, вон, сам… Соску-учился, значит.
Он продолжал сипло, издевательски насмехаться, целуя и прикусывая шею всхлипывающего, но молчащего Вершинина, расстегивая ветхую рубаху и брезгливо отбрасывая ту куда-то на пол. Его пиджак висел там же, где пальто и цилиндр, но раздеваться мужчина не спешил — о нет, в своем обнажении он не видел сладости, а вот в чужом…
Холодные пальцы, царапая болезненно побледневшую кожу, пересчитали ребра любовника, Радин позволил ему выпрямиться, подхватил за ладонь и пояс, повел вальсовым шагом, закружил, ухмыляясь.
— Что же молчишь? Неужто не рад совсем?
— Олежа… — Сергей не вытерпел, вцепился в чужие плечи, встав на мыски, прижался всем телом к чужому, потянулся к чужим губам, тихо, как замерзший котенок, всхлипывая. — Олеженька… Господин мой…
Ткнулся губами в чужие, тут же отпрянул, мазнул по пахнущей лосьоном гладкой щеке, отступил, выдравшись из ставших жесткими объятий, ошарашенно покачнулся от ткнувшейся под колени железной рамки жесткой кровати, всплеснул руками. Чужие потеплевшие ладони удержали, подхватили под спину, лаская сухую от дрянной воды кожу, прижали властно.
— Пьяница ты, Сирень, с самого начала таким был, пьяница деревенский, еще и морфинистом заделался, — прошипел ехидно на ухо Радин, прикусывая мочку, дыша часто и жарко в шею, впутывая в волосы Вершинина пальцы, стискивая золотые пряди в ладони. — Ты же когда к Волконским пришел, уже пьян был, там пять бокалов, еще и здесь уговорил пол-графина водки, тьфу, дрянь. И вот как мне тебя — такого?..
— Какой есть, такого и бери, трезвым мне о тебе даже думать мерзко, да как и обо всей жизни этой, — фыркнул зло златовласый, блеснул стальными глазами, уперся ладонями в грудь Олега, пытаясь отстраниться. — А не нужен — так уйди уже, прекрати мешать, из сердца себя вынь да уйди, дай жить и писать спокойно!
— Сережа-Сережа, да кем ты без меня будешь тогда?.. — вскинул тот насмешливо брови, лишь ближе к себе прижимая. — Я — твоя муза, я твой господин, любовь и ненависть твоя, как не пытайся уйти — не сбежишь от меня, я в сердце твоем, я в мыслях твоих, и сам знаешь, где еще буду…
В хрипловатом высоком и жестком голосе брюнета звучал смех — ядовитый, ликующий смех победителя.
Вершинин вновь подался ближе, впился в губы поцелуем — «Замолчи!», — сжал дрожащими пальцами рубашку на чужой груди, нашарил кое-как пуговицы, одну за одной расстегивая… не закончил, не заметил даже, как мир вдруг кувыркнулся, ударив в спину и под локти тонким матрасом. В темноте не видел целующего ключицы и плечи усмехающегося Олега, только чувствовал: как скользнули по поясу брюк прохладные ладони, изласкали впалый живот, как длинные пальцы коснулись груди, самыми подушечками, почти ногтями обвели коричневато-бежевые напряженные от холода и возбуждения соски, сжали аккуратно и болезненно-сладко, да так, что Сережа сам не заметил, что изогнулся навстречу губам и рукам, заскулил жалобно. Жарко стало от чужой близости, от чужого тела, прижавшего собой к постели, так жарко, что едва теплящиеся угли где-то чуть выше свода бедер, вспыхнули разом, обжигая, — или само желание так разгорелось, пока они целовались посреди комнаты, а он только заметил, когда чужие чресла прошлись между ног…
Как бы ни было, в чужих руках Вершинин даже два года спустя оставался чутким и отзывчивым, как музыкальный инструмент, да и скулил, всхлипывал, постанывал сдавленно с не меньшей мелодичной резкостью, чем какая-нибудь высокоголосая надорванная скрипка. Олег же давно изучил его тело, узнал, как быстрее заставить в том разгореться грешное, темное желание, о котором ни одному исповеднику не расскажешь… только друг другу, вот так, сплетаясь руками, пока тела так тесно прижаты друг к другу.
— Mon angelot, какая же ты лживая дрянь… — выдохнул насмешливо Радин, целуя чужую шею, кусая до кровоподтеков чуть выше ключицы, слушая, как младший любовник стонет от боли. — Как девка бордельная стелешься, даром что притворялся свободным… а никуда от меня не делся, хоть что с тобой делай. Мой ты, мой, мой — и всегда моим будешь… — впился в плечо губами, оставляя привычную уже красную отметку, как клеймо выжигая — неделю не сойдет…
Сергей выгнулся, запрокидывая голову и жмурясь, прижался бедрами к чужим невольно, с ума сходя от желания, пытаясь его унять, но от каждого прикосновения лишь сильнее воспламеняясь и тая в грубо, грязно ласкающих руках, сжимающих бедра, пояс, ребра, грудь, изглаживающих живот, дразняще касающихся через ткань брюк и белья напрягающегося и отвердевающего члена…
— Господи… — выдохнул, толкнувшись к чужой ладони, жмурящийся и кусающий губы Вершинин, вцепился руками в деревянное изголовье и повторил тоненько, тихо. — Господи, Олег…
Радин хмыкнул, расстегнул медленно обе брючные пуговицы, откинул хлястики, пробираясь ладонью под старый тонкий креп и хлопок, шепнул, остановившись в дюйме от чужого члена:
— Лучше зажми себе рот, mon angelot, стены здесь тонкие, какие слухи могут пойти… — и мучительно-ласково, аккуратно сжал пальцами бархатистый горячий ствол, одним лаская влажную от смазки головку, сдвигая с нее складки тонкой кожицы.
Сережа выгнулся, в кровь кусая губы, почти беззвучно всхлипывая и подвиливая бедрами в ритм движений прохладной руки. Пояс брюк давил на подвздошные гребни, отпечатываясь в коже красными полосами.
— Сними… — проскулил юноша, почувствовав, что способен сдержать громкость дрожащего голоса. Олег усмехнулся, целуя его в скулу, но лишь убрал руку совсем, поймал в губы разочарованный вздох, целуя глубоко, вновь придушивая сильной ладонью, мокрой от смазки, и только отстранившись, глядя в мутные от желания и опьянения глаза Вершинина, уронил:
— Сам снимешь. Масло у тебя с собой?..
— Д-да… В пальто, в кармане флакон… — кивнул тот, облизывая кровоточащие от чужих грубых поцелуев и своих укусов губы и отводя взгляд.
Радин поднялся, оттолкнувшись руками от кровати, вытер брезгливо ладонь о рубашку и пошел к вешалке.
— Разденься пока до конца, не хочу с этим возиться.
Сережа только всхлипнул, садясь на кровати и стаскивая расстегнутые уже брюки вместе с бельем, отбрасывая куда-то к стулу — утром-то найти несложно будет, при свете…
Обнаженный, худой, как драный дворовый кот, в кровоподтеках и мелких ссадинах-царапинках от ногтей, он словно сиял блекло в неверном свете уличного фонаря, и золотые волосы, еще сильнее перепутавшиеся, казались каким-то грязным, изломанным нимбом.
— Mon angelot, ну вот куда ты вскочил, — почти ласково выдохнул, подойдя беззвучно к кровати, непонятно когда уже успевший разоблачиться Олег, раскупоривающий флакон с оливковым маслом, пару месяцев назад подаренный Сереже им же — словно в издевку, нарочно-заботливо. Пробка чавкнула.
— Ну, надо же мне было раздеться, — слабо огрызнулся Вершинин, встряхивая головой. Опьянение отступало, хотя он цеплялся за него в надежде и дальше оправдывать свою уступчивость и покорность им и только им.
— Ну и как, разделся? Молодец какой, — съязвил в ответ почувствовавший его возвращающееся воинственное упрямство брюнет, выливая на ладонь пахнущее югом и розами масло, и жестко тихо скомандовал, вновь закрывая флакон. — А теперь, Сирень, будь добр, встань на колени, наклонись и обопрись руками… да хоть об эту чертову доску в изголовье. И поскорее, масло капает.
Тихо, но матерно шипя, Вершинин послушался — прекрасно зная, что ему же лучше будет. Олег усмехнулся, опираясь на кровать одним коленом, склоняясь к любовнику и проводя скользкими от масла пальцами по изогнутому позвоночнику, вниз от пояса. Вторая его ладонь легла на судорожно сжавшую край изголовья руку Сережи, стиснула, прижимая к грубо обработанному лакированному дереву.
— Ну что ты такой напряженный, mon angelot?.. Ты знаешь, что я не стану причинять тебе вреда или боли, не сейчас, — прошипел со змеиной усмешкой Радин, целуя юношу в дрожащее плечо. Смазанные маслом пальцы мягко скользнули между ягодиц, медленно и даже почти ласково массируя напряженные мышцы, но пока даже словно не собираясь проникать внутрь.
Олег не любил спешить, всегда растягивая прелюдию — словно кот, играющийся с полуживым птенцом, кое-как еще даже пытающимся взмахнуть крыльями. И самым страшным было то, что Сереже это только нравилось. Как ни хотелось в процессе хоть раз взбрыкнуть, воспротивиться и хоть как-то ускорить уже — «возьми уже, не мучай, мне больно ждать» — он… только подыгрывал странным желаниям любовника. Ждал, уткнувшись лицом в ладони и упираясь локтями в дерево, льнул к гладящей его скулы, сейчас такие отчетливые и почти острые, руке, как котенок, тихо всхлипывал, прогибая спину.
И при этом всем — болезненно жмурился, проклиная про себя собственное желание. Как бы хорошо не было, тихий шепот Радина, издевательски называющего его «ангелом», «девочкой», «жемчужиной», жалил в самое сердце. Его не любили и не ненавидели так сильно и сладко, как любил и ненавидел он сам, только… снисходительно позволяли испытывать и выражать эти чувства. Радин любил только свою власть над ним, юным золотоволосым поэтом, и во время секса это становилось особенно отчетливо понятно. В каждом движении, в каждом показательно-мягком поцелуе, в каждом прикосновении сквозила непоколебимая уверенность, что если Олег потребует, Сережа сделает почти все, что угодно. И в их любовных встречах, и… вообще. Разве что никогда не уедет из Петербурга и не прекратит творить — потому что для него это была жизнь.
— Сирень.
— Д-да?..
— Ты меня любишь?.. — Олег, кажется, прекрасно угадывал ушедшие в сторону мысли Вершинина, затихшего на несколько секунд. И продолжал разжигать в чужой душе боль.
— Т-ты знаешь.
Радин усмехнулся, касаясь губами вновь чужого плеча, прикусывая прикрытое спутанными золотыми волосами ухо, и повторил вопрос, медленно, мучительно-медленно проталкивая один из пальцев в чужое тело, смазывая и массируя на секунду напрягшиеся разогревающиеся мышцы.
— Скажи прямо — ты меня любишь, mon angelot?..
Сережа вздрогнул, кусая губы. Пальцы Радина были слишком холодными, но от этого каждое их движение чувствовалось гораздо отчетливее, и того, что уже был внутри, выглаживая горячие узкие мышцы, прощупывая через них начинающую наливаться жаром и уплотняющуюся простату, каждое прикосновение к которой отдавалось волной сладкой дрожи по всему телу, и тех, что оставались снаружи, лаская напряженный возбуждением корень члена, от чего у Вершинина то и дело едва не сводило судорогой раздвинутые бедра и живот вплоть до ребер. Дышать было сложно, безумно сложно, да и каждый выдох превращался в тихий стон горького наслаждения. Ответить на вопрос он не мог — физически. Да и… сейчас любви к этому ублюдку в его сердце, колотящемся о грудную клетку с отчаянностью пойманной дикой птицы, было гораздо больше, чем всего остального. И признавать этого Сережа не хотел. Старательно воспитывая в себе ненависть все это время, он надеялся суметь оборвать их связь… но с каждым разом лишь острее и болезненнее реагировал на умелые ласки, откликаясь на них всем телом, когда оказывался в одной постели со своим наставником-поэтом и мучителем.
И стоило тому, усмехаясь, медленно впутать в волосы ладонь, задирая голову Вершинина, стоило их взглядам пересечься, юноша зажмурился, болезненно выстанывая:
— Да-амфх…
— Повтори, mon angelot, я не расслышал, — с издевательской нежностью Олег коснулся губами чужих век, сцеловывая невольные слезы, повисшие на светлых длинных ресницах. — Ты меня любишь?..
Еще не закончив фразы, он аккуратно протолкнул второй палец сквозь чужие судорожно напрягшиеся на секунду мышцы, тут же расслабившиеся, стоило ему коснуться плотного бугорка простаты. Сережу натурально выгнуло от удовольствия, ударившего в голову сильнее алкоголя, и он торопливо зашептал, словно молитву:
— О Боже, Олежа… да, да, я люблю тебя… я люблю…
— А говорил ведь, что ненавидишь. А если бы я тебе поверил? — Радин усмехнулся, в ответ на возмущенный мутный взгляд из-под челки поворачивая к себе чужое лицо и пока коротко, мягко, но властно, целуя в приоткрытые окровавленные губы. — Как бы тебе тогда жилось, жемчужина моя, без этой любви и без этой грешной страсти? Да жилось бы ли?..
Сережа не хуже насмешливого своего любовника знал, что не жилось бы — но как хотелось хоть что-то возразить, хоть что-то доказать, и не дали сейчас этого сделать лишь движущиеся внутри пальцы, смазанные потеплевшим от кожи маслом. От чужого насмешливо-нежного шепота по коже волнами мурашки расходились, а Радин продолжал мучительно-медленно изласкивать изнутри тело юного любовника, целуя в плечи и покусывая шею, пока тот не выдохнул умоляюще:
— Пожалуйста… Олежа, п-пожалуйста, в-возьми меня… м-меня ноги уже не держат… не м-мучай…
Он и правда весь мелко дрожал, с трудом сдерживая собственное желание, от которого выть, во весь голос стонать хотелось и подаваться на умелые тонкие пальцы, растягивающие и расслабляющие, и старший прекрасно видел это.
— Хорошо, хорошо, — усмехнулся он, касаясь губами темнеющего на белоснежной в лунном свете коже пятна собственнической отметины на плече, но лишь вновь прошелся подушечками по чувствительной горячей точке. — Как мне тебя взять, mon angelot? — голос его стал глубже и чуть более хриплым — Олег знал, что такие разговоры смущают его любовника, и от этого его собственное возбуждение лишь возрастало. — Может быть, так же, как ты сейчас стоишь? Как девку деревенскую на сеновале? Или ты предпочтешь видеть меня и то, как я буду тебя любить? Или, может… сам захочешь взять на себя часть контроля, оседлав меня, словно наездник?..
— Хватит, хватит, хватит…
Голос Сережи дрожал почти до слез. Желание сводило его с ума, а такие вопросы лишь сильнее его распаляли, заставляя чувствовать, как с каждым словом и толчком чужих пальцев все сильнее разгорается жар внизу живота, волнами прокатывающийся по всему телу.
— В-возьми, как сам х-хочешь, мне все равно, только в-возьми уже…
Олег усмехнулся и медленно высвободил пальцы, вытирая их о прогнувшуюся тут же поясницу застонавшего любовника, легкими движениями ладони смазал оставшимся на руке розовым маслом собственный член и сжал чужие бедра, рывком перевернув юношу на спину и подтягивая к себе — тот едва успел перехватить ладонями изголовье, чтобы не вывернуть запястья.
— Ты знаешь, что я всегда рад увидеть, как ты, говорящий мне постоянно о своей ненависти, таешь от нашей любви и плачешь, как девочка. Мне нравится видеть, как ты кусаешь губы, пытаясь не застонать от удовольствия, которое я тебе дарю, как жмуришься, выгибаясь… — закинув тонкую ногу юноши на плечо, крепко сжав одной ладонью изгиб чужой талии и слегка помогая себе второй, Радин медленно толкнулся в чужое тело, с наслаждением выдыхая. — Ты все еще такой узкий, боже, поверить не могу, что ты и впрямь мне не изменяешь… по крайней мере, не в этом плане.
Сережа всхлипнул, до боли сжимая изголовье, едва не срывая ногти о дерево, но промолчал. Промолчал о том, что никогда и никому не отдастся, кроме него, никогда и ни с кем не был и не будет настолько близок, настолько открыт — и промолчал о том, что никогда не изменит, о том, что одна мысль о возможности подобного — болезненна и мерзка…