— Моя подруга Эсме Лукьянова скажет вам, что все это — ложь. И граф Николай Петров тоже может поручиться за меня.
— Петров? Он такой же мерзавец, как вы.
А теперь оказалось запятнанным даже имя моего друга!
— Все заявления были частью заговора. Это сущая ерунда.
— Такая же ерунда, как моя связь с Ку-клукс-кланом? — Он пытался шантажировать меня! Но чего он хотел? — Вы и ваша любовница недурно раскрутили меня, Макс, скажу честно. Но я не позволю вам так поступить с кем-то еще в городе.
Меня удивила мелочность этого человека — я так ему и сказал. В конце концов, не я же нашел себе шведа.
— Я даю вам месяц, — произнес Хевер. — И если вы и ваша чертова сообщница не уберетесь из Лос-Анджелеса ко Дню благодарения, то мой материал вместе с уймой других будет послан Каллахану в министерство юстиции. Помните Каллахана, мистер Палленберг? — Он злорадствовал, словно пародируя фон Штрогейма; он чуть не пускал слюни, предвкушая свой триумф.
— Кто подсунул вам весь этот мусор? — Я вышел из себя.
Едва способный думать, я ощущал в этом повороте событий руку Бродманна. Несомненно, моему успеху препятствовал он. Чекист преследовал меня от самой Украины. Я все еще чувствовал его внимательный взгляд; он был единственным свидетелем моего унижения. Мои ягодицы пылали от боли.
— Вы там завели больше врагов, чем друзей, Макс. — Он пожал плечами. — Какое теперь это имеет значение?
— Бродманн здесь! Уверяю, вас обманули большевики. Они дали вам ложную информацию. Они действуют именно так. Они пойдут на все. Посмотрите на письмо Зиновьева[161], если хотите увидеть, как делаются подобные вещи!
Он уставился на меня, как будто хотел ответить, затем покачал головой и пожал плечами.
— Убирайтесь из моего офиса, Макс.
Я потребовал, чтобы он вернул все бумаги, особенно мои проекты. Он заявил, что сжег их.
— Груда пепла — вот и все, что осталось от всего проклятого глупого жульничества. — Он понизил голос до шепота, в котором выражалось лишь отвращение.
Я был беспомощен. Я был разъярен. И все же я попытался урезонить его, не ради спасения собственной шкуры, а ради моей подруги.
— Черт возьми, Хевер, приберегите свою злобу для меня, если хотите, — но оставьте в покое благородную леди. Попытайтесь подняться над этой мелкой ревностью. Разве она виновата, что сочла другого парня более привлекательным? Кроме того, — добавил я, — мы оба светские люди, оба — джентльмены. Мы не можем допустить скандала. — Я надеялся, что он поймет меня правильно.
Но он просто рассмеялся мне в лицо и взмахнул папкой.
— Я даю вам время, Макс. У меня сейчас на вас кое-что есть. Когда я покажу это газетчикам, кто, черт побери, поверит хотя бы одному вашему слову? Конечно, я не хочу скандала. Во всяком случае, большого скандала. Именно поэтому я даю вам время убраться. Но если дойдет до газет и если Хейс все узнает — а он неизбежно узнает, — поверьте мне, вы никогда больше не найдете работы в этом городе. А если вы хотите понять, что я имею в виду, свяжитесь с ПЗФ[162] и «Юниверсал», проверьте, заключат ли они с вами контракт. — Его голос превратился в хриплое блеяние.
Настал мой черед улыбнуться. Я признал, что у него были boules d’amour[163], как говорят во Франции.
— Может, Голливуд, Хевер и Хейс и обратились против меня, мой неуклюжий друг, но История запомнит вас только как глупого великана, всего лишь ничтожную помеху на пути Гения!
(Мне следовало потребовать свои проекты. Конечно, он не сжег их! Он и его компании с тех пор жили за счет моих изобретений. Но я все еще чувствовал замешательство, когда выходил из его офиса с гордо поднятой головой; мое будущее рухнуло.)
Первым делом я решил позвонить в «Космополитен» и договориться о встрече по поводу обещанной работы; потом я обратился к мисс Дэвис, но, невзирая на наши тесные профессиональные контакты, она заявила, что никогда не слышала обо мне. Мистер Херст тоже никогда обо мне не слышал. Его секретарь добавил, что мистер Херст привык к невероятным попыткам шантажа (тем более что сердечный приступ мистера Инса породил очень много необоснованных слухов) и что шантажистами занимаются соответствующие органы. Даже я, человек неискушенный, прекрасно понял угрозу. Таким образом, меня предали и покинули всего за один день!
Глава шестая
Я согласен, есть куда более унизительные судьбы, нежели изгнание в Египет, даже при участии feigling[164] вроде Хевера; но я ни за что не выбрал бы эту страдавшую от турецкого ига страну, если б мог определять свое будущее. Я с удовольствием признаю богатейшую историю Египта, его древнюю славу, его изобретения и другие, не столь практические достижения. Я сомневаюсь, однако, что Рамзес II, попав в современный Луксор, нашел бы много такого, что могло ему понравиться. Я должен был уехать. Меня больше не ждали на Гауэр-Галч, а Симэн сумел заинтересовать Голдфиша проектом египетского фильма, «снятого прямо на месте событий, у могил Тутанхамона и его предков!». Мы могли привлечь огромное внимание, особенно если бы заявили, например, что некоторые члены нашей съемочной группы умерли при таинственных обстоятельствах. Вдобавок, судя по поведению Голдфиша, я был уверен, что он ничего не знает о назревавшем скандале. Он только недавно женился. Еще одно преимущество заключалось в том, что потенциал проекта увидел Рональд Уилсон, знаменитый начальник рекламного отдела Голдфиша. Миссис Корнелиус заверила меня, что и она готова вступить в бой с Хевером; и в то же время египетский фильм станет ее самой важной работой — как исполнительницы роли царицы Тий, вдовы юного царя (картину следовало начать со сцены его смерти) и возлюбленной верховного жреца. Голдфиш перекупил ее контракт у ПЗФ и называл ее второй Мэдж Норман. По слухам, это вызвало недовольство у Фрэнсис Фармер[165] (миссис Голдфиш), которая знала о страсти мужа к погубленной наркотиками звезде, что не могло не беспокоить продюсера. Я со своей стороны сделал наброски большей части сцен, почти покадровые, и уже мог представить, как Глория Корниш, поражая аудиторию, с грацией львицы приближается к огромному окну, украшенному варварской драпировкой, и протягивает прекрасную руку к восходящему солнцу, как будто считая светило своей диадемой. Фильм увлек всех нас, даже Эсме и мистера Микса. Наверное, они увидели для себя подходящие роли. Теперь я содержал их обоих. Джейкоб Микс отличался независимостью суждений, зачастую довольно неуместной, но я объяснял это затаенными обидами и конфликтностью, свойственной даже лучшим представителям его породы. Вообще говоря, он оставался добрым, и его проницательные наблюдения могли бы сорваться с губ самого образованного белого. Я во многих отношениях считал его равным себе. В свободные минуты мы продолжали заниматься танцами.
Эсме отнеслась к египетскому фильму с особым интересом.
— Пусть я буду красивой рабыней, Макс! Представь меня в этих чудных костюмах!
Я честно признался, что меня подобное зрелище по-настоящему возбуждает, но мне не хотелось бы разделять такое возбуждение с несколькими миллионами мужчин.
Она гримасничала, обнимала меня и говорила, что для нее я навсегда останусь единственным настоящим зрителем — и неважно, в каком виде она появится на экране. Меня зачастую привлекала подобная верность женщин (иногда и мужчин), но это — великое бремя. Я чувствовал огромную ответственность за свою странную маленькую семью и, разумеется, честно старался исполнить долг. Именно об этом я думал, покидая офис Хевера. Конечно, я не обеднел и для всего мира кино по-прежнему оставался человеком, наделенным творческой энергией и талантом, человеком, способным соперничать с великими артистами, живописцами Возрождения, человеком, обладавшим средствами, добрым именем и значением… Но я, без сомнения, мог почти мгновенно утратить всякое влияние и репутацию, если бы Хевер начал печатать свои разоблачения в газетах Лос-Анджелеса. Быстрое падение толстяка Арбакля меня многому научило. Комика полностью реабилитировал суд присяжных, который однозначно заявил в своем вердикте, что Арбакль невиновен в смерти девушки и что он стал жертвой гнусного сговора шантажистов. Сговор этот соперничал с худшими в стране, где искусство шантажа и краж достигло невероятного совершенства, благодаря опыту неких сицилийцев, которых терпимые американцы допустили в Нью-Йорк, Сан-Франциско и Чикаго. Там, в трущобах, негодяи добились процветания.
Откройте католику или еврею привилегии протестантского сообщества и можете быть уверены: он примется вредить, а затем угрожать тем самым учреждениям, которые созданы, чтобы приносить пользу страдающим и угнетенным. С исламом все точно так же. Я не имел бы ни единого шанса в этом новом Голливуде, который прикидывался истинным воплощением респектабельности среднего класса. Арбакль был мировой звездой с огромным доходом и значительными связями. Его уничтожили за несколько часов. Если бы Хевер осуществил свои угрозы, у меня осталось бы совсем мало надежды. У нас с миссис Корнелиус потом будет много времени, чтобы оправдаться по поводу любых обвинений, особенно если за границей мы сможем получить визы и новые паспорта. Смирившись с временным, «стратегическим» изгнанием, я запер дом и закрыл мебель пылезащитными чехлами, объяснив в банке, что я некоторое время проведу в Европе и на Ближнем Востоке. Все причитающиеся мне выплаты будут поступать прямо на счет. Я, конечно, не хотел брать на себя какие-то новые обязательства в связи с этими переменами, но был благодарен за время, которое выиграю. Когда мы с Хевером встретимся в следующий раз, я стану майором Максимом Артуровичем Пятницким, донским казаком, — и смогу сражаться с ним на равных. В моей победоносной руке будут документы, доказывающие мою невиновность и справедливость моих слов. Хевер нахмурится, прикусит губу и съежится, побежденный, а я выйду из его офиса, открыв дверь навстречу солнечному свету, где будут ждать моя Эсме и моя миссис Корнелиус, готовые обнять меня, их героя и спасителя. Меня полностью оправдают! Реабилитируют!
Теперь я мог так легко превращать свои фантазии в реальность, что был совершенно уверен в окончательном исходе ситуации. Оказавшись за пределами страны, я свяжусь со множеством друзей и попрошу их представить подробные сведения о моей личности. Я найду Колю Петрова. Мы сможем поручиться друг за друга. У меня были мои дипломы, мои грузинские пистолеты, мои проекты. У меня были средства и семья в Англии. Англия управляла Египтом. Возможно, я смогу наконец посетить страну, которой восхищался более всех прочих (исключая мою родину). Я начал обнаруживать в своем положении множество преимуществ. Судьба не собиралась наносить мне предательский удар. Она решила пробудить меня от бессмысленной эйфории так, чтобы я смог вернуться к исполнению великой миссии. Я вознес благодарности тем богам, имена которых тогда употреблял вместо имени Самого Бога. Я теперь все понимаю гораздо лучше, но нельзя изменить ошибки и безумства, совершенные в молодости. Ir tut mir vey! Ma yelzim an te’mal da Uskut! Uskut! Ighsilu ayadikum…[166] Однако все можно вынести.
Это было не трусливое бегство прочь от моей Земли Обетованной, der Heim[167], но экспедиция на новую территорию, экспедиция, цель которой состояла в том, чтобы расширить и упрочить мою мудрость. Когда мы возвратимся с триумфом и великой славой, мы обретем всемирную известность. Нас будут превозносить как создателей первого египетского фильма, действительно снятого в Египте. Масштабность такого предприятия, учитывая количество оборудования и людей, которых требовалось перевезти, была несомненна. Но у Голдфиша оказалось готовое решение проблемы. У него имелся собственный пароход. Этот корабль был частью безнадежного долга, как я понял, взысканного Голдфишем на раннем этапе независимой деятельности. Корабль играл роль залога за большое количество фильмов, увезенных в Южную Америку неким уже свергнутым президентом, который собирался разбогатеть, став основным прокатчиком лент Голдфиша в Латинской Америке. Голдфиш владел кораблем в течение некоторого времени, и я слышал, что его недавно появившуюся супругу (не еврейку) сильно смущало множество скандалов, связанных с этим транспортным средством. Даже я знал о «Надежде Демпси»[168] и легендарных «ромовых круизах». Увековеченный в стихах и рассказах корабль всегда на пару корпусов опережал таможенников, перевозя груз контрабандного виски, бакарди и джина из Панамы, с Кубы и Бермуд. Я слышал, как знаменитые кинозвезды извинялись за пустоту в барах и винных погребах, потому что «„Надежда Демпси“ на денек запоздал». По общему мнению, Голдфиша не раз навещали федеральные агенты, и его жена, зная, как важен для финансового процветания образ законопослушного протестанта-англосакса, помогла ему наконец постичь истинный смысл их бизнеса — самой прибыльной в мире отрасли. Пока старая гвардия ссорилась из-за репараций и расположения боевых кораблей, новые иммигранты, обученные тонким приемам Востока, завладели подлинными рычагами власти. Я никак не мог отказать им в хитрости и прозорливости. Они знали, как и Голдфиш, когда следует выйти из дела. Мое мнение подтвердил шкипер судна, капитан Квелч, который командовал броненосцами в Первой мировой войне, принимал участие в Ютландской битве[169], происходил из очень известной английской семьи и все еще сохранял привычки джентльмена.
Я впервые встретился с ним у Вольфа Симэна; печальный швед пригласил Квелча, чтобы обсудить профессиональные вопросы. Симэн желал убедиться в том, что наш капитан хорошо знает Восток. И, как он говорил, очень важно, чтобы у нас был капитан, сочувствующий особым художественным потребностям. Опоздав из-за Эсме, которая расхворалась и не смогла поехать, но не пожелала об этом сообщить до самой последней минуты, я прибыл как раз вовремя, чтобы услышать, как бывалый моряк с некоторой ностальгией вспоминает о Танжере и Порт-Саиде. Он водил корабли в Средиземноморье и Персидском заливе, прежде чем попытать счастья в Рио-де-Жанейро, где у него были кузены. В Рио он оказался в команде «Надежды Демпси», якобы принадлежавшей компании «Панамиан», но фактически перешедшей в собственность президента Берторелли, краткое правление которого (вроде бы в Парагвае) принесло ему достаточно средств, чтобы удалиться на юг Франции и купить там виллу рядом с виллами многих его друзей и сторонников. «Он совершил ошибку, связавшись с кинобизнесом, — говорил Квелч. — Это не самый типичный вариант поведения южноамериканского диктатора, но он был настолько очарован экраном, он считал кино, мне кажется, чем-то вроде нового ultium ratio regum[170]. Но мы оказались для него единственной статьей убытка. Некомпетентность, знаете ли». Он легкомысленно пожал плечами.
Квелч был высоким англосаксом, очень худым, с выступающей нижней челюстью и тяжелыми бровями, которые подчеркивали его происхождение; длинный нос моряка испещряли синие жилки, а щеки покрылись вечным румянцем от ветров и вод Семи Морей. Он одевался весьма небрежно, при этом демонстрируя идеальный вкус, и говорил на том ленивом, почти вялом английском, который я считал совершенным. Я вновь услышал чистую литературную речь из «Пирсонса», «Лондона» и «Стрэнда»[171]! Как же мне это нравилось! Даже латинские слова в его устах звучали экзотично и внушительно. Когда он предложил мне попробовать кларет из бутылки, которую принес с собой, — вино, конечно, оказалось первоклассным, — я заметил, что не пил такого хорошего вина с самого отъезда из Парижа. Я начал вспоминать, каким должен быть образованный, космополитичный европеец; я словно ожил, испытав возрождение забытых чувств.
— Париж? — отмахнулся Квелч. — Разве он теперь не совершенно vieux jeu[172]? Со всеми этими американцами!
Мы сидели при свечах в полутьме, которую Симэн очень ценил, считая ключом к успеху своих картин; только при слабом освещении некоторые сцены соответствовали стандартам благопристойности. Миссис Корнелиус слушала радио, наушники лишь подчеркивали изысканную прическу: она уложила волосы в восточном стиле. Свободное ее шелковое платье идеально сочеталось с обстановкой. Мы курили сигары и наслаждались коньяком из другой бутылки, которую тоже принес Квелч. Я сказал доброму старому морскому волку, что узнаю истинный благородный вкус английского джентльмена, и он скромно улыбнулся.