Необычные рассуждения Квелча явно утомили Эсме и миссис Корнелиус. Мы пока не видели ничего, что могло бы подтвердить его мнение, но, несомненно, чтобы понять профессора, следовало прожить в Египте многие годы. Квелч, как он сам сказал, был писателем. Он писал о Египте и публиковался в Англии. Я спросил, как назывались его книги. Профессор поскромничал. Он ответил, что использовал псевдоним. Его также печатали в нескольких каирских издательствах. Квелч полагал, что немало сделал для решения эстетических вопросов. Миссис Корнелиус, которая восприняла сдержанность профессора как вызов, настаивала на том, чтобы тот раскрыл псевдоним. В конце концов он густо покраснел, скривился и признался, что его самый известный литературный псевдоним — «Рене Франс». Он предполагал, что под таким именем мог делать некоторые заявления, каких не мог бы сделать Квелч. Мы одобрили его выбор и сказали, что непременно отыщем его книги, как только прибудем в Каир. Профессор ответил, что с радостью поможет нам получить эти сочинения. Он заверил всех в том, что сумеет приобрести любое заказанное издание с немалой торговой скидкой. Эсме по-французски заметила, что профессор — явно не романтик. Он только пожал плечами в ответ.
— Уверяю вас, мадемуазель, что вы сочтете красоту Египта brille par son absence[363]. Она — это в первую очередь изобретение нашумевших живописцев прошлого столетия, которые эксплуатировали наше европейское пристрастие ко всему экзотическому.
Это мнение показалось неприемлемым почти всем женщинам и большинству мужчин. Мы приехали в Египет, чтобы снять экзотику и сделать из нее искусство. Мы не хотели слушать циничных рассуждений профессора Квелча о стране, которую он, по общему признанию, знал очень хорошо. Я прилагал все усилия, чтобы сменить тему. Уже в те годы я понимал сложность человеческой натуры, понимал, сколько противоречивых свойств и мнений может сочетаться в одной личности. Поэтому поспешные суждения о людях обычно несправедливы. Мне очень не нравится, когда теперешние юнцы с такой готовностью осуждают или хвалят людей, которых ни разу не встречали, как будто это их соседи или члены семьи. Я не таков. Я научился ждать.
Я сужу человека не по его мнениям и не по тому, как он преподносит себя, — я сужу по его действиям. И, в конце концов, единственная истина — в тех поступках, которые люди совершают, ясно понимая последствия. Я сужу по тому, как они могут осознавать и контролировать свои поступки, я смотрю, насколько они осторожны и как стараются не причинять вреда другим. Если все, чему они научились в жизни, — это оправдывать свои действия, то неважно, насколько убедительны оправдания; я очень быстро устаю от общества подобных людей. Мир теперь стал достаточно скучным и унылым и без бредней старых мошенников, выдумывающих причины, по которым они должны были украсть цыплят у каких-то других старых мошенников. Circulus in probando, как сказал бы один из Квелчей. Iz doz mikh? Ikh farshtey. Ikh red nit keyn ‘philosophiespielen’[364].
— Какие ровные улицы в Александрии. — Я кивнул в сторону пригорода.
— Такие же искусственные, как и весь Египет, — продолжал настаивать Квелч. Он презрительно взмахнул рукой, увидев яркие открытки с рисунками Дэвида Робертса[365], которые Эсме купила в отеле, а теперь показывала в качестве опровержения слов профессора. — Как раз то, о чем я говорил. Эти краски никогда не были настолько яркими, эти руины никогда так хорошо не реставрировали. Робертс провел здесь год. Еще до приезда он обнаружил, что можно построить карьеру, выбрав хорошую, оригинальную тему. И он прожил остаток жизни за счет эскизов, которые сделал в юности. Даже в то время его наброски казались гротескными и фантастическими. Если вы хотите получить именно такой Египет, милая мамзель, то, без сомнения, розовые очки вам помогут. Но не разочаровывайтесь, если великолепие фантазии Робертса не вполне соответствует нищете действительности.
— Но это только Каир, — возразил я. — Дальше, вверх по реке, все, возможно, не так испорчено?
— Не так испорчено? Старая проститутка ведь не станет не такой испорченной от того, что обслужит чуть меньше солдат? Египет, герр Питерс, испортили толпы завоевателей; дикие бедуины, греки, римляне и евреи, христиане, язычники-арабы, мусульмане, турки, итальянцы, французы. А теперь англичане, с их ностальгией по всему увядшему и бесполезному, делают старой карге романтические предложения! На протяжении всей истории человечества каждый проходивший здесь пехотинец мочился на какой-нибудь гордый египетский памятник, каждый вырезал на нем свои инициалы. Построенные иностранцами дамбы отравили Нил и заразили феллахов, которые больше не могут работать и только курят гашиш, чтобы позабыть о своих бедах. Как и в Китае, британцам удалось за несколько десятилетий уничтожить последний значительный ресурс Египта: выносливых и довольных рабочих. Теперь Египет может выжить только потому, что через него проходит самая короткая дорога в Индию для хранителя мира нашей империи, доброго старого Томми Аткинса[366].
Миссис Корнелиус захихикала.
— Вы потшти всегда говорите как треклятый большевик, профессор!
— Мои взгляды и впрямь несколько радикальны, — согласился он. — Но я предпочитаю именовать их абсолютно независимыми. Я не приветствую подражание, мадам.
— О, да с вами все хорошо! — воскликнула она и протянула свой стакан Иосифу, чтобы тот смешал еще коктейль. — Должна сказать, тшто дьявольски рада слезть с этой лодки. Знаете какие-нибудь песни, проф? Кроме «Красного знамени»[367]?
Обычно этот прием мог растопить любой лед — мы бы сменили тему и смягчились; но профессор Квелч устоял против искушений моей старой подруги. Он отодвинулся назад и скривил большие тонкие губы так, что в профиль теперь напоминал одну из тех чужестранных птиц, которые обитали в тростниках у реки.
Миссис Корнелиус не стала развивать тему. По каким-то причинам ей нравился Квелч и она хотела видеть в нем только лучшие качества. Она наклонилась вперед и погладила его по колену.
— Это ж не знатшит, тшто вам надо повесить нос, проф. Стойте на своем и натшот империалистов, и вообще.
Он ответил слабой улыбкой, от которой кожа на его щеках сгладилась и обвисла.
— Я не нападаю на империализм, мадам. Просто описываю факты. Империю нельзя сохранить только добрыми словами и отеческим попечением, как полагают в «Бойс оун пейпер». Нужна сила. Иногда — террор. Обычно лишь намек на террор. В этом отношении империя напоминает многие браки.
И в его последнем замечании прозвучала такая сильная горечь, что миссис Корнелиус сразу заинтересовалась. Даже Эсме отвлеклась от своих игрушек. Но миссис Корнелиус хорошо понимала, что ей не стоит доискиваться разгадки сейчас. Я с удовольствием смотрел, как она очаровывала и успокаивала собеседника. Используя смесь лести, шуток и умолчаний, она вызвала на сухой коже профессора что-то вроде слабого румянца — впервые за многие годы на щеках его появилось некое напоминание о цветущей молодости. Через полчаса он пытался вспомнить слова «It Reely Woz a Wery Pretty Garden»[368]. Я восхищался невероятным дарованием своей подруги — она умела пробуждать в людях лучшие качества. Скоро Квелч начал с лиризмом вспоминать о детстве в Кенте, о зависти к братьям, которые не пускали его в свой мир, об одиночестве дома, о радостях школы. Его отправили в какое-то известное учреждение на побережье, неподалеку от родины, а оттуда Квелч поехал в Кембридж, где, по семейной традиции, предпочел классические языки.
— Я археолог по призванию, — сказал он нам с заметной гордостью, — но, к сожалению, не по образованию.
Богословие, сообщил профессор, никогда его не привлекало.
Миссис Корнелиус спросила Квелча, хорошо ли он знает Лондон, но заметила, что собеседник замялся, и тут же отступила. Какое-то мрачное воспоминание, тягостная тень прошлого… Моя подруга быстро вернула Квелча в мир солнечного света, спросив, что он думает о Китае и Индии, где он побывал вскоре после отъезда из Англии. Профессор отвечал с приметным облегчением, его замечания были краткими и остроумными. Квелч сказал, что наслаждался работой в банке в Макао. С португальцами получалось очень легко ладить. Ему повезло, и он снял квартиру вместе с хорошо воспитанным уроженцем Лиссабона, которому пришлось какое-то время заниматься семейным бизнесом, прежде чем вернуться в португальскую столицу и сесть за письменный стол.
— Мануэль теперь известный поэт. Но, подобно многим другим современникам, он вмешался в политику. Это опасная игра в нашем мире. Раньше политика была подходящим занятием для джентльменов, а теперь даже в Англии все захватили профессиональные политиканы. Это — смерть демократии, конец свободного представительства. А единственная альтернатива — правление толпы. Уже скоро Лондон станет похож на Александрию. И поделом…
Снова этот всплеск мучительной ярости, соединенной со спасительным цинизмом.
— Вы уверены, тшто не хотшете выпить, дорогой? — спросила миссис Корнелиус. — Может, лимонад?
Словно старый брошенный кот, постепенно вспоминающий о радостях домашнего очага, постоянного питания и прикосновения любящих рук к шерсти, он позволил уговорить себя. Даже я, наблюдая за этим представлением, чувствовал, что окунаюсь в ту же самую теплоту, растворяюсь в огромных волнах внимания и заботы, исходящих от миссис Корнелиус. Она стала земной богиней. Она стала Изидой[369].
— Я в начале жизни был кем-то вроде грекофила. — Держа стакан с лимонадом в тонких пальцах, Квелч, передвинув один сустав за другим, свернулся в кресле, как фантастическое насекомое. — Но Афины стали невозможными с началом войны.
— Тшистая правда. — Миссис Корнелиус убедила всех нас, что Афины ей знакомы с незапамятных времен.
Уверен, она однажды посещала город, когда путешествовала со своим персидским плейбоем.
— И вдобавок это ужасное дело, связанное с Лоуренсом. Скандал и все такое прочее. Да, все было надежно спрятано под сукно, но рты людям заткнуть не удалось. Я попытался заинтересовать издателя. Здесь есть несколько типографий, в которых выпускали мои небольшие брошюры, и я написал Сикеру[370] в Лондон, но, очевидно, теперь он интересуется только изящной словесностью. Полагаю, за нее неплохо платят. Восторженные сочинения последователей Гете и Фрейда. Вам наверняка известны такие вещи.
— Ужасно, — согласилась она.
Эсме смотрела на миссис Корнелиус каким-то новым взглядом, почти как теннисистка, следящая за подачей противницы. Меня не покидало разочарование: эти две замечательные женщины не могли стать подругами. Ведь дело не в том, что они соперничали, борясь за одного мужчину! У Эсме был я. У миссис Корнелиус был Вольф Симэн, который теперь то и дело бросал мрачные взгляды на покрытые солнечными зайчиками роскошные стены вагона. Наш поезд покидал Александрию, начиная путешествие мимо полей, болот и каналов полуострова, где дикие птицы взлетали, заслышав высокомерный рев локомотива, а старики отрывались от древних деревянных плугов, демонстрируя нам тощие руки и беззубые рты. Я сочувствовал беднягам, обреченным на такое существование, когда даже появление Каирского экспресса казалось интереснее, чем все прочие события. И однако же именно такие люди по всему миру обеспечивали успех нашего кино. Наконец-то неграмотная масса получила в свое распоряжение великое искусство! Неудивительно, что самая мощная киноиндустрия в мире сформировалась в Египте, Гонконге и Индии. И она стала средством управления людьми. Теперь крестьянину вовсе не требуется читать. Его даже титры отвлекают. Именно поэтому магнаты и их марионетки демонстрируют на экране насилие, ставшее естественным выразительным инструментом в кино. Хотя насилие ничуть не более «естественно» для кино, чем для романа. Мы создали эстетическую теорию на основе коммерческой выгоды и политического жульничества. Теперь новоявленные голливудские режиссеры могут по-ученому объяснить, почему мужа убили, жену изнасиловали, а злодея выследили и уничтожили во время автомобильной погони. Я спросил девчонку Корнелиус, считать ли противоположностью «свободы слова» «запертое слово», а может — «запирающее слово». Такое слово нужно, чтобы оправдывать и поддерживать мнения, которые больше не приносят пользы и не представляют моральной ценности. С помощью слов мы гораздо чаще запираем себя в тюрьму, чем освобождаем из нее. Vi heyst dos? Ikh red nit keyn ‘popsprecht’. Tsidiz doz der rikhtiker pshat?[371] Я смотрю эти телепрограммы. Каждую ночь мне приходится слушать англичан, объясняющих, почему они лучше всех остальных людей в мире. Турецкое телевидение, полагаю, теперь немногим отличается от английского.
Я попросил, чтобы Эсме показала мне открытки и маленькие сокровища, которые она купила за несколько пиастров у разных продавцов антиквариата, произведенного в фараоновом Бирмингеме и на фабриках Одиннадцатой династии в верхнем течении Рура. Теперь у Эсме был небольшой медный козерог, бюст какой-то безымянной царицы, черная кошка из лакированного камня. Она обращалась с ними с нежностью и восторгом настоящего египтолога, который наконец добрался до сокровищ Рамзеса II, и для нее эти вещицы представляли столь же высокую ценность. Простая радость Эсме и энтузиазм миссис Корнелиус приносили мне счастье, которого я не испытывал уже в течение какого-то времени. Я начал чувствовать, что Америка сковала меня, что я позабыл об удовольствиях и преимуществах Европы, а теперь и Ближнего Востока. Россия превратилась в камеру пыток и кладбище. Мясники Коминтерна дрались за право перенять эстафету у Ленина и проливали все больше крови. Но, по крайней мере, в Европе остались такие страны, как, например, Италия, — те, что возрождались, обретая новые идеалы и надежды, новые силы для продолжения работы, которую многие тогда считали нашим долгом и нашим призванием. Я не стану утверждать, что поддерживал все действия Муссолини, но он подавал пример остальной части Европы, надеясь, что другие решат последовать за ним. Жители прочих стран погружались в бездны модного отчаяния, читая книги самовлюбленных романистов и посещая спектакли самовлюбленных режиссеров, сочиняя музыку, которую никто не хотел слушать, стихи, которых никто не мог понять, рисуя картины, что отражали только отвратительный хаос, царивший в слабых душах. На мой взгляд, в Америке не было такой усталости. Но если в Америке не было одного, это не означало, что она автоматически получала нечто иное. Я увидел там энергию, оптимизм и политическую отвагу, я нашел там деньги и хороших друзей, но я позабыл, что значит жить на земле, где каждое дерево и каждый холм свидетельствовали о готовности людей изменить собственный характер и окружающий мир. Тогда Америку заслуженно называли Новым светом, и это была новая монета, которую отчеканила Надежда. Какой ценной могла бы стать такая валюта! Но, разумеется, ничего подобного не произошло. Монеты американского идеализма теперь не стоят ни гроша. С Америкой случилось то, чего я больше всего боялся. Вашингтон — уже не столица Соединенных Штатов. Нью-Йорк управляет всем континентом. Мишоб Адер[372] больше не должен бояться бессмертия. Теперь в его распоряжении самая могущественная страна на Земле. Там Христос побежден, но в других местах Христос просто спит. Порабощенные большевиками миллионы поклоняются ему и помнят о нем. Христос просто ждет момента своего возвращения. Говорят, что Второе пришествие запоздало на тысячу лет, но мы увидим его в 2000 году. Тогда мне исполнится сто лет или, пожалуй, я уже буду мертв. Как это возможно: одна сила на словах служит Богу и вместе с тем все больше подчиняется власти сатаны, в то время как другая сила утверждает, что отменила Бога, и все же не в состоянии уничтожить любовь людей к Христу и стремление к Нему? Которая из двух, спрашиваю я вас, остается могущественной Церковью, истинной Церковью? Может, такова самая первая и самая древняя церковь — византийская, ближайшая к Божественному источнику, к началу нашей истории? Пусть баптисты и пресвитериане объясняют, как их церковь превратилась в орудие Карфагена, в то время как греческая церковь осталась последней великой преградой на пути сект сатаны. В 1926‑м, конечно, я не вернулся в лоно церкви и сохранил широту взглядов — в этом вопросе, как и во многих других. Единственное, в чем я был твердо убежден, — в своем призвании; я стремился помочь человечеству избавиться от страданий, используя любые доступные мне средства, шла ли речь о чудесах механики или о моих артистических талантах. Миссис Корнелиус, разумеется, разгадала это мое призвание, так же как она разгадала Малкольма Квелча, увидев измученного человека, любовь которого к миру была связана, возможно, с любовью к некой женщине. К какой-то лондонской красавице, которая отвергла его или погубила? Женщины часто могут увидеть в мужчине то, что недоступно и непонятно другим мужчинам. Я очень рад, что существует женская интуиция. Да, женщины то усложняли мне жизнь, то облегчали, но неизменно украшали ее. Мне не всегда удается понять требования феминисток. Как и они, я люблю женщин. Я восхищаюсь женщинами. Я полагаю, что у женщин есть много достоинств, которых лишены мужчины, много качеств, которых у мужчин никогда не будет. Несчетное число раз женщины дарили мне утешение и вдохновение. Иногда, конечно, женщина может стать бременем или угрозой, может стать причиной небольшого напряжения — если требует слишком много внимания, больше, чем уделяет ей мужчина. И что, из-за этого меня можно назвать поработителем женщин? Чудовищем? Надеюсь, что нет. Я с детства приучен уважать и почитать женщин. И что, я из-за этого становлюсь хуже какого-нибудь похожего на статиста из «Мужа индианки»[373] журналиста-хиппи, прижимающего к себе «чиксу», которая сама похожа на настоящую индианку? И это, по-вашему, прогресс? Я видел такой прогресс в Каире.