Клаудиа, или Дети Испании. Книга первая - Мария Барыкова 7 стр.


– Мама! Она… жива?

Старик нахмурился.

– Жива-то жива… Ступай-ка поскорее домой, девочка моя.

– А Педро?

– Перикито знает свое дело. Давай, поднимайся.

И Клаудиа, обнадеженная Локваксом, пустилась в обратный путь. Закатное солнце румянило стекла и шпили, и в холодеющем к ночи воздухе особенно ярко краснела черепица крыш. До поворота в переулок Ахо оставалось уже совсем немного, как девочка вдруг столкнулась с куре Челестино, который, казалось, поджидал ее на маленькой площади у лавки.

– Добрый вечер, малышка, ты-то мне и нужна. Пойдем-ка, поговорим немного, – поспешно сказал он, даже не протянув, как обычно, руки для поцелуя.

– Мама?!

– При чем тут донья Мария? Впрочем… – И падре положил мягкую руку в шелке сутаны на плечо Клаудии.

В знакомой комнате умиротворяюще пахло ладаном и пылью. Падре Челестино усадил девочку на привычное место под томами древних и принес чашку шоколада.

– Подкрепись сначала. – Клаудиа, ничего не евшая со вчерашнего вечера, в один прием проглотила горячий напиток. – А теперь, скажи мне: что ты делала на улице вчера ночью?

– Я? – Клаудиа отвернулась. – Ничего. Маме было плохо, я помогала Гедете.

– Это было бы замечательно, и я, конечно, поверил бы тебе, если б… Если б под утро тебя не видела Марианна, монастырская кухарка. Хуже того: она видела тебя полуголую, в развевающихся одеждах, несущуюся на черных крыльях. А за тобой летели совы…

– Я бежала… Мама просила… – Девочка совсем сбилась. – Мне надо было найти… горшечника Лукаро, – вдруг устало закончила она.

– Час от часу не легче. Зачем он тебе понадобился?

Клаудиа совсем уже было собралась ответить, но внезапно всплывшее в ее сознании гневное лицо доньи Гедеты неожиданно остановило ее. Смутное беспокойство забрезжило в сознании девочки. Она вдруг вспомнила ужасное зрелище последнего аутодафе, каковые инквизиция устраивала повсеместно и ежегодно в качестве назидания. Клаудита тогда все никак не могла понять, зачем эти взрослые люди в черных одеждах мучили такую молоденькую девочку, а затем при всем народе сожгли ее на костре. Все вокруг говорили, что несчастной всего лишь семнадцать лет и что она ведьма. Страшный вопль этой девушки вдруг снова, казалось, со всей силой зазвучал в ушах Клаудильи.

– Нет, нет, ничего. Я не знаю. Ничего не было. Я ничего не скажу, – испуганно затараторила она.

– Ладно, ладно, успокойся, – неожиданно, по-видимому, все поняв, смягчился куре Челестино. – Все это, разумеется, детские бредни, и они меня не интересуют, но, к сожалению, о том, что она тебя видела, старая Марианна сообщит не только мне.

– Кому же это еще может быть интересно? – все еще боясь окончательно признаться себе в том, что правильно понимает куре Челестино, осторожно спросила девочка.

– А ты разве не знаешь, кто у нас бегает под утро по улицам в таком виде? – Клаудиа опустила голову: она слишком хорошо помнила многочисленные рассказы доньи Гедеты о ведьмах и колдунах, которые спешат возвратиться домой до первого удара колокола, чтобы никто не увидел их в дьявольском обличье. – Ну, вот что. Ничего никому не рассказывай. С горшечником я поговорю сам. Больше ты никого не видела?

– Нет, – ясно глядя падре в глаза, ответила Клаудиа. – Никого. Я побегу, мама ждет.

Дома ее встретила все та же настороженная тишина, прерываемая иногда стонами Марии, но уже гораздо более слабыми и редкими. Гедета вышла к девочке с каменным лицом.

– Дом не убран уже вторые сутки. Я тебя не ругаю, Клаудита, ты правильно сделала, что ушла – это не для твоих ушей, но отправиться в лес и заблудиться, чтобы тебя подобрали посторонние – это уже слишком. И лишних песо в благодарность у меня нет. А теперь бери метлу – и за дело.

– А мама? – в третий раз за этот вечер спросила девочка, надеясь получить хоть какой-то вразумительный ответ.

Сухими пальцами дуэнья подняла питомице подбородок.

– Она жива. Но молись, чтобы дожила до утра.

– А брат?

Гедета только отвернулась.

Соседок уже не было, и Клаудиа покорно взялась за уборку, бормоча сквозь слезы молитвы святой деве дель Пилар. Она работала всю ночь, опасаясь заснуть и перестать молиться. На рассвете Гедета приказала ей вскипятить воды, и, едва волоча ноги, девочка вышла во двор наполнить ведра. От бессонной ночи в ушах звенело, и сквозь этот тягучий звон она даже не сразу расслышала гулкие удары копыт по пустым улицам.

– Перикито! – ахнула она и выронила ведра. Ледяная вода обожгла ее ноги, но девочка даже не сдвинулась с места.

В воротах, вся в хлопьях пены, показалась рослая игреневая лошадь, с которой действительно спрыгнул Педро, а за ним не менее ловко – высокая сухая фигура в черном, по глаза закутанная в мантилью. Бросив на девочку обжигающий взгляд черных, почти без белков глаз, женщина направилась к дверям, словно жила здесь век.

Педро вытер со лба смешанный с грязью пот.

– Я успел?

– Не знаю. Как будто бы да. Кажется, мама еще жива. Пойдем в сад, мне страшно.

Они сели на полусгнившую скамью, и Клаудиа прислонилась растрепанной головой к широкому плечу. Из дома не доносилось ни звука. Солнце уже высушило листья маслин, и Клаудиа готова была почти задремать, как многоголосый хор проснувшегося переулка прорезал дикий вопль нечеловеческого страдания. Дети в ужасе переглянулись и бросились в дом.

Клаудиа вбежала в спальню и сквозь золотой свет штор увидела распростертую на полу перед статуей девы Марии дуэнью и на постели в окровавленных тряпках чистое, как мрамор, тело матери. Женщины в черном нигде не было видно.

Педро запоздало закрыл ладонью глаза доньи Марии и силой вывел Клаудилью на кухню.

Через полчаса по дому опять сновали соседки, плыл дым от ладана, шуршали вытаскиваемые из сундуков погребальные ткани. Клаудиа сидела на низкой скамье у очага, где любила сидеть с детства, слушая нескончаемые рассказы Гедеты и новости вернувшегося с пастбищ отца. Педро развел огонь, и она, не мигая, смотрела на прихотливый танец пламени, ничего не чувствуя и ни о чем не думая. Ее позы не изменило даже появление дуэньи, которую качало, словно миндаль на ветру.

– Теперь мы только вдвоем, девочка моя, – пробормотала она и опустилась на табурет. Девочку поразило, что из моложавой пожилой дамы дуэнья вдруг в одночасье превратилась в настоящую старуху.

– Втроем, – твердо прервал ее Педро. – Я не оставлю Клаудилью. Я буду ей как брат.

– Брат? – на мгновение лицо девочки оживилось. – А мой брат? Где мой брат? Что я скажу папе?

– Твой брат убил твою мать. Он оказался слишком крупным и не смог покинуть ее лона. Их похоронят вместе. – На мгновение перед глазами Клаудии встала растерзанная кровать и лежащее поперек нее белое и стройное тело в крови, но она усилием воли отогнала страшное видение. – Я сама сообщу дону Рамиресу.

Пришедший после вечерни падре Челестино о чем-то долго говорил с доньей Гедетой, а потом зашел в кухню, где Клаудиа по-прежнему сидела, глядя в огонь, а Педро стоял за ее спиной, готовый броситься на первого, кто захочет ее хотя бы чем-нибудь обидеть.

Вошел куре Челестино.

– Нам предстоит с тобой серьезный разговор, дочь моя, – печально произнес падре. – И наедине. А тебе, пикаро[28], здесь не место – по тебе и по твоему приятелю давно плачет кнут, если не что-нибудь похуже. Можешь считать это предупреждением.

– Я не оставлю ее, – дерзко заявил Педро и, несмотря на присутствие священника, подбоченился, как и полагается настоящему мачо.

– Так, значит, она оставит тебя, – невозмутимо ответил падре и, мягко обняв Клаудию за плечи, вышел с ней в бывший кабинет дона Рамиреса. Педро дернул плечом и подумал, что придет сюда после обеда.

* * *

Донью Марию Сепера-и-Монтойя Хуан Хосе Пейраса де Гризальва, двадцати шести лет от роду, похоронили на краю кладбища монастыря Сан-Росарио, совсем недалеко от того места, где она в последний раз поцеловала своего мужа, так и не увидевшего больше ни жены, ни долгожданного сына. На похоронах матери не присутствовала даже ее единственная дочь.

Глава третья. Двуликий Янус

Мадридский закат освещал вечернее небо, расплавляя его на горизонте в тусклый пурпур, а над головой черня старым серебром. День терял краски, и эти приглушенные тона были полны покоя. В то же время внизу, под балконом, начиналась оживленная ночная жизнь. Дон Мануэль вздохнул и нехотя вернулся в свой кабинет.

Он лениво окинул взглядом огромный стол, заваленный так и не тронутыми бумагами, сдвинутые в беспорядке кресла и мавританский ковер, еще дымившийся ирисовыми духами и жаром любви… Как жаль, что эта малышка Росарита просила так мало! Мануэль потянулся, словно гончая, втянул остывающий запах недавней страсти, поплотнее запахнулся в шелковый халат и, не торопясь, подошел к зеркалу. На него глянул мускулистый молодой человек с голубыми ласковыми глазами и кожей, бело-розовой, как у девушки. Что и говорить, он был весьма хорош собой! Таких мужчин еще поискать в этом королевстве! Мануэль оскалился в улыбке, и отражение в зеркале показало все тридцать два его жемчужных зуба, которые он не поленился в десятый раз на дню придирчиво осмотреть. Перспектива челюстей из алмазов, недавно заказанных себе королевой, его решительно не устраивала.

При воспоминании о королеве улыбка сбежала с холеного избалованного лица, сменившись выражением докучной обязанности. Черт бы побрал ту глупую шутку, когда несколько лет назад, сопровождая принцев из дворца Ла-Гранха в Сеговию, он ловко сымитировал падение с верного Бабьеки, а потом, как ни в чем не бывало, легко поднялся в седло и догнал эскорт. Это была только мальчишеская шалость, и он никак не мог себе представить, что это безобидное удальство кончится постелью принцессы и будет иметь такое серьезное продолжение. Разумеется, эта связь дала ему все, что только может захотеть смертный, но… Ведь предупреждал же его еще старший брат Луис, тоже не миновавший этой спальни, что Мария Луиза страшна, как смертный грех, вульгарна и… ненасытна.

Словно желая отвлечься от неприятных мыслей, Мануэль взъерошил свои густые золотистые волосы и отправился вниз кормить собак.

Он вовсе не был тем злым, корыстолюбивым и развратным сатиром, каким уже начинала рисовать его всеиспанская молва – скорее, просто безалаберным и жадным до всяких удовольствий малым, в котором королевское баловство и вседозволенность породили упрямство и равнодушие. Поначалу, став фактически первым человеком в королевстве, Мануэль Годой Альварес де Фариа еще пытался проводить некоторые прогрессивные реформы в системе образования и других областях государственной жизни, ибо, как и большинство испанцев, еще с юности устал от тяжелых нелепостей жизни в их благословенной стране. Однако вскоре естественные сложности, возникавшие на этом пути и раздражавшие его все больше и больше, а – главное – равнодушие ко всем его начинаниям королевской четы, очень быстро охладили государственнический пыл молодого человека. И постепенно Годой перестал видеть в людях людей, предпочитая им общество собак, лошадей и детей, в отличие от первых отвечавших ему трогательной взаимностью.

С неприязнью вдруг вспомнил юный премьер-министр недавний разговор с королем, не интересовавшимся фактически ничем, кроме охоты и коллекции часов. Ему было даже наплевать на то, что творится в спальне его жены, куда он сам старался заглядывать как можно реже, дабы Святая инквизиция не обвинила его в сношениях с женщиной не только ради рождения потомства. Что ж, даже такой прекрасный министр, как Флорида-Бланка, слетел со своего поста только за попытку открыть глаза короля на интимную связь молодого гвардейца с королевой. И вот недавно этот дурацкий разговор, из-за которого опять все шишки посыплются не на Их Католических Величеств, а на него, ревностного исполнителя их монаршей воли.

– Мы уже не раз говорили с вами на эту тему, – привычно громким безапелляционным голосом наседал на своего первого министра король, – что всем крестьянам, живущим в окрестностях Мадрида давно следует разъяснить, что хватит им засевать эти бесконечные посевы. Эти чертовы пашни, куда бы я ни направился, постоянно у меня на пути, – уже вовсю кипятился Его Величество Карлос Четвертый. – Мне приходится постоянно объезжать проклятые поля и тратить чертову уйму времени, вместо того, чтобы провести его на охоте.

– Да, да, я понимаю вас, Ваше Величество, – только и оставалось твердить Годою.

– Пусть все эти крестьяне на этот год даже и не думают приступать к работе. Да и в будущем тоже. Да и вообще никогда больше пусть не пашут землю. Скоро они и сами забудут о том, что когда-то делали это, – продолжал развивать блестящие перспетивы Его Католическое Величество, возвышаясь над своим министром едва ли не на целую голову.

– Конечно, крестьянам от этого станет только легче, – вторил ему Годой.

– Вот именно. Знаете, мой дорогой, – уже спокойнее продолжал король, – я и вообще установил, что вся эта постоянная обработка земли железом ужасно вредит размножению зайцев. К тому же, бедные животные лишаются естественных условий существования и становятся чрезмерно трусливыми.

– Да, Ваше Величество, если крестьяне перестанут пахать землю, дичь действительно сильно расплодится.

– Вот именно! Вот именно! Вы представляете, какое у нас начнется изобилие?! Конечно же, я понимаю, что народ думает прокормиться этими жалкими своими посевами. Но что за ерунда! Им нужно просто оплатить убытки из казны – вот и все.

– Да, Ваше Величество, вы совершенно правы, оплатить убытки придется.

– И Бог с ними! И Бог с ними! И хорошо. Вы представляете, что это будет для народа! Разве какой мужик откажется от того, чтобы вместо возни на своем клочке земли, просто положить деньги в карман?

– Да это прямо реформа сельского хозяйства, Ваше Величество.

– Да, если хотите. Земля начнет приносить доход мужикам без всякого труда. А нам-то какие охотничьи угодья, Годой! Какие угодья!

– Но, Ваше Величество, об этом необходимо представить доклад министру финансов.

– Вы полагаете, это нужно?

– Я думаю, необходимо, Ваше Величество.

– В таком случае, подготовьте необходимые бумаги, Годой, – сказал король и довольный собой удалился.

Дон Мануэль вспомнил, как на следующий день этот самодовольный битюг размашисто подписал под указом министру финансов «Мы, король», и брезгливо передернул плечами.

Какие реформы, какая к черту государственная политика! Лучше заниматься собаками. Разве не прелестный разнос он устроил олухам из военной тюрьмы? Идиоты, схватили ни в чем не повинную собачонку, которой какие-то негодяи повесили на шею табличку «Я – собака Годоя. Ничего не боюсь!» Что ж, собакам, пока он жив, действительно опасаться нечего! Один только раз он ничего не смог сделать, когда сын этого урода короля не меньший ублюдок Фердинанд, принц Астурийский, этот недоносок с грудями, как у девицы, в отместку за то, что мать запретила ему поехать на охоту, повесил на лестнице ее полугодовалого пуделенка. Но это Годой запомнил ему навсегда.

Дон Мануэль хлопнул в ладоши, и комната мигом наполнилась его любимцами. Он тщательно выбирал кусочки мяса с блюда, которое держал один из егерей, и с ласковыми шутками скармливал их своре разношерстных псов, среди которых перемешались и кровные с королевских псарен, и бастарды с мадридских улиц. Он не торопился – королева, если что, подождет.

Затем Годой неспешно переоделся и по тайным внутренним лестницам отправился в покои Франсиско де Паулы – младшего инфанта. В том, что это был его сын, ни у кого, даже у иностранных дипломатов, сомнений не возникало, как не возникало их, к несчастью, и у самого Годоя. Выросший в большой семье, Мануэль всегда умел обращаться с любыми детьми, но этот малыш, со «скандальным сходством» на миловидном личике вызывал у него какое-то физически тяжелое чувство. Вероятно, это происходило оттого, что ребенок постоянно напоминал ему жадные, как у торговки рыбой, ласки его матери, ее желтое, крючконосое, с окончательно выпавшими во время беременности зубами, лицо. В результате даже полученные за этого мальчика титулы герцога Алькудиа, гранда высшего ранга и маркиза Альвареса не могли перевесить в нем желание видеться с сыном как можно реже.

Назад Дальше