Тайны французской революции - Эжен Шаветт 10 стр.


– Меня унесла толпа.

– Ну-тка, что это у тебя на одежде?

– Шутка, сыгранная со мной, – отвечал Сюрко, расстилая разукрашенную куртку перед глазами галунщика.

– Эти буквы, может быть, имеют какой-нибудь смысл? – спросил Брикет.

– По чести – ничего не знаю.

В эту минуту Лебик выходил из лаборатории.

– Что тебе, патрон? – спросил великан, говоря «ты» по обычаю того времени.

– Возьми это платье и отчисти хорошенько. Но не принимайся за него изо всей твоей силищи, скотина, а то протрешь дыру.

Верзила-идиот взглянул на буквы, но ничего не понял, потому что не умел читать. Потом вскричал:

– Вот вы теперь – настоящая свинья нашего судьи, который клеймил свою скотину раскаленным железом!

И он разразился дурацким хохотом, раздавшимся подобно громовому удару.

– Экая одрань, экое животное! – сказал галунщик, глядя вслед удалявшемуся Лебику.

– Да, но я доволен таким дюжим детиной, охраняющим мою собственность и меня, – возразил Сюрко.

«Особенно теперь», – прибавил он про себя.

Вдруг дверь лавки наполовину приоткрылась и из-за нее выглянула голова, вся в грязи, с клоками длинных волос, спадавших на глаза так, что определенно невозможно было сказать что-нибудь о наружности и летах этого человека.

– Ножи точить, ножницы точить! Не надо ли точильщика? – прокричал пронзительный голос, раздавшийся по всему дому.

– Нет, – отвечала гражданину Лоретта.

Дверь захлопнулась за ним, и странный мастер, толкая перед собой точилку на колесах, продолжал резко выкрикивать: «Кыш, кыш! К точильщику!»

При звуке этого режущего ухо голоса гражданин Брикет засмеялся.

– Ай да парень! – сказал он. – Чудный у него голосок! Будет слышен за версту.

Сюрко ничего не ответил, но прислушался. Крик точильщика снова повторился, но уже на значительном расстоянии.

«Странно, – подумал парфюмер, – я как будто недавно где-то слышал этот голос».

Но эта мысль сразу же покинула его, когда Лебик принес ему карманьолку, отлично вычищенную. Накидывая ее себе на плечи, Сюрко взглянул на массивные стенные часы, украшавшие лавочку.

Стрелка показывала пять.

– Соседушка Брикет, – сказал он, – докажи-ка, что не сердишься за то, что я ушел от тебя на Гревской площади, да отобедай со мной.

– С удовольствием, тем более что у нас дома едят еще по-старому и время обеда давно прошло.

В 1795 году парижане не обедали все в одно время. Одни еще следовали в этом отношении обычаю предков, а другие приучали свои желудки к новому обыкновению. Поначалу в Париже обедали в два часа. Зрелища открывались в четыре и закрывались в девять часов, ко времени ужина. Этот порядок вещей был нарушен переменами в общественных делах.

Чиновники занимались в своих канцеляриях с девяти часов утра до двенадцати, потом опять возвращались в три часа и оставались до девяти вечера. Вечерние занятия оказались более убыточными, нежели полезными. Их уничтожили, и время открытия присутствий в различных бюро было назначено один раз в день, с девяти часов утра до четырех пополудни. Это нововведение породило много перемен, к которым теперь приспосабливались жители Парижа. Обедать стали в пять и даже шесть часов. Утомленные игрой в пустом зале пока весь город сидел за обедом, актеры должны были также изменить своей привычке и начинать спектакль в семь часов, чтобы кончать в одиннадцать.

Итак, в пять часов гость с хозяином уселись за стол. Парфюмер буквально светился радостью, так удивившей госпожу Сюрко, да галунщик не меньше поражался этому веселому настроению, никогда прежде не видав улыбки на лице соседа.

Чтоб не стеснять мужчин, Лоретта велела накрывать себе стол в своей комнате.

После обеда, который украсили три бутылки старого вина, по признанию Сюрко, из монастырского погреба, оба торговца, намереваясь закончить вечер так же приятно, как начали, уселись за игру в пикет, по двенадцати су ставка.

Сюрко, возбужденный и захмелевший, веселился все более и более шумно. Метая карты, парфюмер вдруг передергивался от неожиданных взрывов нервного хохота и, чтоб сколько-нибудь умерить душившую его тайную радость, счастливец отрывал в своей памяти песенки, которые когда-то так любил, будучи еще ярым санкюлотом.

Без сомнения, свежее воспоминание о недавнем зрелище, на котором он присутствовал, вызвало в его памяти песню, сложенную когда-то Сюло, на мотив «Менуэта Экзодэ», относящуюся к той эпохе, когда изобретена была страшная машина, действовавшая так исправно утром.

Покачивая в такт головой, веселый парфюмер бешено распевал:

Guillotin
Medecin
Politique
Imagine, un beau matin,
Que pendre est inhumain
Et peu patriotique,
Aussitot
Il lui faut
Un supplice
Qui, sans corde, ni poteau,
Lupprirae du bureau
L’office
…………
Et sa main
Fait soudain
La machine
Qui simplement nous tuera
Et que l’on nommera
Guillotine[11].

Окончив свою песенку, добряк хохотал от души, как настоящий баловень счастья.

Брикет старался вытянуть из него тайну этого ненормального состояния духа, но осторожность еще бодрствовала в мозгу опьяневшего парфюмера, потому что он несколько раз принимался бранить Брикета, замечая, что тот объявлял свою игру по старинным правилам.

– У меня пять червей при даме, три пики при валете и три короля! – говорил галунщик.

– О, гражданин! – кричал Сюрко. – Что это за язык аристократов? Разве ты не можешь говорить: пять при свободе вероисповеданий, три – при равенстве общественного положения и три гения!

Понятно, правительство не могло терпеть этих карточных королей и краль, когда обезглавило своих государей из плоти и крови, – правительство, которому Жан Брей предлагал организовать общество из тысячи цареубийц, чтобы помочь иностранным союзникам свергнуть их монархов.

Коммуна предложила конкурс на изобретение новых игральных карт, обещая победителю десятилетнюю монополию на продажу карт по его образцу на всем пространстве республиканской территории. Бумагопродавец Мальвуазэн чуть было не схватил приз, благодаря своей гениальной мысли заменить карточных краль четырьмя Временами года, а королей – портретами четырех мучеников свободы: Маратом, Лепеллетье Сен-Фаржо, Лестерн-Бове и Лажуцким.

Этот последний был поляком, убитым в Тюильри 10 августа; ему Конвент устроил пышные похороны с надгробным словом, кончавшимся следующим напыщенно-смешным заключением: «Воздадим честь бессмертному праху героя, уступившего нам Польшу, героя, на которого все народы взирают с завистью».

Возвращаясь к картам и к бумагопродавцу Мальвуазэну, нужно сказать, что хотя он и был изобретателен в замещении королей и дам, но спасовал в валетах, так что награда была присуждена гражданам Дегуру и Жамсу.

Эти неустрашимые новаторы во весь опор бросились в аллегорию. Туз обратился в закон, господствующий над всем. Короли превратились в гениев (гений войны – червонный; гений торговли – бубновый; гений мира – пиковый; гений искусств – трефовый). Дамы изображали из себя свободу (червонная – свобода вероисповедания; бубновая – свобода занятий; трефовая – свобода брака; пиковая – свобода печати), а валеты символизировали равенства (равенство черви – или равенство обязанности; равенство бубны – или равенство белых и черных; равенство пики – или равенство общественное; равенство трефы – или равенство прав).

Из этого видно, что игра в пикет с новыми картами сделалась развлечением довольно сложным, так что Брикета, не обладавшего хорошей памятью, легко извинить за его возвращение к старому методу, в котором упрекал его Сюрко.

– Сосед, – сказал лукавый галунщик, – если ты находишь предосудительной мою манеру игры, то отменим партию.

– Никогда! – вскричал Сюрко, выигравший и собиравшийся опустить в карман монету в двенадцать су.

Видя, как исчезли его деньги, Брикет скорчил жалостную мину.

На этот раз парфюмер был очень сговорчив.

– Полно, мой бедный друг, – сказал он, – чтобы повеселить твою душу, я поднесу тебе стаканчик славной ратафии, я ее приберегаю для дорогих друзей.

– Идет, – сказал ненасытный торговец.

– Лебик! – позвал парфюмер.

– Что тебе? – откликнулся верзила из дальнего угла кухни, где он за обе щеки уплетал свой обед.

– Возьми-ка ты из погреба кувшинчик ратафии и налей нам два стакана.

– Хорошо! – проревел Лебик издалека.

– Ты угостишься настоящим нектаром, – сказал Сюрко гостю.

– Тем лучше! – отвечал Брикет облизываясь.

Они ждали несколько добрых минут.

– Лебик нескоро обернется, – нетерпеливо заметил Брикет.

Парфюмер засмеялся.

– Это животное так глупо, – сказал он, – что я уверен, он налил два стакана и не догадался, что их надо принести сюда.

Брикет остановил его, видя его намерение крикнуть Лебика.

– Нет, оставь его, а то этот безмозглый выкинет еще какую-нибудь глупость. Я сам пойду за стаканами, так-то мы их скорее получим, – сказал галунщик.

– Коли есть охота, сосед!..

Брикет вошел в кухню.

Оба стакана, как угадал Сюрко, стояли на подносике, полные до верху, на буфете. Сидя поодаль, Лебик уминал огромный кусок бараньей лопатки.

– Вот тебе ратафия в стаканах, – сказал он.

– Что же ты не принес их на стол?

– Да разве патрон мне приказывали?

– Нет, но нетрудно догадаться.

– Когда он мне велит выливать нечистоты на улицу, разве надо нести их ему показать? – спросил глупый верзила.

Не удостоив его ответом, Брикет взял поднос и вернулся к Сюрко.

Стаканы были одной величины, но совершенно разной формы.

Парфюмер взял один из них.

– Вот мой стакан, я один пью из него. Это память о моем друге Геберте.

– А, да, которого звали отцом Дюшеном.

– Он пользовал его на последнем пиру, здесь, за несколько дней перед тем, как пойти попробовать азональной бритвы.

Произнеся это выражение, бывшее тогда у всех на языке для названия гильотины, Сюрко поднес стакан к губам. Брикет не замедлил последовать его примеру.

– Гм… кум… что ты скажешь об этом? сладко?… и густо? – спрашивал парфюмер при каждом новом глотке.

– Надо повторить, прежде чем высказать о нем верное суждение, – навязывался жадный галунщик.

Сюрко не успел ответить. Он ставил свой стакан на стол, глаза его странно замигали, рот открылся, как будто парфюмер хотел что-то сказать. Но не успел он выговорить и слова, как скатился со стула и ударился об пол.

– Э-э! Да мы пьяны, соседушка! – вскричал Брикет, наклоняясь, чтоб поднять хозяина.

Однако, поворачивая тело, он понял, что не опьянение подействовало на Сюрко.

– С ним удар! – воскликнул растерявшийся галунщик.

На его крики прибежала Лоретта. Увидев, что случилось с ее мужем, она разослала всех – Брикета, Лебика и служанку – за докторами.

Явились двое и, расспросив об обстоятельствах, предшествовавших этому случаю, объявили, что чрезмерное нервное возбуждение и затем плотный обед повлекли за собой апоплексический удар.

Отказавшись пускать кровь человеку, только что вышедшему из-за стола, доктора употребляли другие средства, помогавшие при таких случаях, но все было напрасно. Наконец господина Сюрко объявили умершим.

Так закончилась жизнь бедняги-парфюмера. Угрюмый человек испытал одну радостную минуту в жизни, но эта минута принесла ему несчастье.

Цепляясь за последнюю надежду, Лоретта не велела хоронить мужа в продолжение тридцати шести часов; но трупу, холодному и окоченелому, нужно было даровать наконец последнее жилище.

В то время когда еще в Париже не существовало конторы управления похоронами, горе потерявших родного человека не проходило через все формальности и не облагалось пошлинами, которые назначает управление в наше время.

Дело велось гораздо проще.

О смерти какого-либо лица доносили в участок, где получали дозволение хоронить, без требования двадцати четырех часов отсрочки или освидетельствования полицейского врача. На обратном пути заходили к первому столяру и заказывали гроб. Иногда его выставляли у дверей, если так желало семейство покойного. Гроб обивался вместо ныне принятого черного сукна трехцветной саржей. Что касается до украшения гроба религиозными эмблемами или отпевания тела в церкви, нечего было об этом и думать по той простой причине, что в описываемое время в Париже не было ни церквей, ни священнослужителей, ни эмблем. Все исчезло с того дня, как покровительница Парижа была казнена на Гревской площади, и ее тело вытащили из гроба и сожгли на костре. Правда, в 1795 году ожесточенное преследование духовенства несколько поутихло, и еще незадолго до того один священник, уличенный в продаже святой воды, был присужден только к купле патента на право торговли лимонадом.

Нельзя сказать, чтобы всякая религия была попрана, нет, но существование ее было сомнительным.

Кроме служения Высшему Существу, бытие которого было милостиво допущено Робеспьером, придуман был еще странный культ Богини Разума, пророком которой явился прокурор Коммуны Шомет. Роль Богини Разума исполнялась девицей Мильярд из Оперы, великолепной женщиной, которая явилась в Нотр Дам, обернутая в простую пеленку, схваченную в талии очень тонким пояском, и воссела на престол, где прежде стояли святые дары, с торжественностью тем более внушительной, что Шомет, предостерегающе указывая на шею, дал понять Богине, что при малейшем ее колебании он поступит с ней как с простой смертной. Мадемуазель Мальярд председательствовала во время священных танцев, исполнявшихся в соборе балетной труппой Оперы, в то время как хоры того же театра пели республиканские кантаты, из которых мы приведем только один припев:

Pour Evangile ayons nos lois,
La Marseillaise pour cantique,
Pour enfer 1’empire des Rois,
Pour paradis la Republique[12].

В этой новой религии и погребальные обряды, и молитвы были благополучно забыты.

Когда покойного Сюрко раз навсегда заколотили в гроб, обшитый трехцветной саржей, Лоретте ничего не оставалось делать, как распорядиться о перенесении тела прямо на кладбище.

Но здесь вновь необходимы пояснения.

Во время Республики в Париже были два кладбища – Кламар и Муссо. Первое, находившееся в конце улицы Лусталот (Св. Виктора), было обширным огороженным местом, с ямой, покрытой доской с отверстием, шириной в шесть футов, через которое спускали мертвых.

Кладбище Муссо состояло из двух глубоких рвов. В один из них складывались те, которые умерли естественной смертью. Все же обезглавленные на площади Революции сваливались во второй ров, вокруг которого стояли бочки с жидкой известью, которой обливались трупы. Здесь-то, на глубине десяти футов, были похоронены Людовик XVІ и королева.

На воротах кладбищ, не имевших ни крестов, ни символических памятников, виднелась следующая надпись: «Поле успокоения», а ниже одно слово: «Спите!»

Сказав, что в Париже существовало два кладбища, мы были не совсем точны, потому что со времени смерти Робеспьера Муссо оказалось заброшеным. Оно продавалось как национальная собственность и в скором времени должно было перейти к купившему его Деклозо, который с благочестивой целью развел сад над этими обезглавленными телами. Столбик, поставленный им, указывал на место погребения царственных останков. Двадцать лет спустя правительство Реставрации распорядилось провести в этом месте раскопки. Все, что нашли там: чулок, подвязка и волос королевы, уцелевшие от разъедающего действия извести.

Назад Дальше