Великий самозванец - Крупин Михаил Владимирович 11 стр.


— Этот распоп, называющий себя русским царевичем, — продолжал Гродзицкий, — невысок ростом, бородавка возле левой ноздри и, как утверждают приглядевшиеся дерманские монахи, одна рука его несколько короче другой. Накажи, князь, будь ласков, холопам и слугам своим: коль увидят такого, повязали б, не мешкав, да потом отошли шутника к воеводе Острожскому, то-то старый мой пан будет рад.

— Лады, ладушки, — согласился легко князь Адам, поймал щенка-меделяна, гуляющего по поставцу меж братин, притянул к лицу тупоносую задорную мордашку: щенок начал кусать усы князя Адама. — Ах ты, цуцик, шутник, арлекин, — смеялся князь, из-за шерсти кутёнка хитро взглядывал на драгуна Гродзицкого, видно, не был по правде хмелен.

Из Чигрин-Дубровы при Днепре, самого юго-восточного городка Вишневецких, граничащего с Диким полем, Адам Александрович отправился в Брагин, своё небольшое местечко при широком накатанном шляхе от Лоева до Чернобыля. Появление князя и здесь вызвало бурю: московские приказные, уже его поджидавшие, наперебой застрочили, что «люди Адама зашедши многи места и пределы московского царства» и что, «ежели те не оставят Прилуков и Снетина, царь Борис будет жаловаться королю Сигизмунду» и всё прочее. Князь, уставший с дороги, разрешил Борису жаловаться.

Проходя по покоям, расшнуровывал пыльный кунтуш; сзади нудил немец-дворецкий, сообщал, сколько талярей[62] князю пришло с хуторов, сколько с мельничных колов.

— Будет врать-то, — перебил Адам Александрович, — пойдём поклюём что-нибудь.

— Мы не ждали ясного пана так рано, — повёл бровью дворецкий (был малый с характером), — Бранислав ещё не зажарил бекасов, и с каштанами взвар не готов.

— Ну пускай подадут хоть грибов с хреном. Вечно возится этот Бранислав. Почему ещё повара не наймёшь?

— Мастера скоро не попадаются.

— Да взгляни: всюду беженцы от мерзлоты, что идёт на Москву.

— Всюду резчики людей либо воры, ясновельможный пан, — поправил дворецкий, — либо сеятели и жнецы, те, что пашут дубовой сохой и опытны не в приготовлении пищи, а в голодании от неурожая до неурожая. Впрочем, — замялся немец, — просился к вам на службу один человек. Он показался мне достаточно образованным, только ваша супруга, посмотрев, запретила.

— Ну, если Грезка запретила — гнать в шею… А почему она против?

— Видимо, не любит бородавчатых бабников, — не сморгнув, ответил дворецкий.

Князь Адам, отдыхавший в венском бархатном кресле, вдруг напрягся, взялся играть кисеей, выспрашивать о желающем службы: возраст, рост и иные приметы.

Отрепьев уже собирался на Дон, лёжа в брагинской лучшей корчме за червонцы, вырученные запорожским кинжалом, когда дворецкий, вошедший вместе с жолнерами, пригласил его к князю.

— Повар ты или кто? — спросил сразу Адам Александрович, подойдя вплоть к Отрепьеву и делая явственное ударение на часть вторую вопроса. Но Григорий помнил умное своё намерение и заверил вельможу, что он лучший повар Москвы. Вишневецкий пожевал под усами.

Между людьми задержалась — примеривалась, разминаясь — пухлая муха. Князя вдруг осенило: замахнулся как будто на повара, а сам ухватил, стёр в горсти муху. Но Отрепьев не только не сжался, как следовало родившемуся рабом, а даже моргнуть не успел.

— Не наготовишься на этих птах, — объяснил он по-своему действие князя, — и пьют, и хлебают!

«Благороден, не трус. Неужели троюродный брат?» — представил Адам Александрович, приходившийся дальней роднёй «московитому дому».

— Молодец. Отправляйся к Браниславу, в кухню, — заключил Вишневецкий и хлопнул невыясненного по плечу, что поуже.

Расстриге, занимавшему доселе при боярских и священских дворах только самые чистые, завидные должности, от конюшего до поэта, никогда не приходилось готовить (разве в Суздале варил на Пасху яйца; даже грибы, собираемые по пути в литовскую украину, монахи берегли до первого станового двора, а там вручали хозяевам с требованием жаренья с маслом).

Бранислав осознал вскоре всю кулинарную немощь Григория; тогда он предложил ему выполнять отдельные лакомства, так мастер мог быть уверен в неминуемой гибели наглого выскочки. Отрепьев сам понимал, что в готовке обычных блюд не ему состязаться с Браниславом, но он помнил пиры патриарха и решил произвесть удивление. Он нарвал слив-угорок, коими изобиловала вишневетчина, изъял косточки, вместо них вложил в каждую чищеный крупный орех. После этими сливами туго набил потрошёного жаворонка. Жаворонка он заключил в перепёлку, предварительно разбултыхав в ней вино. Начинив перепёлкой фазана, он взял порося. Не рубя, не кромсая, надрезал пасть, вытянул внутренности, залил две сулеи — сполоснул, как и прочие тушки, что стали его содержимым. Взялся жарить матрену всю сразу на зычном огне, кожу сжёг, сердцевина осталась сырой, да к тому же ещё, только князь Адам ткнул в это явство прибором, свинтус фыркнул ему на манишку венгерским вином.

Но явилось какое-то чудо. Хоть княгиня Гризельда и не прикоснулась к творению нового стряпника, сам Адам Вишневецкий жевал, с усилием двигая челюстями, да похваливал кухню боярства московского.

Расстрига-монах вдохновился: щуки, ряженные попугаями; начиненные колкой, усатой креветкой язи; кислый сбитень «медок» — всё выпало на долю мужественного князя Адама. У него после первого же угощения не осталось сомнений: поварёнок не тот, за кого он себя выдаёт. Заводил со слугой разговор о Москве и иных городах, вплоть до Углича, приглашал сыграть партию в шахматы, только тот притворялся, что может лишь в зернь.

«Может, это не тот, — стал задумываться Вишневецкий, — может, это ошибка, что руки различной длины. На взгляд — почти одинаковые». Вскоре князь Адам уже шпынял нового холопа, смотрел: не ответит ли на угнетение предполагаемый «благородный дух». Но благородный дух молчал. Отрепьев, закусив удила, изучал князя.

Наконец, князь Адам взял его прислуживать в баню, вдруг вспомнил, что нрав и повадки в парильне у голого как-то видней. Отрепьев полагал то же и обрадовался назначению (он уже откупорил на кухне пришедший из Польши бачок с пармезаном и гадал, где ему применить эту вещь: для горячей похлёбки или к сладкому сырнику, как внезапно был вызван в парильню).

Адам Александрович уже раздевался в предбаннике.

— Что уставился? — пугнул он представшего повара. — Разоблачайся живей.

Григорий мигом скинул рубаху, исподние штуки и вдруг поймал изумлённый взгляд князя. Как мог он забыть!

Князь Адам притянул его за золочёную цепку на шее, стал разглядывать в мелких карбункулах крест, с оборота прочёл по-латыни: «Боже, храни наследующего».

Задрожали ресницы, усы… Князь рукой, ослабевшей внезапно, положил крест на место, в серёдку ключиц.

Дед Адама Александровича земно кланялся юному Иоанну (во время опричнины только отринул московскую службу), но сам Адам Вишневецкий был всё же подданным Сигизмунда. Помолчали. Первым нашёлся Отрепьев. По трепету княжьих усов он уже угадал, куда дует ветер.

— Что уставился? — изумился слуга господину. — Пойдём, мыльню-то выстудит.

Через полчаса заглянувший в пекло узнать, не надо ли чего, холоп-истопник различил сквозь клубы пара: ясновельможный пан Адам Александрович Вишневецкий, отдуваясь и жмурясь от жгучих брызг, вовсю хлещет берёзовым веничком нового служку, покрякивающего на полоке. Истопник объяснил сам себя угоревшим и, пройдя на воздух, вылил на голову шайку холодной воды.

Межевые судьи, воротившиеся из Заднепровья в Кремль, снова сетовали Борису Фёдоровичу на упрямого князя. Вишневецкий теперь, мол, не токмо кивает наследственным правом своим на украйные земли, а вовсе лишившись рассудка, кричит: «Мне Борис не указ!» — у него, мол, гостит настоящий московский царь Дмитрий Иванович, чуть не погибший от рук… нападавших.

Старший дьяк, павший ниц перед царём, колотил по ковру кулаками, показуя своё возмущение паном и тем подзаборником, коего пан приютил, «учинил и на конях, и на колесницах» и в коем он, старший дьяк, сразу узнал бы кремлёвского «возвышенного инока», ежели бы не понимал, что этого никак не может быть.

Поначалу Бориса не очень встревожила жалоба на самозванца, пригретого южным магнатом. Но вызванный Иов затрясся, прослушав послов, — будто въяве увидел писца своего, сатанински хохочущего, в ярком убранстве. Принялся убеждать Годунова: Григорий и в монахах был чёртом, а скинув рясу, конечно, стал ангелом тьмы. Испуг патриарха передался царю — он припомнил, что этот юнец (если только действительно это Отрепьев) служил прежде опальным Романовым. Не от них ли опять вьётся ниточка заговора?

Неужели из мест заключения шлют условные посвисты преданным псам?

Годунов написал Вишневецкому: пусть берёт эти спорные береговые местечки, пусть строится там. Он, Борис, царь великий и щедрый, ему дозволяет. Но пускай же за это князь выдаст царю головой окаянного Гришку (который, ещё на Москве пребывая, «учал воровати и звать себя Дмитрием», но только такой «деловитый безумник», как князь, мог всерьёз воспринять его байки).

Из письма Годунова Вишневецкий сделал один вывод: к нему идёт добрая карта, незаконный властитель не в силах скрыть ужаса перед природным.

Князь Адам, сам боясь, что Борисовы ратники сделают вылазку и отобьют «цесаревича», увёз его от границы подальше, в дедовский Вишневец.

Славянские распутья. Стежки в воздух

В 1587 году королём польским избран был Август Ваза, юный швед. Ваза хоть и проиграл вчистую предвыборную гонку царю-русичу Феодору, но тут вмешался Ватикан — и кандидат православного панства Литвы был снят с дистанции.

Проклянут поляки, литовцы и русские тот день, когда корона коснулась чела юного Августа, ставшего Зигмундом III. От полувекового правления фанатика иезуита Речь Посполитая так и не сможет оправиться, соседняя Русь еле выкарабкается из-под развалин.

Куда более польских дел Сигизмунда всегда занимали вопросы шведского престолонаследия. Коронованный в 1592 году и в стольном Стокгольме, в 1599-м он уже был низложен своим дядей Карлом с наследного трона и, не думая долго, втянул Польшу в трудные и совершенно ненужные ей многолетние войны с соседней страной.

Сигизмунд, околдованный иезуитами, желал прославить в веках своё имя, упрочив власть панства на этой земле. Его старания о похолопливании и перекрещивании в латинян малороссов хоть и не вызвали ещё к началу века всеобъемлющего мятежа, но уже был казнён непокорный вассал атаман Наливайко и десятилетний Хмельницкий в детских играх уже назначал, себя гетманом.

Отношения с Московией, которую большинство панов хотели бы видеть в такой же «братской» унии с Польшей, как и Литву, при восхождении на престол Сигизмунда были не так уж плохи; в 1601 году молитвами Годунова подписана новая грамота о двадцатилетием перемирии стран; бояре и дворяне московские имели право (и даже поощрялись) учиться в польских школах и академиях. Тоже для «книжного научения» могли и шляхтичи ездить в Москву (но этот пункт был включён в договор Годуновым скорее для усыпления бдительности своих родовитых князей и архиереев, нежели для насыщения жажды поляков набираться ума на Руси). Вельможное рыцарство задыхалось в песчаниках Польши, его привлекал невозделанный, тучный российский простор. Годунов понимал это и объявил, что будет наделять панов ланами (но лишь тех, кто поступит на службу к нему, и без права наследования или продажи земли).

Борис Фёдорович знал: по своему худородству не может рассчитывать на безнаказанность Иоаннову. Он вёл дело к сближению с Западом, но так медленно и осторожно, что этим не столько умащивал осоловелых московских бояр, сколько бесил нетерпеливых поляков.

Немало ещё навредил плутовством Лев Сапега: привёз в Москву план создания «общего» флота держав на Балтийском и Черном морях. Русский царь должен был предоставить строительный материал — лес, смолу и подобные вещи, а снабжение же «людьми рыцарскими» кораблей (набор шкиперов и экипажей) королевство брало на себя. Годунов улыбался: ну да, рыцарство будет на корабликах плавать, а из нас только щенки лететь, снасти виться, ай, милостивцы.

Но вообще диковатая Русь и задорная Польша входили в новый, семнадцатый век молодцами: взаимно терпимы и вежливы, даже кичливо галантны. Потому-то коронный гетман Замойский и послал Адаму Вишневецкому письмо, в коем ставил князю на вид беспричинное его укрывательство неопознанного отпрыска Грозного. «Милостивый князь, благосклонный мой друг, — писал гетман с вкрадчивостью крайнего неудовольствия, — что касается вашего московитянина, называющего себя сыном князя Ивана Васильевича, то весьма часто подобные вещи бывают правдивы, но часто и вымышлены. Ещё и ещё препоручаю себя вашей милости. Если бы милости вашей прислать его было угодно ко мне, я бы поприсмотрелся и что разузнал бы о том, сообщил бы его королевскому…»

Но Адам Александрович, зная доброе мнение гетмана о московитом Борисовом доме, не торопился выпускать из своих рук «находку». «В мой дом попал человек, — отписал он Замойскому, — напуганный с самого детства — ведь он сын Ивана, такого тирана. Потом мальчик долго таился от нынешнего узурпатора. Он едва отыскал в себе силы довериться мне, и пока его лучше бы с места не двигать…

Причина, что сам я не сразу же оповестил вас о нём, также в том, что я сам сомневался… а тут прибежали к нему двадцать московитян и признали за ним все права на великое царство…»

Адам Александрович ссылался на беженцев не ради пустой отговорки. Беженцы прибегали. Слух о спасённом царевиче Дмитрии, найденном князем, распространялся по всей вишневетчине и Южной России с неслыханной быстротой. Сначала в Брагин, потом в Вишневец приходили в охабнях[63] и в рубищах, с перемётными сумами и лаковыми туесками люди. От кого пахло киноварью, от кого — землёй. Кто-то утверждал, что вырезывал в Угличе царёвы оконницы, кто-то возил туда боярам Нагим мёд или бочки с сёмгой, кто-то — говяжьи конченые ноги. И все помнили мальчика Дмитрия. Каждый запомнил его не менее пятнадцати лет назад, но стоило им только взглянуть на кудрявого молодца в белом аксамитовом[64] кунтуше, посеребрённом шитьём, на вопрос князя: не царевич ли это? — умильно рычали: «Царь-батюшка, выручник наш» — и падали, стукаясь лбом. Пришёл Ян Бучинский, долго жал руку «Димитру», улыбался обворожительно. Пришёл Варлаам Яцкий, облапил «царевича».

Отрепьев тоже радовался старым знакомым; распоряжаясь в имении князя, как дома, выкатывал пыльные бочки с фламандским и рейнским вином. Вишневецкий только усы покручивал. К нему одно за другим прилетали тиснутые вензелями послания: от короля — вопросительные, от коронного гетмана — требовательные, от шляхетства — едкие. Под этот письмовный шумок братья князя Адама уже набирали в Лубнах, боевом логове Вишневецких, охочую гвардию. Крымский хан, лучший друг князя, обещал подготовить поход на Москву, но Отрепьев зачем-то смолчал о том, что запорожцы как раз собираются в Крым, и вскоре переписка с ханом оборвалась.

Над Голгофой с распятием вращается медленно медный огненный шар. Служит шар циферблатом: золочёными меридианами разделён на двенадцать часов. Неподвижная стрелка напротив девятого часа. А зажжён шар рубиновыми витражами закатными.

За шпалерой, затканной античными нимфами, грустно мурлыкает лютня, но в комнате и в зеркалах ясно: белые вспышки улыбок, беспечные взгляды, прозрачный, как звон-перелив полевых колокольчиков, смех.

— Рожмиталь, прихвати буфы лентами… Стась, не спи, подними руку…

— А в Париже мысок лифа до кружев продлён… Стасик, хватит крутиться, не царапай люстрин[65].

Три сестры теребят, обсуждают, творят новое платье младшей из них, Марианны. Для этого и ради шутки почти готовое платье надето на братика Стася (пятнадцатилетний Стась ростом и щупленьким станом совсем как сестра). И теперь Марианна сама бурно участвует в создании блистательного своего наряда, шпыняет служанку-портниху и братца, спорит с умными сёстрами. Стась отдувается, жалобно возводит глаза к ветвистым сияющим люстрам.

Назад Дальше