Дикий американец - Хафизов Олег 6 стр.


– Вы бы, сударь, посторонились. Изволите видеть, у нас аврал.

Я отошёл к самому борту и ахнул: по морю качались, идя на дно, десятки бочек, другие летели через борт одна за другой.

– Что же это, Фёдор Иванович, мы разве решили умориться голодом? – обратился я к Толстому.

– Капуста пришла в негодность, ваша гениальность. И солонина аглицкая не хороша, не простоит и до середины похода, – отвечал граф. – Русской хоть бы что, а эта с душком.

Я припомнил разговоры о поедании крыс. Плакала наша морская ресторация!

Толстой снял мундир, вручил его мне на хранение и, оставшись в рубашке, стал метать через борт многопудовые бочки точно так, как метнул в ту страшную ночь злосчастного моряка. Меня поразила автоматическая сила сего юного Геркулеса, Служители, подающие бочки, теперь не ожидали очереди, но принуждены были перейти на бег.

Барон Беллингсгаузен, распоряжавшийся работами, обратился к Крузенштерну, делавшему какие-то заметки в свой журнал на орудии:

– Г-н капитан-лейтенант, не прикажете ли применить японцев? Люди выбиваются из сил, а им моцион.

– Себе дороже выйдет, – покачал головою Крузенштерн. – А впрочем, попробуйте.

Однако уже через минуту времени озадаченный барон вернулся на палубу. По всему было видно, что миссия его провалилась.

– А ну наддай! – прикрикнул он на матроса, поспешавшего шагом в интрюм. – Поздно будет, как начнется шторм!

Впервой за все путешествие прозвучало мне явно слово "шторм". Доселе слышал я лишь "ветер", да "крепкий ветер", да "волнение". Так из уст бывалого солдата не услышите вы слова "смерть" или "убийство".

Природа являла собой картину истинно циклопичекую. Вся небесная перспектива была исчерчена темнеющими полосами и осыпана как бы изогнутыми горящими перьями, коих нежные оттенки мне не передать ни словами, ни моей неумелою кистью. Здесь был и малиновый, и лазоревый, и фиолетовый, и рубиновый, и бронзовый, и тускло-золотой, и перловый, во всевозможных соседствах. Все сие грандиозное многоцветие находилось в медленном, величавом движении, завихрялось, размывалось и выстраивалось новыми рисунками. Темнота сгущалась на глазах и надвигалась на море, озаряемое беззвучными белыми сполохами, так что в полчаса совсем почти смерклось, и на горизонте осталась лишь узкая полоса румяного света, словно сверху надвинули плотную стору. Из конца в конец небосвода, медленно истаивая, полз бледный огненный шар, напоминавший луну, но странно подвижный. А сверху, расширяясь книзу и теряясь, спускались на чугунное море прямые темные столпы.

За бортом, над тонущими бочками, с раздирающим писком носились стаи бурных птичек, рода морских ласточек, совсем как перед грозою где-нибудь в Саратове.

– Что же это? – обратился я к Крузенштерну.

– Поживем – увидим, – возразил он с каким-то странным удовлетворением. – А не угодно ли вам зарисовать огненный шар?

Я спустился в каюту, полез в шкап, достал альбомы и карандаши, присел на узкую свою койку… Голова моя отяжелела, как с похмелья. Я не заметил, как погрузился в томительную дрему, нарушаемую лишь плеском бочек об воду.

В голове моей стали роиться какие-то диковины. И вот уж не бочки летят в море, но граф Толстой подымает матросов и поочередно мечет их за борт. Я спрашиваю, для чего он топит наших сопутников.

– А для того, – отвечает граф, – что солонина у нас нехороша и её не хватит на всех.

– Меня вы тоже бросите в море? – любопытствую я.

– Нет, тебя не брошу, – возражает граф. – Мы с тобою обнимемся и бросимся в пучину вместе. Кто выплывет, тому и оставаться на корабле. Это морской дуэль.

Я спасаюсь бегством, залезаю по вантам на мачту, но граф тянет мачту за канат и наклоняет как ветку, чтобы сорвать яблоко. Мачта кренится все ниже, корабль наш почти ложится набок, а граф не унимается. Наконец, достаю я ногами воды, но твердые волны не расступаются подо мною, я держу корабль за мачту, а граф сверху льет мне на темя ром из бутылки. Надобно вылить весь ром, тогда и корабль выпрямится.

Я просыпаюсь – и что? Я спал стоя! Каюта моя наклонилась так сильно, что ноги уперлись в нижнюю стену, подо мною, в окне, виднеется разверстое море, а на голову мою в самом деле струится влага. Я пытаюсь потихоньку сползти с койки, как каюта моя начинает крениться в обратную сторону, так что уж почти стою я на голове, перед глазами моими бурное небо, ящик комода открывается и в самое лицо летят одна за другою книги, словно пущенные меткою рукой. Сказано мне было привязывать книги и закрывать все шкапы на ключ!

Цепляясь за стены, насилу добираюсь до двери. Коль встречать мой смертный час, так уж по крайней мере на просторе, а не в тесном гробе каюты. И тут пол снова наклоняется на меня, и я, как в дурном сне, перебираю ногами на месте, пока не оказывается подо мною твердыня прибитого стула. На сем месте дожидаюсь я благоприятного уклона и сбегаю, как с горы, в услужливо распахнувшуюся дверь.

Первое, что вижу я перед собой, это адское бурление морских валов, бешено терзающих друг друга с прямо-таки одушевленной яростью. Почти отвесно в них падает наш корабль, кажется, ещё миг, и нос "Надежды" погрузится в пенную пучину, но мы, подобно поплавку, меняем наклон и бежим вверх по водяной горе, перед глазами же не волны, но тучи, озаряемые вспышками молний. Вот уж мы опрокидываемся в другую сторону, а все не тонем, но летим снова под гору, в самую пропасть, в самый ад. Того мало. С неба не каплями, не струями, а целыми ведрами обрушивается дождь, с боков же палубу вдруг окатывает какою-то шальною волною, а "Надежда" зачерпывает воду шкафутами.

Уцепившись за канат, я наблюдаю сие светопреставление, а матросы и офицеры, между тем, заняты работой: что-то тянут, что-то вяжут, что-то относят и заколачивают. Сам капитан Крузенштерн ходит, именно ходит по палубе с ловкостью балансёра, в одном промокшем до нитки мундирчике, здесь мелко ускоряет шаг вверх, там сбегает под уклон, и почти не придерживается.

Иные лица измучены, другие озабочены, но нет совсем испуганных. Вот промелькнула веселая, мокрая рожа Мартимьяна Мартимьянова с обвислыми усами.

– Что, барин, свежо?

А вот молоденький матрос с позеленелым лицом вдруг ставит на палубу коробку, трусцою бежит к борту, перегибается наружу, как вдруг коробка сама едет и настигает его с другого конца палубы.

– Посторонись, зашибу! – раздается крик над самым моим ухом. Это граф Толстой, босой и голый до пояса, выждав наклон палубы, едет, как с горы, на заду и по-обезьяньи виснет на канате в тот самый миг, когда его должно смыть.

Только успеваю я подумать, что у меня, верно, нет морской болезни, как под горлом возрастает отвратительная дурнота. В голове шумит сплошной звон, ноги слабеют.

– Отведи его благородие в мою каюту, – раздается сквозь звон чей-то неузнаваемый голос.

– Слушаю-с, – и чья-то твердая рука влечет меня по скользкому полу. Из-за дурноты я не в силах разобрать, кто сей добрый гений, но даю себе слово вознаградить его чаркой водки.

– Пальцы-то в рот, вот эдак, – говорит мне добрый гений голосом Мартимьянова, и силой пригибает голову.

– Беда с тобой! – и он запихивает в самое горло два свои огромные, нечистые, пропахшие табаком пальца. В другой раз я содрогнулся бы от ужаса при одной мысли, что в самый мой рот залезет грязной рукою грубый матрос. Теперь же самое отвращение приносит мне сугубую пользу.

Буря едва не опрокинула "Надежду", сломала балкон, повредила обшивку, но люди и корабль выдержали испытание. Ночью исчезла из вида "Нева", моряки вопили хором "ура!", били в барабаны, стреляли из пушек, пускали ракеты, – без толку. Утром на темном горизонте завиднелся парус. Вместо "Невы" Крузенштерн рассмотрел в трубу военный корабль пушек на пятьдесят под английским флагом и французским именем "La Virginie", идущий на сближение полным ходом.

– Que diable? Мы же неутральные, – вслух размышлял в своей каюте Крузенштерн, впервые за время волнения переодевшийся в сухое платье и прилегший с трубкой на диван.

– Мы побежали, он и погнался, как борзая, – предположил Ратманов, наливая командиру чай. Он донес чашку до середины комнаты, а затем попятился обратно до самого стола под действием качки.

– Англичанин зря бегать не станет, – возразил Крузенштерн. – Это может быть маскированный француз.

– Мы неутральные, – напомнил Ратманов.

– Французы любят хищничать под чужими флагами.

Получалось, что истинным или мнимым русским лучше не встречаться с истинными или мнимыми англичанами.

Ратманов наконец донес чашку до дивана, Крузенштерн принял её, приблизил к губам, и чай выплеснулся ему в лицо.

– Que diable! – в сердцах повторил Иван Федорович.

Черт, как положено, не замедлил явиться. Он принял обличье одетого в полную форму, затянутого, напудренного, надушенного, но заметно осунувшегося майора Фридерици. Дверь перед майором раскрылась сама собою с тоненьким вопросительным скрипом, моряки воззрились на этот парадный портрет в полный рост, словно увидели привидение.

– Его превосходительство господин действительный камергер, посол и кавалер Резанов имеют честь пригласить господина капитан-лейтенанта в кают-компанию для обсуждения кондиций дальнейшего мореплавания и передачи высочайших инструкций, – доложил майор с какою-то непонятной торопливостью. – Господин посол имеют честь…

При этих словах дверь капитанской каюты словно утомилась дослушивать и резко захлопнулась перед самым лицом майора. Ещё с полминуты моряки ждали, что дверь откроется снова и они наконец узнают, какую честь имеет господин камергер, но дверь утратила свою самостоятельность, и Фридерици больше не являлся. Из коридора раздались утробные звуки рвоты.

Крузенштерн пожал плечами, кликнул денщика, с сожалением расстался с "домашним" сюртуком и стал приводить себя в порядок: умываться, бриться, пудриться и облачаться в полную форму с кортиком, шарфом, галстухом, эксельбантом, застегивать бесчисленные пуговки и утягиваться только для того, чтобы пройти несколько шагов и выслушивать галиматью какого-то сухопутного.

Войдя в кают-компанию, Крузенштерн и Ратманов увидели за столом над расстеленной картой Резанова в придворном мундире и свитских офицеров. Резанов разглядывал карту сквозь лорнет с каким-то брезгливым недоумением, как неведомую глубоководную тварь, ядовитую и не годную в пищу. Заметив появление моряков, камергер придал своему подвижному лицу задумчивое выражение, что-то измерил циркулем и оттопырил губы.

– Каковы погоды? – приступил он к разговору. – Ни разу в жизни не приходилось бывать в таковой переделке. Ужели восточные тифуны ещё страшнее?

Капитан молча наклонил голову в знак того, что предпочел бы сразу перейти к делу. Резанов сморщился. Выяснять отношения, ставить на место, диктовать волю было не в его натуре, да у него, как правило, и не возникало такой необходимости. Опыт показывал, что упорство и борьба относили человека дальше от цели, чем гибкая любезность. Когда же изредка материал жизни не хотел поддаваться этому общему правилу, камергер страдал, сердился и становился бранчливым (а не грозным, как хотелось бы).

– Как руководитель экспедиции я желаю знать, куда направляется наш корабль, – скорее капризно, чем строго сказал он, избегая прямого взгляда на Крузенштерна.

– Как начальник экспедиции имею честь доложить, что "Надежда" следует в Японию, – вполне серьезно ответил Крузенштерн, глядя прямо на Резанова. Граф Толстой фыркнул.

– Я понимаю, господин капитан, что мы плывем не в Африку, – повысил голос посланник. – Но мне желательно знать направление корабля.

При слове "плывем" Ратманов неодобрительно покачал головой, словно услышал матерное ругательство в приличном обществе.

– Извольте, – хладнокровно отвечал Крузенштерн. – Мы теперь идем курсом зюйд-тень-ост.

– Я понимаю, что зюйд-тень-ост (хотя и не моряк, – подразумевалось в словах посланника), но вы ответьте мне без околичностей: мы приближаемся к английскому берегу или нет?

– Мы не приближаемся к Британским островам, а ежели иметь целью порт Фальмут, то и отдаляемся от него.

– В лучшем случае теряем день похода, – уточнил Ратманов.

– Отчего же мы удаляемся от цели похода, а не приближаемся к ней? Отчего ваш тень-ост (с ироническим ударением произнес посланник) не мешает "Неве" нас опережать?

– Ежели ваше превосходительство считает себя руководителем похода, не угодно ли ему назначить меня простым матрозом и взять управление "Надеждой" на себя? – твердо сказал Крузенштерн. Поскольку же ответа не последовало, он продолжил:

– Фрегат "Виргиния" преследует нас как противников уже четвертый час. Не зная его намерений, я не могу отдаться ему на милость, дабы не подвергнуть опасности исход нашего предприятия. Крейсеры враждебных держав могут найти любой повод…

– Надобно дать бой! – вскочил со своего места Федор Толстой. – Я с парой крепких молодцов заберусь на "Виргинию", захвачу аглицкого капитана и приставлю кинжал к его шее, а вы тем временем разоружите команду. Куда как просто! С таким аманатом мы беспрепятственно достигнем Англии. Ну же, господа, решайтесь!

Резанов изумленно воззрился на своего подчиненного, перевел взгляд на своего визави, не менее ошарашенного, и наконец встретился с ним взглядом. Крузенштерн сдержанно улыбнулся, а Резанов покатился со смеха. Затем посланник по-свойски положил ладонь на рукав Крузенштерна:

– Полно ребячиться, Иван Федорович. Я не лезу в ваши паруса, а вы уж предоставьте мне дипломатию. Не так страшен англичанин, как его малюют.

– Так и быть, – согласился Крузенштерн и подумал: "Один черт, догонит".

Проект Толстого показался капитану шуткой, но граф не шутил никогда (или всегда шутил жизнью, что одно и то же). Зная его покороче, можно было предположить, что, чем более абсурдно, дико, нереально выглядит какое-то намерение, тем охотнее он за него возьмется. А доля правды в любом из его парадоксов составляла приблизительно сто процентов.

Как только "Надежда" прекратила свое бегство и повисла в страдательном дрейфе, Толстой взялся за подготовку террора. Прежде всего, он выяснил, что парламентером на английский корабль (при необходимости) назначен лейтенант Левенштерн. Нечего и думать было втянуть этого службиста в заговор. Стало быть, надо предложить свои услуги в качестве дополнительного переговорщика.

Предположим, на английский корабль он попадет. Дальше надо действовать безошибочно и хладнокровно, как действовал бы на его месте, к примеру, Юлий Цезарь. Сославшись на недомогание, он наденет поверх мундира длинный сюртук и под ним засунет за пояс два пистолета. На тот случай, если его все-таки разоружат, за голенище он сунет стилет. Как только парламентеры обменяются приветствиями, он разыграет приступ дурноты. Английский капитан (будем надеяться) пригласит его в каюту освежиться глотком рома, и здесь он приставит кинжал к его горлу.

Если английские моряки откажутся сложить оружие (что маловероятно для такой благородной нации), он заколет кинжалом капитана и себя. Если же английский капитан даст слово чести не преследовать русский корабль и не нападать на него, граф отпустит его и тут же вернется на "Надежду".

Последний вариант казался Толстому наиболее желательным и правдоподобным. То, что Крузенштерн может не принять его подвига или счесть воинским преступлением, как всякая обыденность, казалось ему абсурдом.

Маленькая "Надежда" качалась против большой "Виргинии" как Давид против Голиафа. И Толстой, как новый Давил, похаживал по палубе с ножом за голенищем, в наброшенном на плечи сюртуке. Корабли остановились так близко, что моряки, столпившиеся у бортов с обеих сторон, могли видеть друг друга в лицо и переговариваться.

Назад Дальше