Они оказываются в Водопаде. Папирусу даже не нужно спрашивать, где брат, потому что он знает: у музыкальной шкатулки, под противным моросящим дождём. Флауи спрыгивает с его плеча, поспешно бросаясь к статуе; Папирус бежит за ним, и шаги его гулко отдаются от стен пещеры; он с ужасом вспоминает свой давний ночной кошмар, почти уверяя себя, что это снова сон, когда видит фигуру брата, прислонившегося к стене. Зонт, накрывающий шкатулку, прячет и его, бросая малиновую тень, однако золотые цветы не меняют своего цвета — вот что видит Папирус, опускаясь на колени рядом с ним.
— Санс! — он осторожно касается его щеки, тяжело дыша, потому что перемещение отнимает много сил, и потому что он напуган до чёртиков, а глазницы брата черны. — Санс, посмотри на меня, слышишь, посмотри сейчас же!
Цветы холоднее льда. Папирус слышит, как где-то сбоку что-то шепчет себе под нос Флауи, вцепившийся в руку Санса, но не смотрит на него — только вглядывается в лицо брата и боится, боится, боится.
— Пожалуйста, — голос дрожит, но ему плевать, — посмотри на меня. Санс, ну же...
Цветы разливают свой аромат в воздухе: почему-то пряный, острый и щекочущий ноздри. Его тяжело вдыхать, кружится голова; Папирус замечает, что все проклятые цветы, даже крошечные бутоны, распустились и покачиваются на стебельках, впаянных в кости. Из-за их обилия он не сразу понимает, что в глазницах брата, слегка прикрытых лепестками, слабо начинают мерцать огоньки, означающие, что он ещё жив.
И он улыбается, господи, он улыбается.
— Всё будет хорошо, слышишь, всё в порядке, я отнесу тебя домой, сейчас, ты только...
Санс с трудом качает головой. Маленькая капля крови стекает из уголка рта и теряется в цветах. От этой незаметной детали Папирус холодеет.
Брат еле двигается. Флауи выпускает его руку, и Санс жестикулирует, настолько просто, насколько может, держа кисти на уровне пояса — он совсем не в силах их поднять.
«Прости, Папс».
— О чём ты? — нервно хмыкает Папирус, охватывая его лицо ладонями так нежно, как только может. — Не извиняйся зря. Ты не умрёшь, слышишь? Ты не посмеешь, Санс, я же... я же...
Флауи всхлипывает, и от этого у Папируса начинает щипать глаза. Он бормочет что-то ещё, абсолютно бессвязно, шепчет что-то невразумительное о том, как они вернутся домой и всё исправят, и... и у него нет идей, как это можно сделать, но он постарается придумать, пусть только Санс продержится ещё немного.
«Прости», — повторяет Санс, и он слишком слаб, чтобы Папирус осмелился прервать его снова. Он кривит рот в подобии жалкой усмешки. — «Никогда не хотел умирать на руках собственного брата».
— Ты не умрёшь, не умрёшь, не умрёшь...
Санс улыбается. Папирус чувствует, как лихорадочно заходится болью его душа.
«Обещай мне кое-что».
Папирус не может говорить, ком застрял в горле, и потому он лишь беспомощно кивает. Ладонь его по-прежнему касается щеки; Санс кладёт на неё голову, и от этого жеста что-то внутри Папируса рушится со страшным грохотом.
«Если новый человек придёт, ты поможешь ему. Ты защитишь его. И ты выберешься отсюда, и увидишь солнце, и будешь счастлив, обещай мне».
— Не без тебя, — выдавливает он. Голос всё же предательски срывается. Санс медленно дотягивается до его лица, и Папирус порывисто прижимает к зубам маленькую кисть.
«Обещай мне», — просит Санс. — «Это всё, что я хочу. Я не сдержал своё слово, но ты ещё можешь».
— Клянусь, — Папирус ненавидит обещания, но это всё, что ему остаётся сейчас, — я сделаю всё, что ты захочешь, Санс. Останься, прошу тебя, останься со мной.
Он вдруг понимает, что Санс свободно дышит, несмотря на цветы. Его грудная клетка вздымается ровно, и в горле не хрипит, однако он всё равно умирает, и Папирус понятия не имеет, отчего же.
Всё, что он знает: во всём виноваты цветы.
«Не у каждой сказки есть счастливый конец», — выговаривает Санс. Папирус прислоняется к его лбу, беззвучно плача. — «Я не знаю, отчего всё пошло не так. Но я рад, что мы смогли побыть вместе хотя бы немного».
— Это ещё не конец, — Папирус вглядывается в его глаза, где медленно угасают огоньки, и касается зубов в отчаянном поцелуе, словно пытаясь передать часть своей души. — Должен быть способ спасти тебя, это просто несправедливо, я... ты не должен умирать, брат, не смей...
«Уже поздно», — Санс заставляет его поднять голову и улыбается ещё раз, тепло и ласково. — «Уже неважно. Я люблю тебя, Папс, поэтому... оставайся решительным, хорошо? Несмотря ни на что».
Глухой рык вырывается из груди Папируса. Огоньки в глазницах Санса мерцают в последний раз и гаснут, превращая взгляд в мёртвый; через секунду цветы вдруг начинают опадать, и лепестки, подхваченные порывом ветра, взмывают вверх, кружась над их головами. Папирус прижимает к себе тело брата, тихо скуля, и чувствует, как оно стремительно распадается прямо у него в руках, превращаясь в пепел. Требуется несколько мучительных мгновений, чтобы ничего не осталось. Он остаётся один, и вокруг него рассыпан серый прах, и он же покрывает его ладони. Сверху падают золотые лепестки; в воздухе разлит тягучий запах, смешивающийся с дождливой влагой. Папирус поднимает голову, позволяя каплям падать на его лицо и скатываться по щекам вместе со слезами.
Музыкальная шкатулка продолжает играть свою мелодию.
***
— Скажи, — спрашивает он спустя какое-то время, — ты чувствовал то же, когда умерла Фриск?
Они всё ещё сидят возле статуи. Флауи, до того неотрывно сверлящий взглядом стену, медленно кивает.
— Паршивое ощущение.
Флауи не отвечает. Никто из них не знает, что делать дальше, и потому они остаются на месте, слепо надеясь, что произойдёт чудо и Санс оживёт. Однако прах разносится ветром, и лепестки улетают, словно их и не было, но они были, были, и Папирус вряд ли сможет об этом забыть.
Он не понимает, что теперь требуется сделать. Можно ли пойти домой и продолжать жить, как он жил до этого? Возвращаться в пустой дом, готовить еду на одного, смотреть телевизор в одиночестве и никогда больше не заходить в комнату на втором этаже. Выкинуть неубранные братом носки, оставленные книжки, его дурацкий камень, лежащий на тумбочке — и всё, словно так было всегда? Жить с этой дырой в груди до тех пор, пока не придёт новый человек, напомнив ему о прошлом.
Папирус вдруг думает, что у них нет даже общих фотографий, и от этой простой мысли ему почему-то невыразимо тошно.
— Это случается, когда мы пытаемся обмануть судьбу, — выговаривает Флауи, и Папирус совершенно не понимает, что это означает. У него нет сил и желания спрашивать. — Санс взвалил на себя чужую ношу, а вселенная... ну, всё всегда становится на свои места.
— Значит, его смерть — предопределение?
Флауи грустно усмехается.
— Наверное. Как и смерть Фриск.
— Я не верю в это, — сквозь зубы выталкивает он. — Это полная чушь.
Флауи пожимает плечами и не пытается протестовать.
Шкатулка всё играет и играет. Мелодия впечатывается Папирусу в мозг и продолжает звучать там, становясь фоном для размышлений. Он тупо смотрит на горку праха, что ещё лежит на земле, и с трудом осознаёт, что всего полчаса назад это был его брат — страдающий, задыхающийся, но всё-таки живой.
Папирус протягивает руку, пропуская пепел сквозь пальцы. Тот струится с тихим шорохом и падает ему на колени, змейкой стекая вниз; Папирус продолжает бездумно пересыпать его, позволяя крупинкам уноситься с ветром. Монстры не хоронят своих родных — они позволяют праху разнестись по Подземелью и стать его частью навечно. Папирус сжимает кулак, и серые частицы впечатываются в кости, оставляя память на долгое время.
— Что это? — вдруг спрашивает Флауи. Он вытягивает стебель, указывая вниз, туда, где в поредевшей кучке праха виднеется синий проблеск.
Этого не может быть. Папирус говорит себе, что этого не может быть, но всё же осторожно расчищает прах и высвобождает тлеющий огонёк, что невесомо ложится ему в ладони: маленькая синяя искра, от которой исходит еле ощутимый отклик знакомой магии.
Душа Папируса пульсирует в ответ. Он подносит искорку к глазам, разглядывая получше; Флауи бесцеремонно запрыгивает ему на плечо и беззвучно ахает, вдруг поняв, что это такое.
— Невозможно, — шепчет он. — Совершенно невозможно, но всё же... это ведь то, о чём я думаю?
Папирус медленно кивает. Ошибиться трудно: в руках у него лежит крошечный осколок души Санса.
Флауи хмурится. Душа была почти целиком съедена, а то, что осталось, должно было распасться, как душа любого другого монстра. Лишь человеческие души могут существовать после смерти. Лишь люди обладают силой, что позволяет их душам быть, когда оболочка уже мертва. Но люди, думает Флауи, вовсе не всесильны — просто у них есть то, что зовут решительностью. Это спасение, и это проклятье.
— Как это получилось? — растерянно спрашивает Папирус, бережно держа осколок. Он никогда прежде не видел, чтобы душа монстра существовала отдельно от него, тем более в виде кусочка. — Или он всё-таки жив?
— Нет, — неохотно говорит Флауи. Папирус, на лице которого появилась надежда, тут же никнет. — Мы же оба видели. Санс... он умер. Но у меня есть объяснение этому. — Он кивает на осколок. — Ты же знаешь, почему души людей остаются, когда они умирают?
— Решительность, — немедленно отвечает Папирус, и тут же изумляется. — Имеешь в виду, что Санс...
— В каждом монстре есть решительность, — говорит Флауи, — В Сансе она была тоже. Видимо, больше, чем я предполагал. Его душа смогла сохранить крошечную часть себя, даже после всего, через что он прошёл... — цветок смаргивает набежавшие слёзы, но это быстро проходит. — Он так хотел остаться.
— Чего ради? — горько усмехается Папирус. Искорка на его ладони мерцает успокаивающим светом; от неё веет чем-то родным и тёплым. — Фриск мертва. Он хотел быть с ней, я знаю.
— Он изменил своё мнение на этот счёт, — Флауи успокаивающе похлопывает его по плечу. — Санс тосковал по ней, но всё же пытался побороть цветы, во многом благодаря тебе. Он хотел остаться. Правда.
Папирус сидит молча некоторое время, и Флауи тактично не пытается заглянуть ему в лицо.
— Спасибо, — говорит он потом. — Я рад это слышать.
Флауи внимательно смотрит на осколок души. Он чувствует, что это какая-то ниточка, зацепка, но пока не очень понимает, куда она может привести. Голос Чары, что звучит у него в голове, нашёптывает: порой судьба отступает, и все мы берём своё. Порой есть моменты, когда ей нечего нам противопоставить. Отчего-то у Флауи рождается странная уверенность в том, что это именно такой случай.
Он спрыгивает с плеча Папируса. Есть лишь один монстр, который способен дать им направление и, хоть идти туда снова Флауи не хочет, выбора у него нет.
— Куда ты? — растерянно спрашивает Папирус. Оставлять его одного — не лучшая затея, но время не ждёт. Время никогда не бывает на их стороне, это Флауи знает слишком хорошо.
— Есть кое-что, что нужно сделать, — Флауи осторожно закрывает ладонь Папируса, так, чтобы душа оказалась в целости и сохранности. — И лучше бы мне поторопиться. Кто знает, как долго этот осколок сможет просуществовать. Я скоро вернусь, а ты иди домой, хорошо? Отдохни немного и... — он пытается подыскать правильное слово, но все они звучат слишком фальшиво. В конце концов, Флауи просто улыбается ему. — Будь решительным, ладно?
Папирус медленно кивает. Сквозь щели меж костями мягко мерцает синий свет. Флауи бросает быстрый взгляд на остатки праха, что почти весь разнёсся ветром, и глубоко вздыхает, прежде чем исчезнуть.
Папирус остаётся один. Ещё несколько минут он сидит, слушая музыкальную шкатулку и ни о чём не думая, закрыв глаза. Он чувствует, как слабо бьётся в кулаке кусочек души брата, и это ощущение — он впервые наверняка уверен в этом — наполняет его решимостью.
Ступай
Это он.
Папирус смотрит в зеркало на стене своей ванной комнаты. Оно отражает то же, что и всегда: его лицо, тронутое усталостью, приглушённо мерцающие глазницы, старые шрамы на черепе, оставленные монстрами, что он давным-давно убил. Папирус автоматически поправляет алый шарф, не отрывая взгляда от собственных зрачков, и ему с трудом верится, что это всё ещё он.
Несмотря ни на что, это всё ещё он.
Подобное, как ни крути, кажется диким. Папирус чувствует: что-то внутри него безвозвратно сломалось, и это что-то уже никогда и никому не починить. Даже если снаружи он остался прежним. Даже если какая-то часть его прежней личности смогла сохранить себя. Папирус не уверен, что хотел бы этого, в любом случае — оглядываясь назад и задумываясь обо всех совершённых проступках и неверных шагах, ему меньше и меньше нравится идея вернуться к началу.
Он вздыхает и отворачивается от зеркала, выключая свет. Ему не нужно смотреть, чтобы убедиться: ничто и никогда больше не будет таким, как прежде. Даже он сам.
В комнате Санса пусто. Папирус застывает на пороге, обводя её взглядом, невольно цепляясь за знакомые раздражающие мелочи: разбросанные по полу носки, груда бумаг вперемешку с объедками в углу, неиспользуемая и заваленная хламом беговая дорожка. На одном из носков он замечает забытый стикер, на котором что-то написано угловатым почерком — его собственным, — что-то, наверняка резкое и злое. Он всегда кричал на брата за разбросанные вещи. Кто из них первый начал оставлять эти дурацкие записки? Папирус хмыкает себе под нос: Санс всё равно подбирал носки только после крепкого пинка, и можно было соорудить на вещи ёлочку из стикеров, прежде чем она сдвинется больше, чем на сантиметр. Санс был ленивой занозой в заднице, и Папируса всегда это неимоверно злило, но — вот же чёрт! — он был его занозой, и никто не мог этого права отнять. Даже если порой это доставляло неудобства.
Папирус смаргивает. От вида дурацких стикеров хочется выть и плакать; вместо этого он пересекает комнату быстрыми шагами, падая на кровать, и зарывается в ком простыней, уютно свёрнутый братом. Простыни холодные и пахнут им: слабым запахом горчицы, еле уловимым ароматом сосновой смолы. Золотыми цветами. Папирус крепко закрывает глаза и вдыхает воздух, заставляя тело расслабиться; ткань приятно касается костей, и это ощущение успокаивает. Какое-то время он просто лежит так, не думая ни о чём, размеренно дыша, словно цветы проросли и у него в горле; это нехитрое занятие служит временным якорем, столь необходимым, чтобы не потеряться в отчаянии окончательно.
В руке Папируса ласково греет пальцы осколок души. Он прижимает сжатые ладони ближе к груди, к собственной душе, позволяя магии откликнуться на зов, и образ брата вспыхивает в его сознании безо всякого труда. Папирусу не нужно смотреть, чтобы видеть. Он жмурится, и Санс в его голове молчаливо улыбается, не делая попыток сказать что-либо жестами. Папирус гадает, с каких пор брату не нужен голос, чтобы говорить с ним, но этот вопрос остаётся без ответа.
— Ты когда-нибудь вернёшься? — безмолвно спрашивает он сам себя. — Возвращайся же. Забирай меня, или... я столько всего не успел сказать тебе, слышишь?
Санс молчит. Его образ, остающийся размытым и нечётким, не способен издать и звука; Папирус не может коснуться его или обнять. Папирус ничего больше не может.
— Вернись, — шепчет он в простыни, — я не смогу так. Я не выдержу. Не в нашем доме, не среди твоих вещей, я просто не...
Санс молчит. Папирус чувствует, как на бельё просачиваются первые слёзы, но не делает попыток их остановить.
— Это больше не смешно, брат.
Осколок в ладони тревожно пульсирует в ответ на чужую боль. Папирус сжимается в комок, но от этого не становится легче.
— Я не позволял тебе умирать, слышишь, я не разрешал тебе уходить, так почему тогда ты... почему тогда я...
Он всхлипывает, проглатывая слова. Господи, в этой комнате никого нет, и он один среди скомканных простыней; некому утешить его и некому отвлечь. Раньше присутствие брата было чем-то само собой разумеющимся. Едва ли Папирус когда-либо придавал значение мысли о возможности остаться одному; вряд ли он вообще полагал, что случится что-то, из-за чего Санс его покинет. Опасности, подстерегающие брата — Папирус сумел предотвратить большую их часть, оставаясь в тени. Но он не мог предугадать, что придёт человек, и что эти цветы вдруг вырастут на нём.