Подношение ушедшей эпохе - Элла Крылова 5 стр.


В конно-спортивную школу меня не взяли. Мама вечером сходила на всякий случай на родительское собрание, поговорила с тренером, и потом сказала мне, поджидавшей ее у входа в здание, что сделать ничего нельзя. Я рухнула на зеленый газон и рыдала так, как никогда еще не рыдала в жизни. В последующие годы я часто наведывалась на комплекс, и мне казалось, что в месте, щедро политом моими слезами, трава растет гуще…

Мы с Ковалешкой соорудили огромный пиратский флаг. Как и полагается, черный, с адамовой головой и перекрестьем костей. Флаг предполагалось вывесить на крыше нашего 14-этажного дома, стоящего к тому же на пригорке, чтобы все видели. С великими предосторожностями мы поднялись на, к счастью, незапертый чердак, а с него на крышу. Посредине крыши была какая-то будка, а на ней торчала антенна. Забраться на будку труда не составило, как и прицепить к антенне наше зловещее полотнище. Мы спели дуэтом:

Вьется по ветру «Веселый Роджер»,

Люди Флинта песенки поют,-

озирая окрестности.

Дело было сделано, но с крыши уходить не хотелось. По периметру крыши шел бордюр в метр высотой и примерно полметра шириной. Мы стояли, навалившись на него и смотрели вниз. Никто из идущих внизу людей не обращал никакого внимания на наш пиратский флаг. Я собралась поделиться этим наблюдением с Ковалешкой и повернулась к ней.

Она стояла на бордюре. Не просто на бордюре, а на самом его внешнем краю, причем стояли на нем только ее пятки, мыски туфель зависли над бездной. При этом она была как бы наклонена вперед и с великим любопытством разглядывала что-то внизу. У меня закружилась голова, а тело как будто окоченело. Я потеряла дар речи. «Слезай! Слезай!» – вихрем носилось в моей голове. А она стояла, как ни в чем ни бывало, стояла над бездной, над смертью, над небытием. Еще секунда – и я увижу ее тело сперва летящим вниз, а потом распластанным на асфальте…Безмятежная улыбка была на ее губах. И ни следа страха. «Слезай!» – наконец сумела промямлить я. Она спрыгнула с бордюра, продолжая улыбаться, и произнесла свое знаменитое:

– Му-у-аа!

13 мая 2003

9. ПЛАТОК АРАМИСА

Как хорошо было жить с мамой в благословенном Чертаново! Ненавистный отчим отбыл на Север на неопределенное время (как выяснилось впоследствии, навсегда). Заботами о младшем брате мама меня не обременяла. В школе я была отличницей и девочкой-паинькой, а после уроков превращалась в маленькую разбойницу.

Училась я так хорошо, что считалась гордостью школы, и все учителя возлагали на меня большие надежды. Учитель литературы зачитывал мои сочинения всему классу, вгоняя меня в краску смущения и в трепет, ничего общего с гордостью не имевший. Зато когда я однажды схватила тройку по математике, весь класс бурно радовался, это при том, что многие ко мне очень тепло относились и многим я давала списывать. Я выбежала из класса и до конца уроков проплакала в школьном туалете…

У нас в доме постоянно обитала какая-нибудь живность. Некоторое время был целый зоопарк: волнистые попугайчики, щегол, кенар, черепаха, хомячки, аквариумные рыбки и кролик. Два раза в месяц я ездила на Птичий рынок за кормом для птиц и рыбок. Как интересно было, пробираясь через толпу, ходить по рядам, смотреть на птиц, рыб и зверей – будь моя воля, я бы их всех притащила домой. Птицы жили у нас вольно: клетки всегда были открыты, и счастливые пернатые носились по всей квартире, щебеча и разливаясь руладами.

По вечерам, перед сном, мама читала вслух. Либо сказки Пушкина, либо «Пеппи Длинныйчулок», либо Конан Дойла, либо Майн Рида. А перед этим мы с ней на кухне подолгу пили чай и разговаривали, как две подружки.

Пусть я ходила в обносках, доставшихся мне по наследству от старших двоюродных сестер, пусть часто денег хватало только на хлеб и морковные котлеты, пусть я спала на полу, мы жили хорошо в другом смысле. Когда я захотела учиться музыке, мама купила мне пианино (в рассрочку), да еще экспериментальный экземпляр, с третьей педалью, превращающей пианино в клавесин. В музыке я быстро делала успехи и закончила музыкальную школу экстерном за два года. Когда мне понадобился фотоаппарат, был куплен не только он, но и все оборудование, позволяющее дома печатать фотографии, что я и делала, запершись в ванной и заткнув дверные щели тряпками. Когда пришла пора моего увлечения живописью – что ж, купили мольберт, кисти, краски, растворители, грунтованный картон. Несколько моих шедевров того времени до сих пор висят на стене в моей комнате уже в Санкт-Петербурге. Из-под маминой кисти выходили чудесные пейзажи, полные света и воздуха, некоторые из них, как и мои, по сей день со мной. Думаю, стань мама професиональным художником, а не инженером, ее судьба сложилась бы иначе, совсем иначе и – счастливее… Ну, натурально, у меня был велосипед, были коньки и лыжи.

Машка Преснякова была единственной моей подругой, про которую можно было сказать: «девочка из хорошей семьи». Ее отец, Юзеф Васильевич Пресняков, был переводчиком, знал несколько языков. Его кровь представляла собой настоящий гремучий коктейль: в ней смешались чешская, еврейская, украинская и русская крови. Часто, когда я приходила к Машке, я заставала его стоящим на голове и приветствующим меня строчкой из неизвестной мне арии:

«Эльвира, идол милый…»

(В скобках заметим, что о ту пору я именовала себя не Эллой, а Эльвирой, не знаю, почему). Машкина мама, Галина Борисовна Куборская, полуеврейка-полуполька, преподавала в Гнесинском институте немецкий язык, и мы в последствии частенько встречались с ней там, в Гнесинке, где я некоторое время училась. Машкина мама яркой внешностью не выделялась. Зато Юзеф Васильевич был, что называется, красавец мужчина: высокий, стройный, с правильными чертами лица и большими карими глазами с длинными ресницами. Их семья занимала трехкомнатную квартиру на четвертом этаже, мы – двухкомнатную на четырнадцатом в том же доме. Часто, выходя на прогулку, я слышала через открытое окно постукивание печатной машинки – Машкин папа работал дома,– или видела его самого с маленькой лохматой собачкой Чапой, совершающего оздоровительную пробежку. Юзеф Васильевич иногда ездил в Чехословакию и привозил оттуда разные чудеса. Например, «бобы» – пластмассовые корыта с ручками, которые использовались вместо санок, и в самом деле, на них было гораздо приятнее скатываться со снежных гор. Привозил украшения из чешского стекла, сверкавшего почище бриллиантов. Мне достались клипсы, которые я носила много лет, пока не потеряла. Привозил в огромных ящиках книги для себя и знакомых, книги, которые в тогдашнем СССР достать было невозможно. Мне было 13 лет, когда я впервые прочитала благодаря ему «Мастера и Маргариту» Булгакова, только вот библейская история в романе показалась мне надуманной и занудной, слишком «сделанной».. К Машкиной маме иногда целой компанией заглядывали студенты Гнесинки и устраивали настоящий капустник с игрой на пианино, песнями и шутками. Мы с Машкой были благодарными слушателями этого феерического действа.

Никак нельзя сказать, что моя мама пренебрегала нашим культурным образованием. Мы ходили и в музеи смотреть живопись, и в театры слушать оперу, и часто брали с собой Машку.

Однажды я поехала на выставку одна. Это была знаменитая выставка «Москва – Париж». Я надела свое лучшее платье, единственные туфли, выгребла из глиняного черепа, в котором мама оставляла мне мелочь на карманные расходы, все содержимое и отправилась на Волхонку. Какого же было мое горе, когда выяснилось, что билетов в кассе нет и не будет! Я стояла у стены, борясь с подступающими рыданиями, как вдруг ко мне подошла женщина и спросила спокойно: «Девочка, тебе не нужен билет?» Я чуть не подпрыгнула и возопила: «Конечно, нужен!» «Он стоит два рубля.» – сказала женщина. Все во мне сжалось. Ведь я не знала, наберется ли эта сумма в моем кошельке. Я вывалила всю мелочь в ладонь и стала считать, замирая от ужаса. Есть Бог! В моей ладони оказалось ровно два рубля и… пятак на метро на обратную дорогу.

Машка пренебрегала нашими разбойничьими выходками, но когда мы стали играть в мушкетеров, она принимала в наших играх живое участие и звалась Арамисом. Нет, не за красоту. Она была стройной, но лицом некрасивой, в толстых очках, с обезображенными вечной аллергией губами. Тогда почему Арамис? Было в ней что-то лукавое, что-то, как я выражалась, иезуитское. Кроме того, она не отличалась открытостью характера, жила в своем внутреннем мире, и каков он, ее внутренний мир, оставалось только гадать. Между прочим, она ненавидела отца и младшего брата. Последнему даже однажды разбила голову камнем. Но мне было интересно с ней, а вернее, у нее дома.

Кстати, о мушкетерах. После просмотра фильма и наших игр я всерьез заболела Францией. Даже стала учить французский язык, и, по мнению Машкиного папы, делала серьезные успехи. Я просто бредила всем французским. В библиотеке брала прежде всего Дюма, затем Бальзака, Стендаля, Флобера, Мериме, Ромена Роллана, прочитала все, что только было у нас переведено. Я плакала под песни Мирей Матье, Джо Дассена и Азновура, под оркестр Поля Мариа, при виде французского флага. Вскоре открыла для себя французскую поэзию, начав с Эдмона Ростана в переводах Щепкиной-Куперник (дореволюционного издания с ятями, взятого у той же Машки) и кончая Малларме. Я мечтала о том, что, когда повзрослею, выйду за муж за француза и уеду с ним в Париж, как, по рассказам мамы, сделала одна ее подруга.

Много лет спустя я побывала в Париже, и… он мне совершенно не понравился. Но французские импрессионисты остаются моими любимыми художниками.

В четырнадцать лет со мной стали происходить странные вещи. Что-то во мне открылось новое и такое сильное и большое, что захватило меня полностью. Я поняла, что это такое: любовь. Любовь ни к кому, без имени и адреса. «Душа ждала… кого-нибудь.» Я написала тогда первые стихи:

Лазурь и золото вокруг – все как во сне!

Огонь любви зажегся вдруг во мне.

В глазах томленье и тоска в груди,

И кто ответит – что там, впереди?

Весна все хлещет шумною волной

И опьяняет свежестью хмельной.

Хочу я пить, хочу я счастье пить!

Но не с кем чашу счастья разделить.

И даже жизнь как будто не нужна…

А рядом льется и поет весна!

Достойного кандидата не находилось, и я пребывала в ожидании и томлении, впрочем, сладостном и счастливом, влюбляясь в киноактеров –прежде всего в Алена Делона и в Бельмондо.

Летом мы с Машкой ходили купаться в Чертановке – лесной речушке, где в самом глубоком месте было по пояс, а вода была ледяная даже в жару – речку питали родники. Однажды ранним утром, когда мы возвращались с купания, мы встретили бредущую по опушке старушку. Увидев нас, она остановилась и перекрестилась. За кого она нас приняла? За лесных нимф, за привидений?

Зимой мы совершали длительные походы по лесу на лыжах. Брали с собой еду и на привале делились друг с другом припасами. Однажды Машка дала мне какую-то темную мягкую ягоду. Я ее надкусила, лицо у меня перекосилось от отвращения, я ягоду выплюнула и спросила Машку укоризненно: «Что это за гадость?» «Это маслина», – пояснила Машка. Как я сейчас люблю маслины!

Я собиралась стать биологом и узнала, что в университете существует кружок для школьников, собирающихся поступать на биологический факультет. Мы С Машкой стали по вечерам ездить в этот кружок. Здание факультета было старое, с длинными коридорами и большими аудиториями с очень высокими потолками. Все это вселяло в меня священный трепет. Наш читали лекции о разных зверях, я чувствовала себя уже студенткой и была собой очень горда. По дороге домой, на забитой битком задней площадке автобуса я затевала диссидентские речи, а Машка на меня цыкала и пыталась заткнуть мне рот своей варежкой.

Машкина мама достала нам пригласительные билеты на конкурс им. Чайковского, на женский вокал. На сцену выходили молодые женщины в сногсшибательных длинных платьях и пели, как ангелы. Я не понимала, кто из них поет лучше, кто хуже, мне все они казались великолепными, и разве могла я представить себе, что однажды тоже буду петь на этой сцене…

У нас с Машкой была подруга, которую мы никак не могли поделить. Вернее, Машка ревновала ее ко мне. Звали подругу Ирка Денисова. Она уже тогда была очень красива: белокурые локоны, огромные голубые глаза, точеный нос, свежие алые губы. Правда, она редко с нами общалась: родители рьяно за ней присматривали и всегда прекрасно одевали. К концу восьмого класса я уже редко общалась и с Машкой: у меня появилась новая подруга – Надежда Помадина. Красивая высокая блондинка с несколько туповатым лицом, но добрая и преданная. Наша дружба началась с того, что девчонки перед физкультурой нашли в раздевалке мертвую мышку и подняли визг, а мы с Надькой взяли покойницу и похоронили ее в школьном леске, украсив могилу цветами. С тех пор мы практически не расставались.

По окончании восьмого класса Машка предложила нам с Надькой перейти в соседнюю новую школу – «с педагогическим уклоном», в которой Ирка уже отучилась год (она была на год нас старше). Мы решились, и в школу нас приняли. Директор – хитроватый толстячок лет тридцати с небольшим – сказал, что от школы организуется поездка в трудовой лагерь под Краснодар, и мы можем, если хотим, поехать. Выяснилось, что и Ирка, и Машка тоже едут, и мы согласились. За поездку не нужно было платить: мы своим трудом на полях великой родины должны были поездку отработать и еще привезти денег домой.

Когда погружались в автобус, чтобы ехать на вокзал, я впервые увидела его. Мельком, как следует не рассмотрев. Но что-то во мне екнуло. В поезде я рассмотрела его получше: худощавый юноша, буйная шевелюра русых кудрей, нос с горбинкой, оленьи карие глаза. За время дороги я поняла, что влюблена, хотя мы даже не познакомились. Ирка ехала в купе со жгучим красавцем Разуваевым, не отходившим от нее ни на шаг, и Машка сказала мне по секрету: «Это ее жених.» Слово «жених» мне было слышать странно, уж слишком мы были юны, но через два года Ирка с Разуваевым действительно поженились, и Ирка родила прелестную дочку.

А покуда мы ехали в Краснодар и приехали. До лагеря нас тоже довез автобус. Тут Костя Юлов (так звали его) впервые оказал мне знак внимания: подал руку, когда я выходила из автобуса, и сказал, смеясь:

– Позвольте представиться: Костя Юлов. В моей семье все темные, а я кудрявый.

Этого оказалось достаточно, чтобы моя робкая влюбленность превратилась в любовь.

Лагерь находился километрах в сорока от Краснодара и состоял из двух десятков деревянных одинаковых построек, обнесенных забором. Наш отряд занимал две рядом стоящие постройки: девочки отдельно, мальчики отдельно. Вокруг построек были дорожки, обсаженные деревьями и кустами, стояли скамейки, была летняя эстрада. Наш отряд рвался в передовые, поэтому все работали с восьми до двенадцати, а мы до двух. Вставать в шесть часов было невыразимо мучительно, а работать под палящим солнцем – и того хуже. После работы нас везли обедать, а после обеда мы были предоставлены сами себе. В первый день работ Юлов преложил мне соревнование – кто больше соберет огурцов. Я была счастлива. Собрали мы одинаковое количество – по двенадцать ящиков. Вечером после отбоя Юлов с Разуваевым явились к нам в барак. Мы уже лежали в постелях, и свет был выключен. Разуваев, естественно, присел на постель Денисовой, Юлов – на мою, благо они стояли рядом. Парни принесли с собой банки со сгущенным молоком и угощали нас. Говорили о каких-то пустяках, потом играли в портреты. Разуваев сообщил, что мальчишки в лагере решили, что только две девушки стоят их внимания – Денисова и… я. Остальных «хоть в речке топи.» Юлов усмехнулся. После их ухода я не спала всю ночь. Неужели он меня тоже любит? Я не могла поверить в такое счастье, но оно было, и я растила и подогревала его в своей душе.

Назад Дальше