А Капочка уже снова пела:
Ох, река-река, а на ней лодочка -
Что ж ты важничаешь, мой залеточка?
Что ж ты важничаешь? Воображаешь, знать?
За старухой меня не замечаешь, знать!
Тут уж хохот поднялся повальный:
— Ой, бабоньки, лопну со смеху! Это Тонька — старуха, честно слово!
— Ну, Капочка! Вот так Капочка! Держись, Петька!
Юркина соседка, которая тоже и хохотала и кричала, наспех объяснила нам, что Капочке, совсем пацанке, нравится Петька, колхозный киномеханик, а ему, Петьке, — Тонька, та самая, с которой мы уже познакомились.
— Ну, а ей? — задал сакраментальный вопрос Юрка, но ответа не получил — как раз в это время появилась сама Тоня, в цветастеньком платьице, и Юрка, окинув ее испытующим оком, остался доволен: пейзаночка что надо!
Девчата, наверное, рассказывали ей о Капочкиных частушках — Тоня смеялась и, смеясь, оглядывалась на площадку, не минуя взглядом и нас.
Баянист заиграл вальс. Ни я, ни Юрка вальса не умели. Вальс танцевало уже пар восемь. Кстати, не так мало было здесь парней.
— А парней-то… — сказал я Юрке.
— Торфяная электростанция, — объяснил рассеянно он, следя взглядом за Тоней.
Ее лихо кружил Петька.
Капочка, найдя себе пару — девчушку, как и она, — кружилась независимо и залихватски.
После вальса Тоня с девушками подошла к баянисту, о чем-то договариваясь.
— Кадриль… кадриль… — раздалось по площадке. — Кто кадриль?.. Парами, парами…
Пары подбирались со смехом и шутками. Тоня отмахнулась от Пети, выбрала партнером девушку. Наша соседка (сколько ей лет: тридцать, сорок, пятьдесят?), тряхнув короткими волосами, тоже отправилась в круг. У Юрки начался затяжной приступ остроумия. Он каламбурил — слово «кадриль» происходит, как всем известно, от слова «кадрить», рифмовал «кадриль» с «камарильей», называл Тоню "кадриночкой"…
Пары стояли ряд против ряда. Теперь у нашей Тони лицо было серьезное, сосредоточенное и такое наивное, словно она была не старше Капочки.
Гармонист заиграл, и танцующие двинулись навстречу друг другу.
Вот встретились первые, отбили дробь, поменялись местами.
Тоня провела этот тур, насколько я мог судить, с блеском. И уже улыбалась.
Ребят в двух шеренгах было человек пять, не больше, в том числе и Петя.
Отвергнутый Тоней, он пристроился-таки напротив, а поскольку в какой-то из шести фигур кавалеры меняются дамами, то он добился своего.
Меня, помню, кадриль поразила. Сложнейший танец! На большой зальный пол шашечками, да платьица поярче, думал я, так эти калейдоскопические построения хоть сверху рисуй! И в то же время каждому давалось свое соло, каждый раз дуэт двух новых танцоров звучал по-новому. У каждого была своя выходка, своя дробь, свое коленце.
Тоня оказалась плясуньей на все сто: танцевала не только радостно, но и с особою статью. Локоток ее как-то особенно упруго отходил назад. Как-то особенно упруго выгибалась спина. Ноги выделывали что-то замысловатое, смешное, но это не портило дела — наоборот! Волосы ее то отлетали назад, то охлестывали лицо, и она их отбрасывала коротким быстрым движением.
В одном из переплясов — я даже вздрогнул от неожиданности — получилось вдруг, что она смотрит прямо на нас, улыбаясь, как давно знакомым. И снова — пляшут кавалеры, пляшут дамы, пары меняются местами, пары идут друг другу навстречу…
После кадрили долго ещё стоял легкий смех, перешучиванье.
Кстати, в конце кадрили появилась Жанна.
— Что за сельский менуэт? — осведомилась она и тут же пустилась в рассказ о своих злоключениях с утюгом, в котором нужно было разжигать угли — чем бы вы думали? — лучинкой!
Баянист заиграл, может быть, танго, а может, медленный фокстрот, и Юрка вдруг сорвался с места, и вот он уже на площадке с Тоней, и о чем он, интересно,
"заливает", какой из двенадцати стульев подкидывает ей, какой фразой Бендера блещет?
— Ого, — говорит снисходительно Жанна, — Юрочка времени зря не теряет.
Но тут срываюсь с места я и нагло перехватываю даму у Юрки. Моя решимость перехватить ее так внезапна и так велика, что попробуй кто-нибудь из них возражать, я, кажется, сделал бы это насильно.
— Наш-то флегма! — слышу я сзади удивленный Юркин возглас и — презрительный — Жанны:
— Это что, серьезно?
— Ну что ты!
Тоня успевает вовремя убирать из-под моих ног свои, а я успеваю выпалить целую тираду насчет того, что кадриль — это здорово, в самом деле здорово, нет, честное слово! (хотя Тоня не выражает никакого сомнения или удивления), и я рад, что попал сюда (и опять "честное слово"), рад, что встретил ее, и хотел бы, если она не против, проводить ее до дому.
— Проводить? — повторяет она и тут же скороговоркой: — Нет, не надо, еще смеяться будут! А вы вот что, лучше дожидайте меня у дома… А не хитро найти. Ворота у деревни видели? Так крайний домок на взгорке, скамейка у сирени.
— Господи! — восторгаюсь я. — Так я же там сегодня мечтал посидеть!
— Ну вот и посидишь! — вдруг переходит она на «ты». — Только уходи, пока еще «сковородка» не кончилась.
— Ну, ясно, ясно, — тороплюсь я и хочу еще что-нибудь прибавить, но возле нас вырастает этот самый Петя — "от горшка два вершка", хотя вершки, надо признаться, длинноваты.
— Прошу прощения! — кидает он мне, а Тоне: — Мадам, желаете один тур? — И сам же отвечает жеманно за воображаемую мадам: — Ах, ах, как я могу отказать!
— Чертов юнец! — говорит вслед им Юрка. — Насмотрелся кино и корчит донжуана.
Жанна не говорит ничего — она то насмешливо смотрит на Тоню и Петю, то останавливает «изничтожающий» взор на мне. Но эти штучки меня не трогают.
Протанцевав для отвода глаз с какою-то робкой девушкой, которая сильно вздрагивала каждый раз, как она или я сбивались с ноги, я небрежно сказал Юрке, что, пожалуй, уже пресыщен впечатлениями и пойду прогуляюсь один под луной.
Юрка приподнял брови.
— Смотри, чтобы тебе деревенские мальчики ноги не переломали!
— Не боись.
Медленно обогнув площадку, чтобы Тоня видела, что все идет, как условлено, я отправился к ее дому.
До дома я добрался чуть не бегом, но не сразу решился подняться к скамеечке и сесть, а усевшись, чувствовал себя некоторое время не в своей тарелке. "А что как подвох? — думалось мне. — Что как поставят меня сейчас в какое-нибудь дурацкое положение, выльют на голову помойное ведро или еще похлеще отмочат номер…" Однако все было тихо. От деревни дорога уходила вниз, к речке. И поля, и речка виделись обманчиво четко в лунном свете — целиком, но без подробностей.
И было так хорошо все это: и тишина, которой не мешал ни лай собак, ни отдаленный звук баяна, и воздух, и большое спокойное небо, — что я совсем забыл, где я сижу и почему. Представлялись мне какие-то менуэты, кадрили на больших площадках под луной, какой-то обряд приглашения на танец — цветок, молчаливо протягиваемый девушке. Потом мне чудилось, что я живу в этом доме вместе с Тоней, мы уже давно женаты и, как всегда, я вышел ее встречать. Я воображал деревню зимой, накатанный спуск к реке, по которому мчимся мы на санках — щека к щеке — с Тоней.
Отдаленный звук баяна умолк. Несколько раз на улице появлялись люди. Я вжимался в скамеечку, но они до меня не доходили — дом стоял на отшибе, последний в ряду. Люди хлопали калитками, снова становилось тихо, а Тоня все не появлялась.
Наконец я увидел ее. Она быстро шла по улице и, кажется, удивилась, увидев меня, даже что-то пробормотала, вроде: "И этот еще".
Кто там ее рассердил, не знаю, но почему-то я совершенно не смутился этим — луна и воздух совсем меня одурманили.
— Иди-ка сюда, — сказал я просто, как положено мужу, а Тоня ответила с насмешкой, как раздраженная, строптивая жена:
— В самом деле?
— Ну, иди же! — повторил я нетерпеливо.
— Ох, тошнехонько! — сказала Тоня, но в голосе ее уже чувствовались любопытство и смех.
Не глядя на нее, я ткнул на скамейку рядом.
— Садись.
— Ну, села. Что дальше?
— У вас всегда так? — спросил я.
— Как — так?
— Ну, вот это… луна, избы, речка…
Тоня смотрела не на речку, а на меня.
— Ты чего сюда пришел? — спросила она со смехом.
— Так ты же меня позвала.
— Ну, положим, ты напросился.
— Ну, может, и напросился.
— А чего луну обследуешь? Чего мне ее показывать?
— Так ведь хорошо же!
— Ты что же, луны не видел?
— Не знаю… Не глядел, что ли, — честно отвечал я. — А может, у вас луна другая.
— У нас хорошо-о, — протянула она серьезно. — У нас вот как хорошо! Ты соловьев еще не слышал?
— Поведешь послушать?
Она недоверчиво взглянула на меня, сказала резко:
— Недосуг мне — встаю чуть свет.
— Я просто так, — оправдался я. — Ты иди спать, девочка. Я еще посижу.
— Так и будешь сидеть? — спросила она с любопытством. — А как собаку спущу?
— Зачем же?
— Не бойся — у нас и собаки нет. Ты что, блаженный?
— Блаженный? — переспросил я. — А может быть.
Она рассмеялась:
— А товарищ у тебя не такой!
— Юрка-то? Он другой. Все люди другие.
— Ну, сиди, — милостиво разрешила Топя.
— Можно, я и завтра приду сюда?
— Завтра будет завтрева, — уклончиво ответила она.
— И соловьев послушаем?
— Может, послушаем, может, послушаешь — что четыре уха, что два — соловей один поет.
3
С того и пошло. Чуть вечер, мы уже сидели с Юркой на бревнышке под окнами правления.
Я, кажется, понял, почему эту площадку называли «сковородкой». Люди на ней были — как семечки, и в середине, на самом горячем месте, подскакивали. Очень мне самому понравился этот образ сковородки с подпрыгивающими в середине семечками.
Тоня с нами не садилась. Зато почти всегда рядом оказывалась веселая женщина в тюбетейке. Она расспрашивала о нашей практике, о городе, об институте, а когда кто-нибудь из нас шел приглашать Тоню, заводила протяжную насмешливую частушку:
У нас цыгане… ночевали, пи-ли и обедали…
Только эти две строчки она и пела всегда, так что меня разбирало любопытство: что же стало с этими самыми цыганами? Прямо почему-то не хотелось спрашивать, и я обычно интересовался:
— Хорошо пообедали?
— Хорошо, хорошо! — говорила многозначительно Прасковья Михайловна (в деревне ее звали просто Прасковья).
Нашу Жанну она невзлюбила. Ни разу не прошла Жанна мимо, чтобы Прасковья не заметила:
— Красива у курицы хода, оттого что кривая нога!
Или:
— Господи боже мой! До чего же корове шлея не идет!
Это было, конечно, несправедливо. Жанна не была кривонога или толста, и одеться она умела. Но ни Юрка, ни я не вступались за нее. В конце концов, человек, который вечно насмешничает, заслуживает насмешки над собой.
Вскоре Жанна отказалась от посещений «сковородки», и, честно говоря, мы обрадовались. Жанна требовала к себе внимания: то с ней потанцуй, то проводи ее домой. А нам было не до нее.
После работы я норовил выскочить из дому пораньше. Но иногда не успевал, приходила Жанна и начинала жаловаться на потерянное лето, на визг гармошки, на комаров, на хозяйку.
— Неужели вас тянет на эту кастрюлю-половник-сковородку? — неизменно заканчивала она свои сетования.
— А что делать? — притворно вздыхал Юрка. — Комаров кормить?
— Ну уж лучше прогуляться за деревню.
— У нас вон Леня по части прогулок, — коварно кивал на меня Юрка.
— Я кустарь-одиночка, — поспешно возражал я. — Я поэт. Я вечерами натихую стихи пишу.
Эту мою реплику Юрка никак не обыгрывал. Некоторые вещи мы с ним обходили молчанием. Возвращаясь со своих посиделок у Тониного дома, я заставал его неспящим, но он и тут ни о чем не спрашивал — гасил сигарету и поворачивался на другой бок.
Иногда мне казалось, что вот я приду на скамейку, а там уже сидит Юрка.
— Которые тут временные, слазь! — непринужденно пошутит он и объявит, что предварительная часть игры кончена, я — третий лишний и пора мне сматывать удочки.
В самом деле, я ведь занимал скамейку явочным порядком. Даже если я танцевал в начале вечера с Тоней, почему-то не хотелось договариваться, что я буду ее ждать. Ближе к концу танцев я просто смывался, делал круг по деревне и шел к знакомой скамейке.
Однажды, подходя, я увидел, что скамейка занята — в темноте белела рубаха.
"Так и есть — Юрка!" — подумал я. Я даже не сразу сообразил, что Юрка белых рубашек не носит. Медленно я дошел до деревянных ворот, поставленных как попало на дороге. Можно было погулять в поле, можно было вернуться к себе.
"Что за черт, — подумал я, — боюсь, что ли?" Нащупав в кармане пачку, вынул сигарету, помял ее и, перескочив канавку, поднялся к белевшей в темноте рубахе.
— Прикурить найдется? — небрежно спросил я и только тут понял, что на скамейке сидит Петр.
"Ну, уж с этим переростком я в случае чего справлюсь!" — обрадовался я.
Молча Петр вынул зажигалку ("Ишь ты, франт!"), раза два чиркнул, хмуро глядя на меня.
— Вечерок, да? — бодро сказал я, присаживаясь рядом.
Петька ничего не ответил, пригасил свою сигарету, встал и ушел.
Отойдя шагов на семь, он вдруг затянул:
У нас-ас цыгане… ночевали, пи-или и-и обедали…
"И этот тоже! — подумал я. — Что у них, сия частушка на все случаи жизни?" Тоню, которая появилась вскоре, я встретил вопросом:
— Ты знаешь некую частушку насчет цыган? Ну, которые ночевали, обедали и пили? Может, ты мне скажешь, что было дальше?
Тоня рассмеялась:
— А почему ты спрашиваешь?
— Да тут полчаса назад один молодой человек пропел мне ее.
— Здесь?
— На этом самом месте.
— Кто? Петька, что ли?
— Он самый.
— Ну и что он говорил?
— А ничего. Спел частушку и пошел.
Тоня опять рассмеялась, но так и не рассказала мне, что было дальше с цыганами.
Больше, однако, Петька не поджидал меня у Тониного дома.
Наша "знающая жизнь" Жанна, конечно, считала, что мы, "как все мужики", предпочитаем "легко доступных малограмотных девиц" ей — интеллектуалке, сложной женщине. По утрам, когда наша троица отправлялась на практику, Жанна неизменно осведомлялась:
— Ну, как дела, юноши? Немного устали, «притомились», как говорят здесь?
Я неприязненно молчал, Юрка бодро отшучивался:
Даже если юность мы проведем без промаха, Все равно, любимая, отцветет черемуха.
— Ну-ну! — говорила иронически Жанна. — Смотрите, бодрячки, не переутомитесь.
Оборвать Жанну было как-то неловко, слушать — неприятно.
— Да пусть себе треплется, — говорил, когда мы оставались вдвоем, Юрка. — Ее тоже надо понять: она всем сердцем к тебе, а ты от нее, как черт от ладана.
Представлять, что Тоню поцелует Юрка, было нестерпимо. И оттого, что все так по-дурацки началось, и самому было как-то стыдно и нехорошо. Это все время стояло между мной и Антоном. Антоном… Я ведь действительно частенько звал ее Антоном, а не Тоней. В ней было что-то мальчишеское, и мне приятно было это подчеркивать.
Не знаю, что думал Юрка о моих посиделках с Тоней, не знаю, как он сам ухаживал за ней, но если бы Жанна послушала наши с Тоней разговоры, она была бы немало озадачена.
— А вот знаешь, — говорила Тоня, — как надо у кукушки о жизни спрашивать?
Кукушечка, кукушечка, милая птушечка, прокукуй мне года!
Я повторял:
Кукушечка, кукушечка, милая птушечка, сколько мне жить?
— Не так! Не так! Какой ты непамятливый! Кукушечка, кукушечка, милая птушечка…
— Ты сама-то птушечка! Прокукуй мне года!
— Да живи подольше! — серьезно говорила она. — Жить-то, правда, хорошо?
— Когда как.
— А, видишь ты какой, — вдруг сердито замечала Тоня. — Чуть чего — и в кусты, да? Любишь масло слизывать, а хлеб под ноги бросаешь?
Логика ее была недоступна мне. Почему случайное, ничего не значащее замечание сердило ее? Почему, когда я болтал что на ум взбредет, выдумывал какие-то сказки, она слушала с радостной серьезностью, а когда я говорил дельные вещи — зачастую скучала? Объяснение одно: она была ребенком, мальчишкой, Антошкой.