Ярое Око - Воронов-Оренбургский Андрей Леонардович 3 стр.


Сорока стряхнул с мягких юношеских усов хлебные крошки, запил сухарь из кожаной фляжки родниковой водой и посмотрел еще раз в сторону лошадей. Те были сбиты в гурт, прядали ушами, их чуткие ноздри трепетали, как листья ивы. Сокольничий снова улыбнулся своим мыслям; в глазах табунка отражались рубиновые искры прогоревшего костра, их сочный малиновый блеск играл в черном гривье, как играют звездные блики на речной глади.

«Все же славное гнездилище выбрал кум, – мелькнуло в голове. – Толково, по склону лощины… в аккурат шоб укрыть и людей, и лошадей».

Не желая возвращаться к потухшему костру, он присел неподалеку от лошадей, положив возле своих поршней лук и колчан со стрелами. Мысли крутились вокруг татар… В памяти, как поплавки, прыгали и ныряли в омут воображения дядькины слова: «Вид ихний наводить ужас… Бород – нема, токмо у иных щепоть волос на губах и ланитах… Носы вмяты в скулы, и у кажного за спиной взлохмаченная коса, як у ведьмы».

«Да уж… наши умеют понагнать жути… Жабу силком спомають на болоте… соломинкой надують ее, дуру, через гузно и пужают друг дружку. Хотя… что же за зверь-то такой – татары?.. Не по себе, ей-Бо… Но коли наши бьют в хвост и в гриву укрытых в кольчуги да панцири поганых половцев и печенегов… могёть, и сей дикий народ опрокинем? Правильно бабка Настёна гутарит: “Не столь страшен черть, как его молва малюет”».

…Сокольничий хотел еще помороковать над сей «бедой», да не смог… Набросив поверх зипуна овчинный тулуп (который он захватил с собой из повозки), Савка сразу уснул, и немудрено… Потому как нет ничего уютней и слаще на свете, чем спать под открытым небом, укрывшись шкурой. «По первости она колет и щекотит тебя жестковатым ворсом. Но вот ты угрелся, щетинки прилипли к телу, и кажется, что это твоя собственная шерсть».

Глава 3

…Глазными впадинами чернели глинистые овраги степи, где, скрываясь от чахлой зари, еще таилось молчание угасающей ночи. Тут и там, как сгустки лилового студеного тумана, застыли холмы и ползучий кустарник – будто стерегли-выжидали, что шепнут им безымянные ямы и рытвины степи.

…Савка Сорока, притулившись плечом к лысастому бугру, спал «без задних ног». Но снились ему не кровожадные орды татар и не те тревоги и страхи, которые порою проведывают человека в ночи, присасываясь многоглазой тьмой к самому его лицу, а пронизанные солнечным светом картинки встреч – его и Ксении…

Виделся Савке оголенный овал ее розового, прозрачного, как воск, плеча, на котором играли в пятнашки изумрудные тени листвы… ее смеющийся взгляд, искрящийся счастливой слезой и улыбкой… Кожа у Ксении тонкая, белей молока, а волосы такие красивые, светлые, что даже и в пасмурный день кажется, что на них падает солнце.

…Вот они поднимаются по струганым прогретым ступенькам крыльца… В доме никого – все на покосе; она идет впереди, он следом… Ксения бойко шлепает вышитыми бисером чириками34, а он не может оторвать от любимой глаз: полуденное солнце просвечивает белую ночную рубашку, и он отчетливо видит стройные очертания ее полных ног, окатистых ягодиц, лирообразно переходящих в талию… Ему так и хочется поймать Ксению за руку, похлопать ее ниже пояса, «зажать» в сенях, иль прямо здесь, на резном крыльце, но… она ускользает, бросив на него озорной, словно хмельной взгляд… В памяти Савки остались только белая стежка пробора, разделявшая ее волосы на два золотистых крыла, да малиновое сердечко чувственных губ, сжимавших снежный венчик ромашки.

Он рванулся за нею… словил аж в горнице, у печи; хотел ей шепнуть что-то на рдевшее ушко, но ощутил на своих губах теплые, пахнущие молоком после утренней дойки пальцы…

– Лягай на полати, там прежде застелено… Я же ждала тебя… Двинься. Молчи, ветрогон… Ты меня любишь?

– Еще как!..

Он чувствует крутую девичью тугость груди, сверх края заполнившую его жадную ладонь. Кровь до одури стучит в висках, скачет жеребцом в жилах… Он ближе, теснее… Но она не дается, ловко и сильно управляет им, как наездница:

– Да погодь ты, шальной, успеешь, возьмешь свое… Кто у тебя отбирает? Постой. Дай насмотрюсь на тебя, Савушка… Какой ты к бесу «Сорока»? Дурый, кто обозвал тебя так, и слепец. Сокол ты у меня… васильковы очи.

Она отбросила с белого лба тяжелую, как латунь, прядь волос и, влажно мерцая камышовой зеленью глаз, без затей и утайки открылась:

– Боюсь за тебя, слышишь?.. Боюсь, потому что люблю… Ты дороже мне жизни! Боюсь, потому что неведомый лютый враг у наших границ! А я не хочу, не хочу-у лишиться тебя! – срываясь на плач, вымученно прошептала она. И вдруг, замолчав, содрогнулась от собственной решимости и отчаянья: – Ну, чего ждешь? Давай же, жги! Хочу тебя, родной… Хочу любить тебя со всей силой!

– Ксана… Ксаночка!.. – Он что-то бормотал ей, ласковое, бережно собранное в тайниках души; дрожал радостной, счастливой улыбкой, судорожно срывая с себя рубаху… Но когда Савка опрокинул Ксению на медвежью доху, она вдруг взмолилась:

– Ой, ой! Больно чуток… Погоди, гребенка-зараза!.. Сейчас, ай!

Она, закусив губку, выудила из волос костяной гребень, но он выскользнул из пальцев и скакнул под полати…

Савка, костеря в душе встрявшего черта, крутнулся на край, чтобы достать «безделку», – не видать. Свесился круче вниз головой – углядел: «Вот ты куда упрыгал, провора!» Он хотел уже было словить гребешок, как… пальцы его схватились льдом, а шея окоченела…

Он не мог оторвать потрясенного взгляда от жуткой руки, которая протянулась из-под полатей, взяла гребешок и так же бесшумно исчезла…

Огромная, смуглая, отливающая копченой желтизной, – она дышала чудовищной силой, и кожа на ней была под стать дубовой коре.

…Все померкло в Савке: ровно горел в нем светлый каганец35, да вот нахлобучили медный гасильник. Он будто лишился рассудка, как только осознал, что им грозит… Глянул через плечо, ан любушки Ксаночки – нет, словно ее кто унес на крыльях…

Безысходная злоба захлестнула Савку, заметалась в груди. И тут его словно пихнули… шибанули с размаху в лицо.

…Сорока очнулся – одурело открыл глаза и обмер. В предрассветной сукрови неба он увидел, как ниже по ручью, там, где безмятежно спали его друзья и знакомцы, к прогоревшим углям крался враг.

Их было не меньше дюжины… Сокольничий прекрасно видел, как бесшумно извивались змеями их тела по земле, как мелькали в траве подошвы иноземных сапог с загнутым вверх носком – гутулов.

…Он и глазом не успел моргнуть, как один из желтолицых оказался возле дядьки Василия, выхватил кривой нож, замахнулся над спящим…

Есть люди, кои в минуту опасности столбенеют; руки опустят и отдают, как овцы, свою жизнь на волю мясника… Да только Савка Сорока был не из тех. Сызмальства и вожжами, и лаской его вразумлял отец – княжий лучник: «Прежде дело задай рукам, а уж мозги – пущай вдогон перстам поспевают!»

Так и вышло! Не зря, видно, Савка накануне маял оселок – затачивал железные наконечники. «Ххо-к!», «ххо-к!» – это звенела сухожильная тетива его лука, посылая в полет две стрелы.

«Ххо-к!» – третья подружка смерти с веселой злостью сорвалась с тетивы.

Нет, неспроста на господском дворе Савка слыл важным стрелком. Недаром он с трехсот локтей без промаху «лупил» в середку подвешенной на крюк подковы. Не дрогнула его рука и на сей раз, не подвел соколиный глаз.

Первая остроклювая вестница с хлюстом прошила горло лазутчика, угодив точно в трахею… Монгол выронил нож и, задыхаясь, харкая и клокоча хлынувшей из ноздрей и глотки кровью, рухнул снопом поперек дядьки Василия.

Ошеломленные внезапной гибелью своего собрата-ордынца, татары на мгновение оторопели.

И тут вторая стрела, высвистав песню смерти, с глухим стуком пробила кожаный доспех еще одного, застряв по самое оперение между лопаток. Желтолицый всплеснул руками и уткнулся в серую золу кострища.

Но вот третья – изменница-стерва – лишь калено и звонко вжикнула по стали монгольского остропырого шлема и отскочила прочь.

Ан главное – «Слава Христу!» – было выиграно время!

…Когда Савка сломя голову с мечом подбежал на выручку – русская сталь уже яро звенела и грызлась с монгольской.

Наши не дрогнули – пластались будь здоров, но и татары, будто заговоренные колдовской молитвой, рубились отчаянно, крепко держа подо лбом кочевую заповедь: «Кто не защищается – погибает. Горе бросившим оружие!»

Однако и густая кровь русичей испокон веков ведала: «Победа воина – на острие его меча».

– Береги-ись!

Сорока едва успел пригнуться, и это спасло ему жизнь. Наскочивший на него огромный монгол вспорол воздух лезвием изогнутой сабли ровнехонько в том месте, где только что была Савкина голова. И тут же снова разящий удар с жутким свистом опалил холодком щеку.

Распаренный безумием, кое рычало, скрежетало, лязгало вокруг, сокольничий выбросил вперед меч. Сталь вошла меж ребер врага, и Савка, не успевший выдернуть клинок, явственно ощутил на нем судорожный трепет оседавшей плоти.

Плоское, как сковородка, лицо монгола разорвал немой крик. На краткий миг их взгляды скрестились. На Сороку мертво таращились из узких бойниц залитые болью и ненавистью глаза. Смуглолицый подломился в коленях, в горле его застряло проклятье.

…Мимо пронеслась вспененная кобыла, тащившая зарубленного Хлопоню. Нога его запетлялась в перекрученном стремени, и лошадь несла ошалело в степь, мотая изнахраченное в кровь тело по щебню.

– Врешь, злодыга! Кр-р-руши пёсью щень!!

Боевой топор Василия, умытый кровью, с плеча описал дугу. Страшный удар с длинным протягом развалил череп кочевника, как сосновую чурку, надвое.

И тут… враг дрогнул – не выдержал натиска. Еще двое пали под ударами русских мечей. Остальные бросились к лошадям. Их оставалось трое.

Савка с Тимохой, сыном галицкого кузнеца, попытались нагнать отставшего в длинной кипчакской кольчуге монгола, но тот не давал им приблизиться, лихо выпуская стрелы одну за одной, покуда верхами не подоспели его ордынцы. Тогда он вскочил на круп коня и, цепко ухватившись за пояс своего соплеменника, издал победный клич Дикой Степи.

…Муть чугуном налила темя. В горле застрял тошнотворный ком, когда Савка вернулся к подводам. У костровища, поджав колени к груди, утробно хрипел ловчий Владимир (больше известный между своими как Разгуляй или Мочало). Под животом его курился жаром розовый с сизой прожилью глянец выпростанных кишок. Зола и песок густо забархатили этот пульсирующий корчью и мукой кровистый клубок.

– Отходит, спаси Господи… – Василий стянул с головы рысий треух, перекрестился. – Давай евось, робятня… на повозку, до кучи. Нехай там смертушку примет… Эй, Тимоха! – Зверобой растерянно огляделся окрест. – Сколь нас-то осталось вживе?

– Дак воть… трое и есть… Мы с Сорокой да ты, стал быть, кум…

– А Стенька Пест? Ужли… тоже?.. – Каменные скулы Василия задрожали.

– Не сумлевайся, – мрачно прозвучал ответ. – Тамось он… у ручья. Видал я… как евось примолвила гадюка-стрела татарская…

– Н-да-а… Подковал нас нонче степняк наперед. Воть тебе и «татаре», Савка… Бушь знать теперя, хто такие… зазнакомились. Благо хоть ты не оплошал, малый. Не твой бы дозор… всех бы под корень кончал тугарин. Ну-ть, давай… подымай его, паря… Шо плошки уставил? В Киев зараз скакать нады! Князей скорееча упредить: степь под татарами!

Савка без промедленья подхватил под мышки Владимира, но тот взвыл по-звериному, заклацал зубами:

– А-а-ха-а-а-а! Братцы, кончайте меня! Христом Богом молю! А-а-а-а…а! Мочи моей нема! Ну шо ж вы тянете, гады! До-бей…

Меч Василия оборвал страдания Разгуляя. Ловчий дернул лопатками и навеки затих. Однако ни ему, ни другим сложившим головы княжим добытчикам отправиться в последний путь к вратам града Киева было не суждено.

* * *

– Братцы! Татары!

Савка и кум Василий обернулись в ту сторону, куда указывал мечом Тимофей, и обмерли. Лица посерели от ужаса. На фоне алого неба, в полете стрелы от них, по гребню холма тянулась длинная молчаливая цепь всадников. Это были монголы – сомнений остаться не могло. Длинные копья, круглые щиты за спиной, натертые бараньим салом доспехи из кожи и шерстяные плащи, развевающиеся на ветру, словно крылья дерущихся беркутов.

Смертельная угроза читалась в их угрюмом молчании, дикая сила и неумолимая жестокость – в каждом движении.

«Язви их сук в дыхало!» Видавший виды Василий ощутил, как сердце засбоило, тоскою зажатое в кулак… Глянул на своих молодых соколиков и сдавленно прохрипел:

– Ну, робяты, дяржись!..

…Жуткое уханье, переходящее в вой: «Кху! Кху-кху-у-у-у!!», прорезало тишину, и в то же мгновение кочевники, как хищные птицы, сорвались с гребня холма и скрылись в лощине. Их было около сотни – обычный татарский разъезд, какими Субэдэй-багатур и Джэбэ-нойон наводнили половецкую степь.

…Неистовая дробь копыт, словно треск сотен шаманских бубнов, заглушая душераздирающие вопли, приближалась с каждым мгновением.

Единственный путь к отступлению проходил через курган – заставу Печенегская Голова. Туда-то они и помчались.

* * *

Монголы, подобно пене ревущей волны, внезапно возникли на взлобье ближайшего холма и так же стремительно хлынули вниз…

Тимоха отстал. Его лошадь раскопытилась. Как на грех, впопыхах да всуе, он оседлал Горчицу – серопегую кобылу Стеньки Песта, которая прежде, на охоте, набила себе хребет, и теперь подседельная ссадина крепко давала о себе знать. А это обещало только одно – Тимоху ждала верная гибель.

…И Савка, и дядька Василий пытались через плечо отстреливаться из луков, да куда там… Они видели, как отчаянно отбивался мечом Тимоха, желая подороже продать свою жизнь, как пестрая волна захлестнула его, завертела в водовороте корсачьих36 рыжих хвостов, конских грив, и вскоре над бурлящей лавиной взлетела и закачалась на длинном копье голова сына галицкого кузнеца.

…Беглецы резко, под острым углом повернули вправо, и татары рассыпались полумесяцем, желая взять «добычу» в оцеп. Дальше, к северу, шла холмистая местность; равнина была изрезана мелкодонными ложбинами, изъедена песчаными отвалами и ярками. Как только Сорока с Василием показывались на склонах – монголы тотчас посылали им вслед град чернопёрых стрел.

…Снова холм и снова лощина… За крупами запаленных коней вихрилась бурая пыль. «Вот! Вот догонят поганые!» – стыла мысль, и беглецы, сжимая тела в комок, липли к колючим гривам, касаясь оскаленными лицами жарких холок коней.

Внезапно сквозь завыванья монголов и свист стрел дядька Василий услыхал вскрик сокольничего. Вражья стрела, пройдя краем, пропорола ему плечо. Кровь жадно окрасила белый рукав поддевы в темный брусничный цвет.

– Савка-а! Не сметь! Дяржись, малы-ый! Маненько осталось! Дотянем до заставы! Там зараз наши!

Кум в отчаянии крутнулся в седле, пустил наудачу стрелу в густую, летящую следом цепь… Кажется, кто-то упал, но кони уже неслись под гору, и он ничего не узрел.

Лощина меж тем сузилась, как горло кувшина, – с обеих сторон теснины холмов, впереди невесть какая речушка, затянутая по берегам камышом и ряской… «Господи! Только б коники не увязли! Спаси, Царица Небесная!»

Савка, бледный лицом, обернулся. Градом по сердцу долбанул топот монгольских коней. Хребтом ощутив колющий холод смерти, он крепче сцепил зубы.

…Промедление – смерть! Беглецы всадили шпоры в окровавленные бочины коней. Студеный каскад речных брызг обжег лоснящиеся от пота лица. Стрелы, как злые осы, жужжали над головой.

…Рывок, еще один… Кони, утробно захрапев, на подламывающихся ногах выскочили на другой берег. «Еще верста – и они падут», – мелькнуло в голове Савки. Сердце скакнуло к горлу. Глотку словно свинцом залили. Легче было двигать конечностями, чем думать.

На их удачу, дно безымянной речушки оказалось илистым, клейким, как та смола… Тяжело вооруженные, в кольчугах и броне, татары увязли. Переправа заняла у них четверть часа. Усталые низкорослые кони кочевников, быстрые на равнинах, вымогались из последних сил, взбираясь на сыпучий, глинистый берег, оглашая дол надрывным ржанием. Однако это никак не повлияло на решимость монголов. Погоня продолжилась в одержимом неистовстве. «Кху-у! Кху-у-у-у!» – неслось по холмам зловещее, языческое, звучавшее для беглецов приговором.

Назад Дальше