Иерусалим правит - Муркок Майкл Джон 16 стр.


Держа стакан бренди в одной руке и томик стихов в другой, он ровным шагом выходил на мостик и там отдавал приказания. Только второй помощник, болезненный мужчина с одутловатым лицом, Сэмюэл Болсовер, казалось, относился к капитану критически. Но Болсовер был типичным британским мелким буржуа; такие люди так часто и мучительно размышляют о долге и добродетели и проводят так много времени, сидя в сортире и тужась изо всей мочи, что забывают о неизбежной реальности жизни. Любое внешнее впечатление представлялось Болсоверу значимым духовным опытом. Кроме того, как я указал ему однажды утром, когда мы вдвоем сидели за завтраком, если он придавал такое значение принципам, вычитанным из «Бойс оун пейпер»[217], ему следовало бы остаться в Торговом флоте. Это замечание звучало, возможно, немного несправедливо, так как я знал: Болсовер был морфинистом, которого разыскивали за убийство шлюхи в Маракайбо. (Тем более, думал я, ему стоило бы держать эту лицемерную мораль при себе.) Обстоятельный ответ Болсовера сводился к тому, что мое мнение ничего для него не стоило, поскольку я был иностранцем.

Когда капитан Квелч выделял «время для себя», я просил Микса настроить проектор и показать мои авантюры в самолете и в седле — истории о похождениях отважного сына степей. Я заметил Эсме, что она должна присоединиться ко мне и посмотреть «Закон ковбоя», мою лучшую картину. Эсме могла бы гордиться мной. Вместо этого она начала волноваться.

Между приступами болезни и сном после приема лауданума Эсме редко разговаривала со мной, и я никак не мог узнать, что тревожит ее сильнее всего. Мою возлюбленную приводило в отчаяние почти все. Глаза ее окружала паутинка, образованная потеками туши, и Эсме рыдала о своей несчастной судьбе, убежденная, что никогда не вернется в Голливуд, никогда не станет кинозвездой и умрет в каком-то безымянном море. Ее маленькие кулачки колотили по стенам каюты — так же вела себя Лиллиан Гиш в «Сломанных побегах». Я заверил Эсме, что у Атлантического океана есть название и что корабль абсолютно надежен.

Мы вернемся домой с триумфом. Критики прославят ее роль в «Невесте Тутанхамона» (именно такое название в конце концов предложил Голдфиш — мы получили от него телеграмму, когда корабль находился в Мексиканском заливе).

— Прославят что? — спросила она, подняв изящное личико, бледное и опухшее, над подушкой. — Мои успехи в качестве горничной леди? Я могла бы получить такую работу, Максим, не уезжая из чертовой Перы.

— Все будет хорошо. Когда мы приедем в Египет, у тебя появится шанс. Я уже сейчас изменяю сценарий, чтобы дать тебе большую роль. Ты сыграешь Клеопатру.

После этого она немного оживилась.

— Царицу Египта?

— Возможно, — ответил я, — в конце концов.

На самом деле речь шла о роли греческой рабыни, которая становится соперницей Тий. Сюжет вращался вокруг этого треугольника. Идея принадлежала не мне, а человеку по фамилии Тальберг[218]. Друг Симэна и миссис Корнелиус, он набрался кое-какого опыта по сценарной части. Тальберг был истинным немцем, позже он снял «Унесенных ветром» вместе с моим наставником Мензисом. Я думаю, миссис К. познакомила с ним одна из ее подруг-актрис. Я не был уверен, что Эсме сможет оценить иронию судьбы своей героини (хотя действительно появлялась возможность для сиквела). Я успокоил любимую, показав ей несколько тщательно продуманных эскизов: она стояла на вершине одной из небольших пирамид, на фоне огромного восходящего солнца, в окружении пальм. На рисунке она была облачена в золото, нефрит и ляпис-лазурь, в одной руке она держала розу жизни, а в другой — розу смерти.

— Ты будешь видением!

Но она не успокоилась:

— Мне скучно быть видением, Максим. Я хочу стать актрисой. Покажи мне мой текст.

На этом этапе я больше ничем не мог ее утешить.

Гораздо позже в ту же ночь, когда море относительно успокоилось, я столкнулся в салоне с Джейкобом Миксом. Он курил одну из своих гаитянских сигар, удобно устроившись в единственном приличном кресле. Ноги он вытянул, благородное лицо его, выражавшее блаженное довольство, могло бы украсить бенинские рельефы[219]. В общем, я почувствовал, что явился не ко времени и испортил исторический момент. Вся безмятежная, прекрасная варварская гордость Африки запечатлелась в очертаниях его тела, и я снова задумался о глупости и неразборчивости работорговцев, которые похищали представителей самых разных племен. Благороднейшие существа, достойные воины ашанти, зулусы или масаи, ценились ничуть не дороже выродившихся дикарей. Даже голландцы видят разницу между королем Чакой и каким-то невежественным слугой из племени банту[220]. Зулусы и масаи могут подтвердить это. Африка, в конце концов, большой континент. Цивилизация зародилась там, и кое-кто верит, что именно там ее ждет конец. Но это было древнее африканское благородство, благородство, которое существовало с незапамятных времен, задолго до того, как арабы или белые обнаружили богатство, самими неграми презираемое. И не следует винить ни белых, ни черных. Это силы истории увлекли Ливингстона и Родса[221] в сердце Черного континента; они были одержимы, они охотились за знаниями. И не их вина, что они еще нашли золото, алмазы, древесину и миллионы акров земли, где можно выращивать полезные растения. Темнокожие люди не хотели все это использовать. А белым нужно было прокормить свое племя. Достаточно просто взглянуть, что негры делают с собственными богатствами, когда получают их в полное распоряжение, — в Бурунди, например, или в большей части прежнего Конго, не говоря уже о непристойностях, творящихся в Уганде[222], - и мы увидим, как мало они ценят дары природы, которые белым кажутся дорогими и редкостными. Банту или жители Биафры[223] не умеют смиряться и сдерживаться, как мы. Они просто проводят время в племенных ссорах и наблюдают, как женщины выполняют всю работу, необходимую для выживания. Мужской шовинизм — проклятие третьего мира, так же как и наших старых городских кварталов. Смешение негритянской и арабской крови породило целую философию и религию, основанную исключительно на таком отношении к жизни. Ее называют исламом. По-моему, речь идет о ложном благородстве ленивого араба-полукровки, об оправдании образа действий, суть которого сформулировал один ямайский моряк в питейном заведении в Сохо — как-то вечером в 1953 году, когда я танцевал с миссис Корнелиус.

— Ты слишком много работаешь, парень. — Сам он почти не шевелился и только иногда щелкал пальцами. — Видишь? Пусть женщина потрудится вместо тебя.

Джейкобу Миксу повезло — он отличался необычайным умом и вдобавок усвоил христианские ценности. Он не был ни особенно ленивым, ни безнравственным. Он лежал в своем кресле — довольный человек, расслабляющийся после трудного дня. Он предложил миссис Корнелиус помочь с ее репликами и исполнял роли Тутанхамона и верховного жреца. Немногие актрисы отличались такой добросовестностью, как моя подруга. Почти все просто разучивали роль по мере съемок. Никакого суфлера в немом кино услышать было нельзя. Кроме того, гораздо больше зависело от пантомимы. Но миссис Корнелиус прошла суровую школу, и мистер Микс это понял. Он тоже испытал и подлинные трудности, и истинное отчаяние. Симэн тем временем стал несколько мрачен по причинам, которые меня ни капли не интересовали; он сидел у себя в каюте и не предлагал никакого утешения своей «протеже» даже тогда, когда чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы посетить ее. Поскольку я проводил большую часть времени, ухаживая за Эсме, то вышло очень удачно, что миссис Корнелиус помогал мистер Микс. Какой чудесный друг! Естественно, я не требовал никаких особых услуг от мистера Микса в качестве «камердинера». Мне нужен был только киномеханик, когда море успокаивалось и мы могли смотреть следующие серии «Ковбоя в маске». В других делах я в его помощи не нуждался.

Я обрадовался, столкнувшись с ним в салоне. За исключением капитана Квелча, мистер Микс оставался единственным человеком на борту, с которым у нас сохранялось подлинное взаимопонимание.

Дав ему еще пару минут сладостного уединения, я наконец открыл дверь. Я излучал веселье.

— Ну что, мистер Микс? Каково? Собираешься прикупить собственную плантацию?

Он, кажется, сначала нахмурился, а затем, поняв, что пришел я, усмехнулся. Он знал, что я не хотел его обидеть.

— Ты угадал, Макс. — Он чуть заметно переменил позу и достал из кармана еще одну сигару. — Не хочешь присоединиться ко мне?

Я взял у него «гавану» и опустился в ближайшее плетеное кресло.

— Думаешь, шторм закончился? — спросил он.

Я, конечно, не был моряком, но признал, что погода, кажется, установилась.

— Не стоит торопиться. Если повезет, мы завтра сможем посмотреть окончание «Сражающегося ковбоя».

— Капитан еще не говорил тебе, где он собирается бросить якорь? У Тенерифе? — Мистер Микс, казалось, почти задремал.

— Вероятно, в Касабланке.

Мистер Микс улыбнулся. Потерев пальцами углы рта, он смахнул табак с массивных губ.

— Неплохо будет посетить этот континент.

Я от души согласился с ним. Я сказал, что Эсме становится все более подавленной.

— По правде говоря, мистер Микс, у нее нет таланта по части фильмов. Возможно, она добилась бы результатов, если бы хоть немного набралась опыта на сцене.

— Вероятно, ей пока больше не нужно опыта, — предположил мистер Микс. — Она — только дитя, Макс.

Я знал это лучше всех прочих и чувствовал, что должен защищать Эсме. Я по крайней мере однажды потерпел неудачу и не справился со своими обязанностями, но решил, что больше ничего подобного не допущу. Но разве, спросил я мистера Микса, помогать ей в том деле, к которому она не имеет ни малейшего призвания, — тоже мой долг? Все, что мог ответить массивный негр, — мне следовало делать то, что я считал наилучшим.

— Полагаю, ты подсадил ее на это модное дерьмо, Макс, и наобещал ей много всякой ерунды, и теперь тебе нужно справиться с последствиями как можно скорее.

Я не хотел, чтобы она увлеклась Голливудом. Я хотел, чтобы у меня была всего лишь верная подруга. Спутница. Жена. И я хотел этого до сих пор.

— Тогда тебе нужно поискать кого-то из ровесниц. — Мистер Микс говорил очень мягко, так, чтобы я понял: он меня не критикует. Но, когда он взмахнул сигарой, все стало ясно.

Он больше ничего не мог добавить к сказанному. Потом мистер Микс поднялся и подошел к иллюминатору. Море было черным и бурным.

— А на каком языке говорят в Касабланке, Макс? На французском, на испанском?

— Я полагаю, что в основном на французском и арабском. Но, думаю, многие пользуются и английским, испанским и немецким. Не волнуйся, мистер Микс. С моей помощью мы справимся. У меня что-то вроде дара к языкам.

— Я немного выучил испанский за то время, пока был в Мексике, — сказал негр. — Я думаю, они поймут меня.

Я напомнил ему, что мы пробудем в Касабланке всего несколько дней; здесь мы заправимся топливом и закупим припасы, а потом двинемся дальше, в Александрию. Я не считал, что Касабланка сильно отличается от всех прочих международных портов, но, очевидно, мистер Микс полагал иначе.

— Это же Африка, — благоговейно произнес он.

Что-то в его движениях навело меня на мысль, что мистер Микс думал о женщинах. Он надеялся, возможно, найти жену в племени нубийцев или отыскать публичный дом, где цвет его кожи не вызовет никаких вопросов. Я сочувствовал ему и уже хотел об этом расспросить поподробнее, но тут капитан Квелч, возвращавшийся после вахты на мостике, прошел мимо, а потом вернулся через дверь, ведущую к шлюпочной палубе.

— Думал, я один еще не сплю, — сказал капитан.

Он подошел к небольшому бару. Квелч всегда носил с собой ключ от шкафчика со спиртным и теперь достал его из кармана.

— Gaudeamus igitur![224] Не хотят ли два джентльмена присоединиться ко мне и выпить по стаканчику на ночь?

Мистер Микс дипломатично отказался и оставил нас наедине, объявив, что должен немного вздремнуть.

— Мы набрали скорость. — Кивнув негру, капитан Квелч устроился в освободившемся кресле, чтобы отдохнуть. — К утру мы, возможно, даже увидим Канарские острова. Conjunctis vivibus[225] наше испытание закончено! Это разогнало вашу тоску, мистер Питерс?

Я удивился. Я не верил, что он может так легко читать мои мысли.

Он поднял стакан и выпалил несколько строк из «Иерусалима»[226] — капитан всегда их напевал, будучи в хорошем настроении. Он отсалютовал мне.

— De profundis, accentibus laetis, cantate![227] Вот мой девиз, Макс, дружище. Это — гимн моряка!

— Вы рады, что снова оказались близко к дому, а, капитан? Рады снова посетить свои старые убежища? — Я старался отвечать ему в тон.

— О, полагаю, что так, Макс. Но вы знаете, как говорят: «Plus ne suis се que j’ai été, et ne le saurois jamais être»[228].

После того как капитан удалился к себе в каюту, я долго стоял и размышлял о прискорбной справедливости этого последнего замечания.

Глава восьмая

— О, цветы дикой розы на зеленом лугу[229], - неразборчиво напевал капитан Квелч, когда следил за ласкарами, которые носились взад-вперед по скользким камням.

Он собирался остановиться в стороне от порта и послать людей на берег на лихтере[230], но французские власти приказали нам причалить. Ворча, наш капитан бросил якорь в дальнем конце длинного каменного мола. Он тянулся от старой гавани, изогнутый, как хоккейная клюшка, и поросший желтой травой. Новая гавань осталась по правому борту; она еще только строилась. За нашими маневрами наблюдали французские инженеры и арабы-чернорабочие. Касабланка припала к земле, потрепанная, ничем не примечательная медина[231], окруженная полуразрушенными кирпичными стенами и поселками, обычными спутниками всех городов, возникших в результате экономического подъема, — от Клондайка до Сибири. Я увидел несколько невзрачных мечетей, лачуги с навесами, традиционные арабские плиточные дома, возведенные рядом с тщательно спланированными готическими особняками, деревянные детали которых деформировались так быстро, что сооружения приобрели странный, почти органический вид. Мне они напомнили мои самые причудливые декорации, а фон Штернберг что-то подобное потом имитировал в «Распутной императрице»[232]. Арабский двухэтажный дом с плоской крышей стоял напротив фантастического здания, украшенного лепниной, от которой уже отслаивалась краска — ничего иного и нельзя было ожидать при всем известном ветреном климате Касабланки. Тут и там стояли внушительных размеров ангары и официальные здания, выстроенные в обычном неприметном французском стиле XIX столетия — этот стиль в Париже кажется удивительно гармоничным, а во всех остальных местах — неприглядным и буржуазным. Кое-где встречались попытки подражать «мавританскому» стилю, но эти миниатюрные дворцы окутывала аура безумия, более свойственная каким-то южноамериканским задворкам. И еще попадались коммерческие сооружения, словно перенесенные сюда с натурной площадки на Гауэр-Галч.

Действительно, некоторые из них были настолько ненадежны, что любого плотника, построившего такие для «Метро-Голдвин-Майер», уволили бы за небрежность. И на эти жалкие псевдоевропейские и псевдоберберские постройки падали капли серого дождя, который отличался удивительным постоянством, возможным только рядом с Атлантикой: массивные влажные облака, иногда чуть темнее или чуть легче прежних, следовали друг за другом просто безжалостно, и сразу верилось, что такой дождь шел всегда и будет идти вечно.

Назад Дальше