Полина - Александр Дюма 5 стр.


— Альфред, — сказала с важностью графиня, — вы сделали для меня столько, что я могу сделать что-нибудь для вас. Впрочем, надо много страдать, чтобы говорить со мной таким образом, потому что вы забыли о том, что я нахожусь в полной зависимости от вас; вы заставляете меня краснеть за себя и страдать за вас.

— Простите, простите! — воскликнул я, падая на колени. — Вы знаете, что я любил вас молодой девушкой, хотя никогда не говорил вам этого; знаете, что только недостаток состояния препятствовал мне искать вашей руки; знаете, что с того времени, как я нашел вас, эта любовь, уснувшая, но не погасшая, вспыхнула сильнее и ярче, чем когда-то. Вы это знаете, потому что нет надобности говорить о таких чувствах. И что же? Я страдаю, когда вижу вашу улыбку, как и ваши слезы. Когда смеетесь, вы что-то скрываете от меня; когда плачете — сознаетесь мне во всем. Ах! Вы любите, вы сожалеете о ком-нибудь?

— Вы ошибаетесь, — отвечала графиня, — если я любила, то не люблю больше; если жалею — то только о матери.

— Ах, Полина! Полина! — вскричал я. — Правду ли вы говорите? Не обманываете ли меня? Боже мой! Боже мой!..

— Неужели вы думаете, что я способна купить ваше покровительство ложью?

— О! Боже меня сохрани!.. Но откуда же взялась ревность вашего мужа, потому что одна она может дойти до подобного злодейства?

— Послушайте, Альфред, я открою вам эту страшную тайну: вы имеете право знать ее. Сегодня вечером вы ее узнаете; сегодня вечером вы прочуете в душе моей; сегодня вечером вы будете располагать больше, чем моей жизнью, — вы будете располагать и моей честью, и моей семьи, но с условием…

— Каким? Говорите: я принимаю его заранее.

— Вы никогда не будете говорить мне о своей любви. А я обещаю вам не забывать, что вы меня любите. — Она протянула мне руку, и я почтительно поцеловал ее.

— Садитесь, — сказала она, — не станем говорить об этом до вечера. Но что вы сегодня делали?

— Я искал небольшой домик, простой и уединенный, в котором вы были бы полной хозяйкой, потому что вам нельзя оставаться в гостинице.

— И вы нашли его?

— Да! В Пиккадилли. Если хотите, мы поедем посмотреть его после завтрака.

— Берите же вашу чашку.

Мы напились чаю, сели в карету и поехали к нанятому домику.

Он был невелик, с зелеными жалюзи, с садиком, полным цветов, — настоящий английский домик. Нижнее жилье было общее. Первый этаж предназначался для Полины, а второй — для меня.

Мы вошли в ее покои; они состояли из передней, — гостиной, спальни, будуара и кабинета, в котором было все, что нужно для музыки и рисования. Я открыл шкафы — в них уже лежало белье.

— Что это? — спросила Полина.

— Когда вы поступите в пансион, — отвечал я, — вам понадобится это белье. Оно помечено вашими инициалами «П» и «Н»:

Полина де Нерваль.

— Благодарю, брат, — сказала она, пожимая мне руку. В первый раз она назвала меня этим именем после нашего объяснения, но на этот раз оно не показалось мне неприятным.

Мы вошли в спальню; на постели лежали две шляпки, сделанные по последней парижской моде, и простая кашемировая шаль.

— Альфред, — сказала графиня, заметив их. — Я должна была одна войти сюда, чтобы найти все эти вещи. Мне стыдно, что я заставила вас столько хлопотать о себе. Притом не знаю, будет ли прилично…

— Вы возвратите мне все это, когда получите плату за свои уроки, — прервал я. — Брат может помогать своей сестре.

— Он может даже дарить ей, когда богаче, чем она, и в этом случае, тот, кто дарит, — счастлив.

— О! Вы правы! — вскричал я. — И ни одна нежность сердца от вас не ускользнет… Благодарю… благодарю.

Потом мы прошли в кабинет. На фортепьяно лежали новейшие романсы Дюшанжа, Лабарра и Плантада, самые модные отрывки из опер Беллини, Мейербера и Россини. Полина раскрыла одну тетрадь и впала в глубокую задумчивость.

— Что с вами? — спросил я, увидев, что глаза ее остановились на одной странице, и что она как будто забыла о моем присутствии.

— Странная вещь, — бормотала она, отвечая вместе и на свою мысль и на мой вопрос, — не более недели прошло, как я пела этот самый романс у графини М., тогда у меня была семья, имя, положение. Прошло восемь дней, и ничего этого уже нет… — Она побледнела и скорее упала, чем села, в кресло. Можно было сказать, что она умирает. Я подошел к ней, она закрыла глаза; я понял, что она предалась своим воспоминаниям. Я сел подле нее и, положив ее голову на свое плечо, сказал:

— Бедная сестра!..

Тогда она начала плакать, но на этот раз без конвульсий, без рыданий; это были слезы грустные и молчаливые, слезы, которые не лишены известной приятности, которым присутствующие умеют дать полную свободу. Через минуту она открыла глаза и улыбнулась.

— Благодарю вас, — сказала она, — что вы дали мне поплакать.

— Я не ревную более, — отвечал я.

Встав, она спросила меня, есть ли здесь второй этаж.

— Да, и расположен так же, как и этот.

— Будет ли он занят?

— Это вы решите.

— Надо принять со всею ответственностью положение, в которое поставила нас судьба. В глазах света вы брат мой и, естественно, должны жить в одном доме со мной, ведь все нашли бы странным, если бы вы стали жить в другом месте. Эти покои будут ваши. Пойдемте в сад.

Это был зеленый ковер с корзинкой из цветов. Мы обошли его два или три раза по песчаной аллее, потом Полина набрала цветов.

— Посмотрите на эти бедные розы, — сказала она, возвратившись, — как они бледны и почти без запаха. Не правда ли, они имеют вид изгнанников, которые томятся по своей родине? Мне кажется, они тоже имеют понятие о том, что называется отечеством, и страдают.

— Вы ошибаетесь, — сказал я, — эти цветы здесь родились; здешний воздух им привычен; это дети туманов, а не росы, и более пламенное солнце сожгло бы их. Впрочем, они созданы для украшения белокурых волос и будут гармонировать с матовым челом дочерей севера. Для вас, для ваших черных волос, нужны те пламенные розы, которые цветут в Испании. Мы поедем туда искать их, когда захотите.

Полина печально улыбнулась:

— Да, — сказала она, — в Испанию, в Швейцарию, в Италию… куда угодно… исключая Францию… — Потом она продолжала идти, не говоря ни слова, машинально обрывая лепестки роз по дороге.

— Неужели вы навсегда потеряли надежду туда возвратиться?

— спросил я.

— Разве я не умерла?

— Но переменив имя…

— Надо переменить и лицо.

— Итак, это ужасная тайна?

— Это медаль с двумя сторонами, у которой с одной стороны яд, а с другой — эшафот. Я должна открыть вам все, и чем скорее, тем лучше. Но расскажите мне прежде, каким чудом вы явились ко мне?

Мы сели на скамью под величественным платаном, который своей вершиной закрывал часть сада. Начал я свою повесть с самого приезда в Трувиль. Рассказал ей, как был захвачен бурей и выброшен на берег; как, отыскивая убежище, набрел на развалины аббатства; как, будучи разбужен шумом двери, увидел человека, выходившего из подземелья; как этот человек зарыл что-то под камнем и как я оказался с тех пор связанным с тайной, в которую решил проникнуть. Потом рассказал ей о моем путешествии в Див, о полученной, там роковой новости и отчаянном намерении увидеть ее еще раз; об удивлении своем и радости, когда увидел под смертным покрывалом другую женщину; наконец, о ночном путешествии, о ключе под камнем, о входе в подземелье, о счастье и радости своей, когда нашел ее. Я рассказал ей все это с тем выражением чувств, которое, не говоря ничего о любви, заставляет ее биться в каждом произносимом слове. И в то время, когда говорил, я был счастлив и вознагражден. Я видел, что этот страстный рассказ передал ей мое волнение, и некоторые из моих слов захватили ее сердце. Когда я окончил, она взяла мою руку, пожала ее, не говоря ни слова, и некоторое время смотрела на меня с чувством ангельской признательности. Потом прервала молчание:

— Дайте мне клятву.

— Какую? Говорите.

— Поклянитесь мне самым для вас священным, что вы не откроете никому на свете моей тайны, по крайней мере до тех пор, пока я, мать моя или граф будем живы.

— Клянусь честью! — ответил я.

— Теперь слушайте.

Глава VII

Нет надобности говорить вам о моей семье, вы ее знаете: моя мать, несколько дальних родственников, вот и все. Я имела порядочное состояние…

— Увы! — прервал я. — Почему вы не были бедны!

— Мой отец, — продолжала Полина, не показывая, что она заметила, с каким чувством это было сказано, — оставил после смерти сорок тысяч ливров ежегодного дохода. Кроме меня, не было других детей, и я вступила в свет богатой наследницей.

— Вы забываете, — сказал я, — о своей красоте, соединенной с блестящим воспитанием.

— Вы беспрестанно перебиваете меня и не даете продол жать, — отвечала мне, улыбаясь, Полина.

— О! Вы не можете рассказать, как я, о том впечатлении, которое вы произвели в свете: эта часть истории известна мне лучше, чем вам. Вы были, не подозревая сами, царицей всех балов, царицей с почетным венком, незаметным только для ваших глаз. Тогда-то я увидел вас. В первый раз это было у княгини Бел… Все, что только было знаменитого и известного, собралось у этой прекрасной изгнанницы Милана. Там пели, и виртуозы наших гостиных поочередно подходили к фортепьяно. Все самое прекрасное в музыке и пении соединилось тут, чтобы восхитить толпу дилетантов, всегда удивляющуюся, встречая в свете то совершенство в исполнении, которого мы требуем и так редко находим в театре. Потом кто-то начал говорить о вас и произнес ваше имя. Отчего мое сердце забилось при этом имени, произнесенном в первый раз при мне? Княгиня встала, взяла вас за руку и повела, почти как жертву, к этому алтарю мелодии. Скажите мне, отчего, когда я увидел ваше смущение, страх охватил меня, как будто вы были моей сестрой, хотя я знал вас не более четверти часа? О! Я дрожал, может быть, более, чем вы, но вы были далеки от мысли, что в этой толпе есть сердце, родное вашему, которое страшилось вашим страхом и восхищалось вашим торжеством. Ваши уста открылись, и мы услышали первые звуки голоса, еще дрожащего и неверного. Но вскоре ноты сделались чистыми и звучными, ваши глаза поднялись от земли и устремились к небу. Толпа, окружавшая вас, сомкнулась, и не знаю даже, услышали ли вы ее рукоплескания: ваша душа, казалось, парила над нею. Это была ария Беллини, мелодичная и простая, однако полная слез, какую мог создать один только он. Я не рукоплескал вам — я плакал. Вы возвратились на свое место при шуме похвал. Но я не смел подойти к вам и сел так, чтобы видеть вас постоянно. Вечер продолжался. Музыка потрясала восхищенных слушателей своей гармонией. Я же ничего не слышал с тех пор, как вы отошли от фортепьяно, все мои чувства сосредоточились на одном: я смотрел на вас. Помните ли вы этот вечер?

— Да, я припоминаю его, — сказала Полина.

— Потом, — продолжал я, не думая, что прерываю ее рас сказ, — я услышал однажды не эту самую арию, а народную песенку, мелодия которой была близка ей. Это было в Сицилии, вечером одного из тех дней, которые созданы только для Италии и Греции. Солнце едва скрылось за Джирджентами, древним Агригентом. Я сидел возле дороги. По левую сторону от меня в вечернем сумраке терялся морской берег, усеянный развалинами, среди которых возвышались три храма; за берегом простиралось море, неподвижное и блестящее, как серебряное зеркало. По правую сторону резкой чертой отделялся от золотого фона город, как на одной из картин первой флорентийской школы, которые приписывают Гадди и которые помечены именами Чимабуэ или Джотто. Поблизости от меня молодая девушка возвращалась от фонтана, неся на голове древнюю амфору и напевая песенку, о которой я говорил вам. О, если бы вы знали, какое впечатление произвела на меня эта песенка! Я закрыл глаза и опустил голову на грудь: море, берег, храмы, все исчезло, даже эта девушка, которая, как волшебница, отодвинула меня на три года назад и перенесла в салон княгини Бел… Тогда я опять увидел вас, опять услышал ваш голос и, смотрел на вас с восторгом. Но вдруг глубокая печаль овладела мной, потому что в то время вы уже не были молодой девушкой, которую я так любил, и которую называли Полина Мельен, вы были графиней Безеваль… Увы!.. Увы!..

— Да, увы! — прошептала Полина.

Прошло несколько минут в молчании. Полина первая его прервала.

— Да, это было прекрасное, счастливое время моей жизни, — сказала она. — Ах! Молодые девушки не понимают своего счастья; они не знают, что несчастье не смеет дотронуться до целомудренного покрывала, которое закрывает их и которое муж некогда сорвет с них. Да, я была счастлива в течение трех лет. В эти три года едва ли омрачилось солнце моих дней, едва ли затемнялось оно, как облаком, каким-нибудь невинным волнением, которое молодые девушки принимают за любовь. Лето мы проводили в своем замке Мельен, на зиму возвращались в Париж. Лето проходило в деревенских праздниках, а зимы едва достаточно было для городских удовольствий. Я не думала, чтобы жизнь, такая тихая и спокойная, могла когда-нибудь омрачиться. Я была весела и доверчива. Так мы прожили до осени 1830 года.

По соседству с нами находилась дача госпожи Люсьен, муж которой был большим другом моего отца. Однажды вечером она пригласила нас, меня и мою мать, провести весь следующий день у нее в замке. Ее муж, сын и несколько молодых людей, приехавших из Парижа, собрались там для кабаньей охоты, и большой обед должен был прославить победу нового Мелеагра. Мы дали слово.

Приехав в замок, мы уже не застали охотников, но так как парк не был огражден, то легко могли присоединиться к ним.

Время от времени до нас должны были доходить звуки рога и, слыша их, мы могли бы, если захотим, прибыть на место охоты и получить все удовольствия, не рискуя устать. Господин Люсьен остался в замке с женой, дочерью, моей матерью и мной; Поль, его сын, распоряжался охотой.

В полдень звуки рога начали приближаться; мы услышали сигнал, повторившийся несколько раз. Господин Люсьен сказал нам, что теперь время смотреть, кабан утомился и пора садиться на лошадей. В ту же минуту прискакал к нам один из охотников с приглашением от Поля. Господин Люсьен взял карабин, повесил его через плечо; мы трое сели на лошадей и отправились вслед за ним. Матери наши пошли пешком в павильон, вокруг которого происходила охота.

Через несколько минут мы были уже на месте и, несмотря на мое отвращение к подобным удовольствиям, вскоре звук рога, быстрота езды, лай собак, крики охотников произвели и на нас свое действие, и мы, Люция и я, поскакали, полусмеясь, полудрожа, наравне с самыми искусными наездниками. Два или три раза мы видели кабана, перебегавшего аллеи, и каждый раз собаки были к нему все ближе и ближе. Наконец он прислонился к одному большому дубу, обернулся и выставил голову навстречу своре собак. Это было на краю прогалины в лесу, на которую выходили окна павильона, так что госпожа Люсьен и моя мать могли видеть все происходящее.

Охотники стояли в сорока или пятидесяти шагах от того места, где происходило сражение. Собаки, разгоряченные бегом, бросились на кабана, который почти исчез под их движущейся пестрой массой. Время от времени одна из них летела вверх на высоту восьми или десяти футов и падала с визгом вся окровавленная, потом бросалась в самую гущу и, несмотря на раны, вновь нападала на своего неприятеля. Это сражение продолжалось около четверти часа, и уже более десяти или двенадцати собак было смертельно ранено. Это зрелище, кровавое и ужасное, сделалось для меня мучением и, кажется, то же действие произвело на других зрителей, потому что я услышала голос госпожи Люсьен, которая кричала: «Довольно, довольно, прошу тебя, Поль, довольно!» Тогда Поль соскочил с лошади с карабином в руке, прицелился в середину собак и выстрелил.

В то же мгновение стая собак отхлынула, раненый кабан бросился в ее середину и, прежде чем госпожа Люсьен успела вскрикнуть, напал на Поля; тот упал, и свирепое животное, вместо того чтобы бежать, остановилось в остервенении над своим новым врагом.

Назад Дальше